Легкая кавалерия/Выпуск №4, 2025

Дарья Ефремова

Метафизика в прозе тридцатилетних и новые «засолки»

 На круглом столе в «Вопросах литературы» обсудили прозу «новых тридцатилетних», хотя, казалось бы, что тут обсуждать? Про нее известно даже роботу Алисе, которая спорно, но не без доли истины относит ее к литературе взросления. У критиков консенсуса на этот счет никогда не было, но было много споров, в которых преобладали мнения о ее рыночной формульности – написана рублеными фразами, имитирующими быструю современную речь, крутится вокруг мелких проблем и рефлексии современного горожанина, хипстера, завсегдатая кофеен и фудкортов. Никакого богоискательства, проклятых вопросов, высоких смыслов, метафизики. И вот такому скучному явлению посвящены простыни дискуссий в респектабельных изданиях, из-за этого ломают копья, нервничают, стучат по столу?

Одно из самых неожиданных мнений высказала, между прочим, психолог. Обращенная к травме-ране практика авторского говорения, объяснила она, втягивает читателя в треугольник Карпмана, заставляя выбирать между ролью Преследователя и Спасателя – такова стандартная реакция человеческой психики на образ Жертвы.

В общем, мне захотелось поискать метафизику в формульных романах, и я начала выписывать ее с карандашом…

Первое, что бросилось в глаза, – трансформации тренда. Запущенный гавайской эмигранткой в США Х. Янагихарой и дебютировавший у нас романом А. Старобинец «Посмотри на него» (про очень прочувствованное прерывание патологической беременности в Германии), он уже пошел на спад, уступив место новой тенденции, отсылающей скорее к романтизму и экспрессионизму, чем к социальному роману — «алтайской» и «южнорусской» готике и литературе крайних состояний, которую условно можно назвать литературой психоза. Неспроста же программа весеннего московского книжного салона non/fiction напоминала курс по психиатрии и судебной экспертизе: секты и психология зависимого поведения, «Стокгольмский синдром», механика агрессии, неврозы, панические расстройства – эти и подобные темы чаще всего анонсировались в презентациях. Что же касается «художки», тенденция обозначилась тремя романами – «Семью способов засолки душ» В. Богдановой, «Сапсыгой» К. Шаинян (о неведомой птице-зверушке «со страшным лицом», за мясом которой охотятся все туристы конноспортивных баз на полюбившемся авторам Алтае) и, конечно, «Вдовушкой» А. Чухлебовой, заявившей о себе на спаде литературы травмы хтоническим, но все еще тяготевшем к социальному, поколенческому высказыванию сборником малой прозы «Легкий способ завязать с сатанизмом». «Вдовушка» – это три сотни страниц страданий, неизжитая боль от потери возлюбленного, курсирующая между стадиями отрицания, торга, гнева и депрессии. 

Богданова в арьергарде новой волны оказалась неспроста – и это, пожалуй, знак все-таки в пользу наличия метафизики у «новых тридцатилетних».  Одна из эталонных представительниц литературы травмы, выстрелившая на пике популярности тренда с романом о воспитаннике китайского детдома «Павел Чжан и прочие лесные твари» и инцестуальной семейной сагой «Сезон отравленных плодов», теперь она обращается к жанру детектива-триллера-проговаривания психоза. Главная героиня «Семи способов…» Ника – дочь главаря тоталитарной секты «Сияние», по сюжету действовавшей в Староалтайске в 1990-е. Она страдает от галлюцинаций и панических атак и поэтому полжизни проводит в психиатрических клиниках. Типичный пример поведения героини, кстати, вполне карнавального в бахтинском смысле:

Ника пьет чай. Ника пьет чай. Ника открывает окно, выбрасывает чашку из него, внизу визжит машина, Ника закрывает окно и садится за стол. Что-то шуршит за плинтусом.

И тут же пример жизненного наблюдения, поражающий внезапной тонкостью: «У самых страшных людей, которых Ника когда-либо знала, были добрые глаза».

Довольно скоро становится понятно, что автор предлагает не эго-документ, а полифоничный, канонический образ юродивой, когда сумасшествие, как у Достоевского, становится «экстраординарным состоянием духа человека, дерзающего сказать то, о чем другие молчат». Еще одна из «странностей» юродивой Ники связана с тягой к лесам и натурфилософии – она выбегает из опекунской машины в зимнем лесу, чтобы поздороваться с черепом косули и белой девой. С лесом же связаны и теплые, детские воспоминания про папу: Нике кажется, что «папу лес вберет в себя, муравьи растащат и спрячут в норе». Странные, бесноватые Ника и папа принадлежат к инобытию и, может быть, даже к неживому миру – на это указывают литературно-фольклорные параллели, тогда как мама Ники, наоборот, живая – эгоистичная, формально-заботливая, скучная, замужем за коммерсантом. 

Именно лес с его инобытием становится сюжетообразующим элементом в сборнике рассказов «Нет никакой Москвы» петербургской поэтессы, прозаика и философа А. Горбуновой, которую в отсутствии метафизики никак не упрекнешь и к литературе травмы не пришпилишь. Герои рассказа-притчи «Лесные жители», Маша и Даня — молодая московская пара, едут в деревню праздновать Новый год и встречают на полянке лешего (пожилого, воняющего перегаром алкаша, попросившего сигарет и на водку). Даня его не узнал, а Маша узнала и, вернувшись на базу, вдруг явственно поняла, почему в Библии сказано «возлюби врагов своих». Ты их уже любил, объясняет она опешившему Дане,

но об этом забыл. Потому что в истинном мире, созданном Богом, есть только любовь. На уровне обыденного мы осознаем только свое повседневное «я» и их ненавидим, а если ты вспоминаешь эту искру в себе — ты становишься Сыном Отца Твоего Небесного и узнаешь ту любовь, которая, как Солнце и дождь, не делает различий между достойными и недостойными…

Дура, думает Даня, вспоминая «все эти истории про ее героиновую зависимость в юности, про какие-то секты, в которых она состояла»:

Вот так небось лежали там обдолбанными и рассуждали про любовь Бога. А сейчас — вроде стала приличная женщина, известный фотохудожник, а всё туда же.

Однако по дороге в Москву Даня снова соглашается свернуть на лесную поляну, где, как сказал подвозивший ребят таксист (Горбунова вплетает в свой «реализм» откровенно сказочные фабулы), поминают того самого странного деда Василия. 

«Дед Василий лежит в гробу, на лесной поляне собираются бездомные»: Иван, который ремонтировал суда на Дальнем Востоке, алкоголичка Наташка, которая «красавицей была, мужикам нравилась», бледная женщина с зелеными волосами и «сиськами большими-пребольшими, аж страшно», полумужик-полулис, полумужик-полугриб, таксист Сергей, который «все подливал Маше и Дане в пластиковые стаканчики водку». Вот лицо у него «вроде ничем не примечательное, но белое, как береста, и глаза у него тоже белые и неподвижные, а бровей нет».

Даня пугается и уговаривает Машу вернуться в Москву:

В Москве квартира, карьера, комфорт, будущее, кафе, книжные магазины, культурные площадки, совместные проекты, полезные контакты…

«Нет ничего. Нет никакой Москвы, – отвечает она. – В лесу снег теплый и мерцает».

Похожий образ находим и в «Семи способах…» у Богдановой. Вот что Ника видит в лесу:

Если включить фонарик, то слабый мазок света выхватит пепельные волосы, женскую грудь и живот, нарывы на бедрах и сгибах локтей, татуировку на левом боку, темную, будто волглая полость. И белая кожа будет искриться как заиндевевший лес зимой. Будет сиять.

Впрочем, несмотря на попытку вывести текст в сакральное или, точнее сказать, нуминозное измерение – отец-сектант исповедует идею двойного жертвоприношения себя с дочерью, –автор «Семи способов…» в большей мере скатывается в профаническое — популярно-психологическое — травма-травма-травма. 

Еще одна метафизическая единица в прозе «новых тридцатилетних» – это, конечно, Ничто, поднятое на щит Виктором Пелевиным, героем последних газетно-вампирских саг которого оказывается концептуальная пустота. Ничто в у тридцатилетних встречается очень часто – прямо с порога читаем, например, у М. Лебедевой в романе «Там темно», что ее героине Кире, работающей в хостеле выпускнице какой-то очередной бесполезной гуманитарной русской Сорбонны, почти не бывает грустно или весело, ей всегда НИКАК.

Таким же бесприютным рисуется ей и город:

В город, где никто не хочет задерживаться, «гостей» нагнала не потребность в жилье, а нечто другое – огромное, полое, выслеживающее по пятам, вынуждающее срастаться как норные мыши хвостами в крысиного короля…

 «Ничто» как пустота, заполняемая едой, становится центральной темой отмеченного самыми престижными премиями романа С. Павловой «Голод», финализировавшего тренд на травму и добавившего заземленным «тридцатилетним» гамсуновского флера. Фабула разворачивает перед читателем столичную одиссею успешной провинциалки, вроде бы страдающей от РПП, но на самом деле – от мертвенного холода среды и одиночества.

Разумеется, рецензенты считали эту преследующее героиню чувство пустоты как сартровскую дыру:

Сартр научил нас: внутри человека есть дыра, которую каждый старается заполнить чем может — религией ли, любовью, вещами или даже едой. Роман «Голод» Светланы Павловой как раз об этом — об общечеловеческом голоде, не только физическом, но и экзистенциальном. «Голод» — это попытка рассказать о том, какими странными способами люди заглушают тоску по настоящей близости в мире симулякров, биополитики и общества потребления… –

пишет рецензент «Года Литературы».

Однако Светлана Павлова настаивает в своих интервью, что предпочитает «не давить на педаль жалости и не топить котят».  Текст, написанный в сбивчивой стилистике недостоверного рассказчика, казалось бы, отсылает к покорившему на короткое время Москву Ф. Бегбедеру и его социальному роману «99 франков», но за всеми этими нашими узнаваемыми реалиями современного миллениала «с фрилансами, йогой, кофе с собой, винными вечеринками и кризисом тридцати лет» чувствуется Ничто хайдегеррианского розлива, доходящее до пика драматизма. Рядясь под Die Furcht (в концепции М. Хайдеггера, страх перед реальной опасностью, например, растолстеть) он превращается у Павловой в Das Nichts – чувства Ничто, связанного с другой стороной жизни, соседствующей с бытием.

Такое впечатление, что им по-настоящему страшно.

Ортега-и-Гассет когда-то сказал, что «горе Тристана – это только горе Тристана». Любое искусство, которое опирается только на эмоции и хочет растрогать, рассмешить – это не искусство. Потому что если бы это было так, то лучшими образцами считались щекотка и алкоголь. Проза «новых тридцатилетних» и такова, и нет – она умеет поставить в тупик, умеет разозлить.

А это уже свойство литературы.   

Мы используем файлы cookie и метрические программы. Продолжая работу с сайтом, вы соглашаетесь с Политикой конфиденциальности

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке