Заявление В. А. Гроссмана народному комиссару внутренних дел СССР
8-е отделение 1-го Специального отдела НКВД СССР
Вх. ?26/20
27/IV 1939 г.
Народному Комиссару Внутренних дел СССР
Гроссмана Виктора Азриэлевича,
находящегося в Каргопольском
Исправительном Трудовом лагере,
г. Каргополь, Архангельская обл.,
Комендантский участок,
ЗАЯВЛЕНИЕ
В ночь с 8 на 9 марта 1938 года я был арестован в г. Москве по ордеру НКВД Московской обл.
На первом же допросе следователь Мурашев предъявил мне обвинение в том, будто я состою членом «террористической эсеро-меньшевистской организации при Московской Коллегии Защитников». Я никогда не слыхал о такой организации и поэтому категорически отверг предъявленное мне обвинение.
Мало того. У меня создалось впечатление, что меня по недоразумению приняли за кого-то другого.
В самом деле, я — писатель, член Союза Советских Писателей и профессор истории русской литературы. Моя узкая специальность — Пушкин. Мною написано большое исследование о «Деле Сухово-Кобылина» (22 печ. л.), замечательного русского драматурга. В 1937 году под моей редакцией и с моей вступительной статьей вышла книга В. В. Вересаева «Спутники Пушкина». Мною опубликовано много историко-литературных работ, мои пьесы шли в Москве и других городах Союза. Мною подготовлены к печати еще и другие, не опубликованные вследствие моего ареста, научные исследования, посвященные жизни и творчеству Пушкина, Лермонтова, Сухово-Кобылина, Крылова и других классиков.
Правда, я юрист по образованию, был членом Московской Коллегии Защитников с 1924 года. Но уже в 1934–1935 году фактически перестал заниматься адвокатурой, а в августе 1936-го и формально выбыл из состава членов МОКЗ.
Все это я объяснил следствию, добавив, что с первых дней существования Советской власти я считал себя беспартийным большевиком и никогда не сказал и не сделал ничего, что бы клонилось к подрыву силы и авторитета Советской власти.
Тем менее мог я быть склонен к каким-либо заговорам или организациям нелегального характера. К тому же я был болен «агорафобией», т. е. навязчивыми страхами пространств, и почти не выходил из дому без провожатого.
Мне были устроены четыре очные ставки.
Первый, Ильинский-Брук, показал, что о моей контрреволюционной деятельности он ничего не знает. Но кто-то ему сказал, что я состою членом их организации. Кто именно, он не помнит.
Подобное же показание дал и Меранвиль де Сен Клер, сначала удостоверивший, что я, Гроссман, никогда не бывал на их собраниях или совещаниях и что о моей контрреволюционной деятельности он ничего не знает, а в заключение сообщил следствию, что ему кто-то сказал, что я вхожу в их организацию. Кто именно, он не помнит.
Что можно было возразить против таких показаний, вся сила которых основывалась на каких-то неопределенных слухах? Но какое значение для доказательства моей вины могли иметь такие показания: «Кто-то сказал, кто не помню».
Третье показание, Алтабаева, более определенное, но просто лживое, удостоверило следствию, что я лично рассказал Алтабаеву, что состою членом нелегальной организации при МОКЗ. Это было будто бы в декабре 1936 года в помещении Президиума МОКЗ.
Впрочем, кроме этого, ничего конкретного Алтабаев о моей контрреволюционной деятельности сообщить не мог.
Клевету Алтабаева разоблачить было бы очень легко, если бы следствие захотело это сделать. В декабре 1936 года я был вне Москвы, в санатории «Узкое», и простая справка убедила бы следствие, что Алтабаев — клеветник. Но, помимо этого, с Алтабаевым я почти не знаком. Знаю его не больше, чем любого другого члена МОКЗ. С чего бы это я стал откровенничать с первым попавшимся адвокатом, партийцем, да еще в помещении Президиума, где нет ни одной отдельной комнаты, где вечно толчется народ? И что делать в Президиуме человеку, который не состоит в Коллегии Защитников? Для чего туда идти? Неужели только для того, чтобы исповедоваться перед Алтабаевым в своей контрреволюционной деятельности? Неправдоподобность и вздорность такой улики, кажется, ясны сами собой.
Наконец, нашелся и прямой оговорщик, сообщивший, что это именно он вовлек меня в нелегальную организацию, — <нрзб> Рязанский. Это было будто бы у меня дома в январе 1937 года во время наших литературных бесед. И это показание легко опровергается объективными данными, п. ч. в «Узком» я был не только в декабре 1936-го, но и январе 1937 года.
Затем, показания Рязанского и Алтабаева противоречат одно другому. Выходит так, что я сознался Алтабаеву за месяц до того, как узнал об организации. Впрочем, впоследствии выяснилось, что Рязанский, «вовлекший» меня в организацию в январе 1937 года, сам был в нее вовлечен летом 1937 года.
Насколько мне известно, Рязанский отказался теперь от своего оговора, так что даже это шаткое и легко опровергаемое доказательство моей вины отпало.
И оговор Рязанского, и клевету Алтабаева, и уклончивые показания Ильинского и Меранвиля я могу объяснить только приемами и методами следствия, упорно не желавшего видеть правду в моем деле.
Но и при таких условиях следствие не собрало против меня ни одного конкретного факта, который доказывал не только мою контрреволюционную агитацию, но и просто мои субъективные антисоветские настроения. Не собрало, потому что не могло собрать: их никогда не было.
Вся моя адвокатская и литературная деятельность протекала публично. Никогда, ни в печати по поводу моих сочинений, ни в отзывах слушателей по поводу моих лекций или судебных речей никто не делал мне никогда упрека в том, что я в чем-либо отступаю от генеральной линии партии. И не мудрено. Двадцать лет я учился добросовестно у Партии политически мыслить и считал себя беспартийным большевиком. Что же следствие противопоставило этому?
Два-три безответственные предположения, слухи, прямую, легко опровергаемую клевету и ни одного конкретного факта, ни одной произнесенной мною антисоветской фразы.
И тем не менее Особое Совещание 26 мая 1938 года на основании этого материала постановило подвергнуть меня содержанию в И. Т. Лагерях сроком на 8 лет «за контрреволюционную деятельность».
Я не смогу примириться с таким приговором, сломавшим мою творческую и научную деятельность в самом ее разгаре. Я все получил от Советской власти, и у меня не было никаких причин быть ею недовольным. Я жил полной творческой жизнью. И не могу понять, для чего понадобилось следствию меня, писателя и научного работника, пристегивать к адвокатской организации.
Когда-то в далекие студенческие годы я был эсером, но вышел из эсеровской партии до Октябрьской революции и с тех пор порвал с эсерами окончательно и не поддерживал с ними ни личных, ни организационных связей. Даже среди моих оговорщиков нет ни одного эсера. Рязанский, например, никогда ни в какой политической партии не состоял. Я прошу пересмотреть мое дело, полностью меня реабилитировать и дать мне возможность вернуться к творческой и научной работе.
Виктор Гроссман
(ГАРФ. Ф. 10035. Оп. 1. Д. 49523. П-50916. Конв. 48.
Л.
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 2025
Литература
Буняев В. С. На грани смерти // …Иметь силы помнить: рассказы тех, кто прошел ад репрессий / Сост. Л. М. Гурвич. М.: Московский рабочий, 1991. С. 102–126.
Гроссман В. А. Избранные сочинения. В 2 ч. / Руководитель проекта, автор идеи, сост., ред. Л. Н. Солодухина; науч. ред., коммент., сост.
Е. В. Титова. Вологда: Древности Севера, 2023.
Заявление В. Гроссмана о пересмотре дела 12 февраля 1946 года // ГАРФ. Ф. 10035. Оп. 1. Д. 49523. П-50916. Конв. 48.
Протест Военной прокуратуры от 27 апреля 1956 года // ГАРФ. Ф. 10035. Оп. 1. Д. 49523. П-50916. Л. 49–50. Оригинал. Машинопись.
Протоколы допросов В. А. Гроссмана УМГБ по Вологодской области (31 мая — 23 июня 1948 г.) // Личный архив В. А. Гроссмана / Дополнен И. А. Подольным. Рукописный и машинописный текст. Включает заверенные копии выборочных протоколов, хранящихся в архиве ФСБ по Вологодской области.