№4, 2009/Литературное сегодня

Зеркало литературной контрреволюции. Борис Акунин

Конечно же, Борис Акунин сочиняет никакие не римейки. Назвать его «Гамлета», «Ф. М.» или «Чайку» римейками мировой классики — все равно, что, заметил как-то М. Золотоносов, орденом наградить. Уж больно величины несопоставимые, даже, ей-богу, говорить неловко. Этот факт, хочется верить, несколько смущает и самого Б. Акунина, человека все ж таки образованного, потому действие своей «Чайки» он разворачивает уже после чеховского финала, а в «Ф. М.» вводит грубовато стилизованный «под Достоевского» текст, отдаленно напоминающий «Преступление и наказание», в качестве одной из составляющих излюбленного своего детективного сюжета. На римейк больше всего похож «Гамлет», но — лишь отчасти. Ибо автор обновленного шекспировского текста, заимствовав фабульную линию «Гамлета», отбрасывает, как полусгнивший хлам, всю его философию вкупе с этикой и эстетикой, а действия трагедии получают совершенно иную — чисто детективную — мотивацию.

К тому же римейками (remake) издавна именовались переделки кинокартин, искусства зрелищного, а Б. Акунин со своим кистенем наведывается пока что исключительно в сферу искусства словесного, у которого законы, как известно, свои.

Едва ли прав и М. Золотоносов, совершенно всерьез обозначивший акунинское творчество на ниве переиначивания классики как «вторичность» и «плагиат»[1] и, кстати, все-таки назвавший его произведения римейками. Какой, помилуйте, у Акунина плагиат: выдавать чужие тексты за свои, причем, естественно, тайком, как плагиаторам всех мастей полагалось от веку, Б. Акунин и не думает. Тут, напротив, игра ведется в открытую, и открытость эта всемерно подчеркивается. Более того: она тоже — один из элементов игры.

Вторичность? Тоже едва ли. Вторичность все-таки предполагает некоторую внутреннюю схожесть явлений, а кто в здравом уме сможет сказать, что детективно-игровой «Ф. М.» вторичен по отношению к «Преступлению и наказанию»? Или акунинский «Гамлет. Версия» — по отношению к великому шекспировскому творению? Бога побойтесь, господа критики!

Но — так ли уж важны нам все эти дефиниции? Так ли важно, что же именно выходит у Акунина из-под пера — любопытные ли переделки классики, заставляющие однако же людей, воспитанных на классической литературе, поневоле содрогнуться, игры ли с ней, а заодно и с детективным жанром, всевозможные ли манипуляции со смыслами — либо вовсе безыдейные «игры ради игры»[2]? Или специфическое, рожденное сегодняшним днем (хотя не только им) литературное явление под названием «Борис Акунин» (и иже с ним) перехлестывает узкие литературоведческие рамки, являясь чем-то более страшноватым — не то симптомом какой-то давней болезни, не то диагнозом сегодняшнего состояния умов?

«Раковая опухоль на теле литературы, бессмысленная стилизация, внедряемая путем зомбирования покупателей»[3], — так сурово М. Золотоносов в своем сетевом интервью диагностировал явление Акунина на литературной сцене. Но, быть может, не так уж все это и страшно? Почему бы нам, свободным (свободным от всего — от поклонения классической литературе тоже), не поиграть в Шекспира-Достоевского-Чехова? Пуритане мы все, что ли? Шуток не понимаем? Угрюмую серьезность с лица боимся прогнать? Или, не дай бог, новаторства не принимаем, за старое, в бессилии своем, цепляемся?..

Но тот же Достоевский, великий провидец, обработанный сегодня Б. Акуниным на полную катушку, некогда говорил: есть свобода с Христом, а есть — с дьяволом.

В статье Аллы Латыниной об «Ф. М.», названной «Когда Достоевский был раненный и убитый ножом на посту», меня царапнула не столько даже определенная снисходительность критика к акунинской версии «Преступления и наказания», которая в его романе названа повестью «Теорийка» и выдана за первоначальный, якобы отвергнутый Достоевским вариант великого произведения. А. Латынина совершенно справедливо считает, что мир акунинских романов — насквозь игровой, и, хотя сама она, сказано в статье, отнюдь не является их поклонницей, никакого раздражения они у нее не вызывают. Действительно ли все так просто или присутствует в этих игровых мирах некий коварный подтекст, про это мы поразмышляем дальше. Сейчас — про то, что же в этой статье меня зацепило.

А зацепила проходная реплика относительно одного из героев «Ф. М.» из современной, уже не «Достоевской» его части. Герой этот — 18-летний парнишка по прозвищу Рулет, в котором несомненно просматривается игровая проекция Родиона Романовича Раскольникова. Рулет — он ведь тоже «Р. Р. Р. » — Руслан Рудольфович Рульников. И тоже, как и Раскольников, — бывший студент, одинокий, голодный, живущий на съемной квартире, в жалкой каморке, за которую, естественно, давным-давно не плачено. К тому же Рулет — наркоман. Но все-таки надо сказать, что именно он — единственная относительно живая (и притом страдающая) фигура в действительно насквозь игровом, невсамделишном мире «Ф. М.», где что ни герой — то компьютерная фишка. Б. Акунину он, разумеется, интересен не сам по себе: эту писательскую генерацию никакими человеческими несчастьями не прошибить, не их это мир, не их интересы, в гробу они видели бедность, одиночество, болезни и прочую лабуду для лохов. Акунину нужен он для цели единственной — чтобы было кому ограбить Ботаника, то бишь ученого-литературоведа Ф. Морозова, и забрать у него старинную рукопись (которая потом и оказывается рукописью Достоевского). От Акунина требовать тут сочувствия к его же герою по меньшей мере странно: марионетка сыграла свою роль — и в корзину. Не слезы же над ней лить.

А. Латынина эту игру принимает. И вообще к детективной, не «достоевской» части акунинского романа относится в целом положительно, даже отмечая ее неувязки и промахи (а их немало, и Латынина заметила еще далеко не все, — ох, халтурит, халтурит мастер!). Дескать, детектив — он детектив и есть, к нему никакие психологические мерки, естественные в реалистическом романе, не применимы. Рассматривая же многочисленные «зацепки» и «крючочки», развешенные автором по ходу действия с тем, чтобы побудить читателя «поиграть в Достоевского», она отмечает пародийное, обманное сходство героев. И Рулет, по ее мнению, — «никакой не Раскольников, и не потому, что живет в другом веке, а потому, что его ленивая мысль лишена всякого метафизического напряжения, а душа пуста. Он не идейный преступник, не трагический герой, а просто городская шваль»[4].

А вот это уже не годится! Не пойдет-с, как сказали бы герои акунинского Достоевского, обожающие словоерсы. В мире русской (и мировой) литературы, к которой, между прочим, принадлежит и критик Алла Латынина, такого понятия — «человеческая шваль», хоть городская, хоть деревенская, не было. И быть не могло никогда, ни при какой погоде. В отличие от литературы социалистического реализма, литература русская занималась человеческим страданием. И не отмахивалась пренебрежительно от личности падшей, притом сострадала ей всегда, в любом случае, не принимая во внимание, по своей ли вине человек страдает, по злосчастному ли стечению обстоятельств. Этим русская литература в корне отличалась от правоохранительного ведомства.

И ведь эта проговорка маститого критика отнюдь не случайна. Да и вообще, вряд ли это такая уж проговорка. И вряд ли имеет значение то, что речь в статье ведется о персонаже, так сказать, условно живом. Раз критик рассуждает о его «душе» и его «мыслях», пусть даже лишенных метафизического напряжения, выходит, его условность ею проигнорирована. И значит, словечко «шваль», брошенное серьезным литератором по отношению к человеку дна, но все-таки человеку, — не описка. Это — как бы такой своеобразный сигнальчик, привет из того мира, где как свой обосновался Б. Акунин, где четко прописано, кого жалеть надобно, а кто и так обойдется, и где, как ни странно, отсутствует понимание того основополагающего факта, что «огненное движение идей» (слова А. Латыниной из той же статьи) в романе Достоевского существует отнюдь не само по себе, а основано прежде всего на идее глубоко христианской, полной страстной, горячей, кровоточащей любви к людям. Всем людям. Более того: именно такая любовь и есть, по мысли Достоевского, единственно возможное спасение человечества. Без этой идеи — прошу прощения за очевидную банальность — ни Достоевского, ни его произведений не существует.

Не в том дело, что акунинское сочинение под названием «Теорийка» страдает обширными психологическими брешами и сегодняшний автор в своей попытке писать «под Достоевского» не может раскрыть, написано у Латыниной, «то главное, что есть в Достоевском», — «напряженную внутреннюю жизнь героев, противоречия природы человека, трагедию его судьбы»[5]. Да какая, помилуйте, трагедия, какая «внутренняя жизнь героев», какие «противоречия»! Где они тут, уместно ли вообще о них говорить применительно к акунинским сочинениям? Б. Акунин — плоть от плоти и кость от кости явление абсолютно другой эпохи — эпохи тотального обезбоживания, и питается он не столько мировой классикой с ее всечеловечностью и великим сердцем (а если по-настоящему вдуматься, так он ими совсем не питается), сколько человеческим бездушием и желанием извлечь для себя удовольствие буквально из всего.

А что тут страшного, спросят у меня сегодняшние человеколюбцы, не заслужили мы, что ли, невиннейшее право на развлечения всеми своими горестями?

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 2009

Цитировать

Щеглова, Е.П. Зеркало литературной контрреволюции. Борис Акунин / Е.П. Щеглова // Вопросы литературы. - 2009 - №4. - C. 62-80
Копировать