№3, 1995/Великая отечественная война

Зарубки памяти. Из книги «Записки о войне». Вступительная заметка, составление и подготовка текста П. Горелика

Впервые, если не считать небольших автобиографических записок «О других и о себе», опубликованных в 1991 году в «Библиотеке «Огонек», Борис Слуцкий предстает перед читателем прозаиком.

Публикуемая проза поэта имеет свою историю.

Осенью 1945 года Борис Слуцкий приехал в Москву в отпуск из Граца, где находилась армия, в которой он продолжал служить и после войны. В числе скромных трофеев, – главным образом стихов, перепечатанных из русских эмигрантских журналов, – Слуцкий привез увесистый том «деловой прозы», скромно озаглавленный «Записки о войне».

Об опубликовании «Записок» в то время не могло быть и речи. Слишком много было в них несовпадений авторской точки зрения с официальными взглядами. «Записки» были обречены храниться либо на надежной полке кого-то из доверенных лиц, либо в досье известных органов. Борис Слуцкий хорошо это понимал и предпочел ограничить знакомство с «Записками» узким кругом близких ему людей.

Оставив «Записки» в Москве и возвратившись в Грац, Слуцкий понял рискованность предприятия и в одном из писем просил «отложить записки в ящик». В другом письме просил более категорично: «Прошу тебя купно с Давидом (Самойловым. – П. Г .) изъять из всякого обращения оба экземпляра попов, девушек, основ (таковы были названия некоторых глав. – П. Г. ) и т. п.». Естественно,, мы выполнили просьбу Слуцкого и рукопись (около 160 страниц на машинке через один интервал) сохранили до его окончательного возвращения из армии после демобилизации.

Причины, по которым сам Борис Слуцкий не предпринял попыток опубликования «Записок» в пору, когда это стало возможно, по крайней мере мне неизвестны.

Публикация всей этой интересной во многих отношениях книги сейчас затруднена уже по другим мотивам, главным образом экономическим.

И все же в год 50-летия Победы хотелось довести до читателя хотя бы часть «Записок», написанных «человеком, который знал о войне зачастую больше нас, много и глубоко думал о ней и видел ее по- своему зорко и пронзительно» (Константин Симонов). Таким предстает Борис Слуцкий в своих стихах, таким увидит читатель Слуцкого и в прозе.

Подготавливая материал «Записок» для опубликования, я, не нарушая последовательности, отобрал из «Записок» рассказы, каждый из которых представляет собой законченное в сюжетном и идейном смысле повествование, а все вместе дают представление о нравственной и эстетической позиции автора.

 

НЕОБЪЯТНАЯ И НЕИСЧЕРПАЕМАЯ

6 ноября 1941 года, возвращаясь после ранения из госпиталя, я проезжал через Саратов. Была метель – первая в этом году. Ночью на станции, ярко освещенной радужными фонарями, продавалось мороженое – 50 копеек порция – сахарин, крашеный снег, подслащенный и расцвеченный электричеством. Оно таяло задолго до губ – в руках и невиданными ручейками скапывало на землю. Россия казалась эфемерной и несуществующей, и Саратов – последним углом, закутком ее.

На следующее утро эшелон остановился на степной станции. Здесь выдавали хлеб – темно-коричневый, свежевыпеченный, ржаной. Его отпускали проезжающим, пробегающим, эвакуированным, спешащим на формировку. Однако хлебная гора не убывала. Теплый запах, окутывавший ее в ноябрьской неморозной изморози, напоминал об уюте и основательности. За две тысячи километров от фронта, за полторы тысячи километров от Москвы Россия вновь представилась мне необъятной и неисчерпаемой.

На войне пели: «Когда я на почте служил ямщиком», «Вот мчится тройка удалая», «Как во той степи замерзал ямщик». Важно, что это не разбойничьи, не бурлацкие и не солдатские песни, а именно ЯМЩИЦКИЕ. Преобладало всеобщее ощущение дороги – дальней, зимней, метельной дороги. Кто из нас забудет ощущение военной неизвестности в теплушке, ночью, затерянной среди снежной степи?

 

КАК БРАЛИ РОЩУ «ЯГОДИЦЫ»

Неисповедимы пути становления героического. Об этом рассказ о том, как брали рощу «Ягодицы». Рассказ этот запоминается с первого чтения.

На Западном фронте была деревня Петушки – 62 двора, одна церковь, два магазина. За эту деревню легло 30 тысяч наших солдат – цифра почти бородинская по своему значению. С юга Петушки прикрывались тремя лесочками: рощей «Круглая», рощей «Плоская» и рощей «Ягодицы». В роще «Ягодицы» и разыгрался главный бой.

Однажды утром командарм Пятой, отчаянный цыган Федюнинский, прочитал очередную оперсводку, выругался и приказал комдиву через два часа доложить о взятии рощи «Ягодицы». Комдив переадресовал приказ в полк. Пока шифровальщик корпел над телеграммой, срок сократился до 60 минут. Командир полка, помедлив чуток, позвонил комбату. Это был унылый и меланхолический человек. Вверенный ему личный состав на протяжении последних двух недель не поднимался выше семидесяти, из коих 15 процентов составляли писаря из строевой части, учитывавшие персональные потери. Роты уже были слиты воедино, и комбат командовал сам поваром, ординарцем и одним старшим сержантом.

Все они сидели на опушке рощи «Плоская», терли сухие листья на сигареты и изредка постреливали в «Ягодицы». Комбат долго муслил карандаш, расписывался в прочтении. Потом проговорил задумчиво: «Через 30 минут доложить о взятии рощи». Его войско спало, утомленное неясностью положения. Растревоженные командирским каблуком, солдаты встали, потянулись, почухали тремя пятернями три затылка и приступили к выполнению приказа.

Сначала старший сержант дал артподготовочки – пять выстрелов из противотанкового ружья. Вороны с криком сорвались с обкусанных осколками деревьев.

Противник молчал.

Потом, набрав в легкие воздуху, войско одним махом форсировало двести шагов, отделяющие «Ягодицы» от «Плоской». На опушке с шумом выпустило воздух и прижалось к траве.

Противник молчал.

Тогда, осмелев, повар вскричал «Ура!» и побежал по роще. Немцев нигде не было. Еще два дня тому назад они ушли в деревню, утащив с собой раненых и убитых. Так была взята роща «Ягодицы».

Всех трех солдат представили к званию Героя Советского Союза. И не нашлось человека, который бросил бы камень в их окровавленный огород.

 

РАХИМОВ

Неисповедимы пути становления героического.

В 1941 году сдался в плен немцам лейтенант – назовем его Рахимов – казах или узбек, незадолго до войны окончивший нормальное военное училище. То было время, когда немецкие генералы решили, что они римские проконсулы. Формировались батальоны, отряды, дивизии из солдат 10 – 15 национальностей Советского Союза. По смоленским колхозам шныряли конники в неформенной одежде. В селах они громко пели: «Соловей, соловей пташечка», но также и «Катюшу» и другие советские песни. Из стогов на знакомые звуки выползали тощие окруженцы. Их рубали шашками.

Рахимов дал согласие командовать среднеазиатским батальоном 4-х или 5-ти национальных рот – казахи, узбеки, таджики. К нему приставили надзирателя. Немецкого офицера. В ротах разместили по фельдфебелю. Во всем батальоне было не более пяти немцев.

Полтора года туркестанцев учили, наслаивали немецкую тактику на красноармейское воспитание, кормили отличным солдатским пайком – сладким супом, консервированным сыром, за это и проданы были голодные красноармейские души. О политике говорили мало. Между Рахимовым и командирами рот установились восточные отношения – молчаливой, не задающей вопросы покорности.

В августе 1944 года немцы выбросили батальон, дислоцировавшийся тогда в Румынии, на передовую. Шла Кишиневская битва. Фронта не было. Противники искали друг друга. Рахимов решил использовать момент для перехода на сторону Красной Армии.

Посовещавшись, командиры рот решили, что каждый возьмет на себя своего немца. В последний момент, когда перед боем оставалось три километра, немцам перерезали глотки. Офицера убивал сам Рахимов.

Солдаты узнали о происшедшем через несколько минут. Приняли с молчаливым одобрением. Темнело; батальон двигался вдоль дороги, заметно приближаясь к линии фронта. Шли свернутыми колоннами. Впереди на конях ехал Рахимов с офицерами. Внезапно послышался русский окрик часового. Рахимов ответил: свои! И проехал вперед. С этим отзывом и в более спокойные времена переходили фронт и доходили до больших штабов.

Наконец часовой разглядел немецкие автоматы и зеленую униформу, бросил винтовку, без памяти побежал в деревню. Был остановлен, задержан. В деревню вошли затемно. Рахимов с товарищами беспрепятственно подъехал к дому, где квартировал командир полка. Вошел. В комнате было трое – подполковник, ординарцы. За Рахимовым затолпились его черномазые офицеры.

«Товарищ подполковник, разрешите обратиться!» – «Говорите». Подполковник поднял голову. Перед ним стоял немецкий офицер, четко держал руку под козырек.

«Разрешите обратиться, товарищ подполковник!» Тот сидел бледный, опустив голову в тарелку. Повисли руки у ординарца.

Рахимову стоило большого труда объясниться. Наконец комполка зашевелился, позвонил генералу, а покуда предложил немедленно разоружить батальон. Приехавший генерал отменил это приказание. В ту же ночь батальон бросили в бой. Через несколько дней туркестанцы рассеялись по госпиталям, и новые красноармейские книжки нивелировали их удивительные биографии.

Самого Рахимова оставили при штабе дивизии – помощником начальника разведотделения. Вот еще один «удивительный случай доблести и героизма».

 

ОБЫЧНАЯ «ДОЛИНА СМЕРТИ»

Зимой 1942 года немецкие снайпера отрезали передовую от штаба батальона и кухонь. Образовалась «долина смерти», обычная для Западного фронта, где лесистость носит пунктирный, прерывистый характер. За день выбыло из строя четверо неосторожных связистов. Солдаты доели сухари, дососали грязный сахар, начали грызть кожаные сыромятные ремни – только бы заморить червячка.

Комиссар батальона вызвал охотников – кому не жалко ободрать пузо, проползти к передовой с термосом горячей каши. Откликнулся писарь, провинциальный бухгалтер, совсем плюгавый человечек. Он сказал: термос я отнесу, конечно, но вы, товарищ комиссар, постарайтесь ужо – выхлопотайте мне хоть медальку. В то время медали еще были в цене. Комиссар с охотой согласился.

«Термос-то, конечно, доставлю, товарищ комиссар, только вы мне расписочку выдайте – так, мол, и так: солдат Андрюшкин медаль заслужил».

Получив расписку, Андрюшкин засунул ее за пазуху и, довольный, пополз с термосом.

 

ДУБЛИКАТЫ ПОДВИГА

Зимой 1942 – 43 года к нам попали немецкие штабные документы. Среди них нашли опросный лист переводчика разведотдела этой же дивизии, взятого незадолго до того в плен немцами. Это был молодой еще человек. Немецкий язык изучил в немецких колониях на Украине. До войны работал в средней школе преподавателем. В армии не пошел дальше сержанта.

Из опросного листа было видно, что пленный дезинформировал контрразведчиков по всем остальным вопросам. Был бит, пытан, что фиксировалось в протоколе. Упорствовал, лгал, молчал, настаивал на своем.

Судьба его неизвестна.

Неисповедимы пути становления героического.

Под Москвой солдат среди бела дня взбирается на немецкий танк и обухом загибает пулемет. При этом матерится и дурашливо стучит каблуком по стальной крыше.

Сочиняя по политдонесениям историю 20-й гвардейской дивизии, я установил, что здесь дважды предвосхитили потрясший Сталина подвиг Матросова. В одном случае это сделал еврей-одессит, штабной парикмахер, изгнанный за лукавство на передовую.

В той же 20-й дивизии сержант, юноша, которому оторвало руку по локоть, поднял ее над головой уцелевшей рукой и пошел в бой во главе своей роты.

В то же время многие танкисты горели в танках, потому что знали, что потерявших материальную часть отправляют в нелюбимые и опасные пехотные роты.

Писаря оглупляли геройства ежедневной, нормированной «героикой» политдонесений.

 

МОРАЛЬ И ПРАВО

В октябре 1941 года партия перевела героизм из категории «мораль» в категорию «право».

Приказ N 270, предлагавший любому красноармейцу казнить любого начальника, отдавшего приказ о сдаче в плен, и самому занять его место, ОБОСНОВАННО ПРЕДПОЛАГАЛ ПРИСУТСТВИЕ ТИТАНОВ. Отсюда выросло партизанское обычное право, когда Федька Гнездилов, солдат, бывший цирковой фокусник, держал комиссаром медсанбата своего 6-тысячного отряда – дивизионного комиссара и ругательски ругал его за нерасторопность.

Запрещение сдаваться в плен, немыслимое в любой другой армии, привело к тому, что окружение было не только катастрофой, но и толчком к образованию мощных лесных соединений. Приказ выполнило меньшинство, но меньшинство, достаточное для моральной победы. В штурмовых батальонах еще долго встречалось обиженное начальство. Они сдались в плен, порвали партбилеты, чтобы сохранить себя для коммунизма и даже для борьбы в эту войну «в более благоприятных условиях». Их ведь не предупреждали о том, что нормы героизма будут настолько повышены.

Так аттанкизм1, расколовший Югославию и Польшу, был предупрежден у нас военной юстицией и приказной пропагандой.

ТАК ВОТ С ЧЕМ МЫ ПРИШЛИ В ЕВРОПУ!

В Румынии пьяный лейтенант, обобравший румынского майора, долго тряс его за душу и покрикивал: «А ты в Одессе был? А ТЫ В ОДЕССЕ БЫЛ?»

Очень многое, оказывается, значило вовремя побывать в Одессе.

 

ЕСТЬ ЛИ ПРАВО НА ЖЕСТОКОСТЬ?

Однажды на командном пункте дивизии офицер допрашивал немца. Его знание языка строго ограничивалось кратким четырехстраничным разговорником. Он беспрестанно лазил в разговорник за переводом вопросов и ответов. В это время фриц дрожал от усердия, страха, необычайного холода, а разведчики сердито колотили по снегу промерзшими валенками. Наконец офицер окончательно уткнулся в разговорник. Когда он поднял голову, перед ним никого не было. «А куда же девали фрица?» – «А мы его убили, товарищ лейтенант».

Зимой, после приостановки наступления, фронт стабилизируется. На позициях воцаряется тишина. Делать нечего. Живешь от завтрака до обеда, от обеда до ужина. Через нейтральную полосу лениво переругиваются рупористы. В землянках режутся в карты и рассказывают похабные анекдоты. В такое-то времечко командир дивизиона, мой знакомый, пережил необычайное приключение. В стереотрубу он заметил, что из-за дома вышел немец – толстый, наверное, рыжий, с котелком каши в руках. Кашу есть собрался. Комдив немедленно позвонил на огневые, приказал израсходовать на фрица 18 снарядов. Все они разрывались «почти рядом» – он в окоп, я по окопу, он в дом, я по дому. Прямое попадание. Смотрю: где фриц? А он уже выскочил из-под навеса, бежит, в руке котелок. Так и удрал в блиндаж. Вот, наверное, пообедал со вкусом!

Жестокость наша была слишком велика, чтобы можно было ее оправдать. Объяснить ее можно и должно. В октябре 1944 года я вещал с горы Авала, огромного холма под Белградом, увенчанного гранитным капищем неизвестному солдату. По склонам Авалы выходили из окружения три разбитых немецких дивизии. Мою машину прикрывали партизаны. Пока грелись аккумуляторы, я разговорился с солдатом из русской роты – бывшим сельским учителем из Западной Сибири, немолодым уже человеком с одухотворенным и бледным лицом. Вот что рассказал мне учитель о Кельнской яме:

 

КЁЛЬНСКАЯ ЯМА2

Нас было 70 000 пленных

В большом овраге с крутыми краями.

Лежим безмолвно и дерзновенно,

Ржавеем от голода в Кельнской яме.

Ногтями, когтями, камнями – чем было,

Чего под рукою обильно, довольно,

Мы выскребли надпись над нашей могилой,

Письмо бойцу – Разрушителю Кельна!

«Товарищ боец, остановись над нами,

Над нами, над нами, над белыми костями.

Нас было 70 000 пленных,

Мы пали за родину в Кельнской яме!»

О, немецкая нация, как же так!

О, люди Германии, где же вы были,

Когда меднее, чем медный пятак,

Мы в Кельнской яме от голода выли?

Когда в подлецы вербовать нас хотели,

Когда нам о хлебе кричали с оврага,

Когда патефоны о женщинах пели,

Партийцы шептали: «Ни шагу, ни шагу».

Читайте надпись над нашей могилой!

Да будем достойны посмертной славы!

А если кто больше терпеть не в силах —

Партком разрешает самоубийство слабым.

О, вы, кто наши души живые

Хотели купить за похлебку с кашей,

Смотрите, как мясо с ладоней выев,

Встречают смерть товарищи наши!

Землю роем когтями-ногтями,

Зверем воем в Кельнской яме.

Но все остается, как было, как было —

Каша с вами, а души с нами.

 

Так какие же сроки нужны для того, чтобы забыть о Кельнской яме? Какие горы трупов, чтобы ее наполнить? Кто из нас, переживших первую военную зиму, забудет синенький умывальник в детском лагере, где на медных крючках немцы оставили аккуратные петельки – здесь они вешали пионеров, первых учеников подмосковных школ. Нет, наш гнев и наша жестокость не нуждаются в оправдании. Не время говорить о праве и правде. Немцы первые ушли по ту сторону добра и зла.

 

БЕСПЛАТНАЯ СНЕЖНАЯ БАБА3

20 февраля 1943 года на станции Мичуринск наш эшелон стоял рядом с эшелоном пленных. Здесь были итальянцы, румыны, югославские евреи из рабочего батальона. На платформах валялись десятки желтых трупов. Их крайняя истощенность свидетельствовала, что причиной смерти был голод, однако достаточно было взглянуть в окно, чтобы понять, что пленные страдают от жажды больше, чем от голода. Через окна шла жуткая торговля. Жители подавали туда грязный снег, смерзшийся, осыпанный угольной пылью. За этот снег пленные отдавали часы, ридикюли, кольца, легко снимавшиеся с истощенных пальцев. Вдоль окон ходила маленькая девочка с испуганными глазами. Она давала большие куски снега – бесплатно. Я подал пленным несколько кусков и приказал страже немедленно напоить их. В окне югославский еврей в бараньей шапке кричал скребущим по душе голосом: «Я хочу работать! Я не виноват! Я не хочу умереть с голоду!»

Мне известны правительственные установки об обращении с пленными. Их выполнение срывают не жестокость, не мстительность, а лень. Мы народ добрый, но ленивый и удивительно не считающийся с жизнью одного человека.

Вот один из разительных примеров этой разбойной доброты. Зимой разведчики поймали фрица. Возили его за собой три недели – в комендантской роте. Фриц был забавный и первый в дивизии. Его кормили на убой – тройными порциями пшенной каши. Наконец стал вопрос об отправке его в штаб армии. Никому не хотелось шагать по снегу восемь километров. Фрица накормили досыта – в последний раз, а потом пристрелили в амбаре. Этот пир перед убийством есть черта глубоко национальная.

 

БЫТ

Менее высокий жизненный стандарт довоенной жизни помог, а не повредил нашему страстотерпчеству – пройти через Одессу, «быть» в ней так, как советский лейтенант, а не как румынский майор.

Без отпусков, без солдатских борделей по талончикам, без посылок из дому – мы опрокинули армию, которая включала в солдатский паек шоколад, голландский сыр, конфеты.

Зимой 1941 года под Москвой наша снежная нора, согреваемая собственным дыханием, победила немецкую неприспособленность к снежным норам. В 1942 году солдатские газеты прокричали об утвержденных Гитлером проектах благоустроенных солдатских блиндажей, без выполнения этого обещания немцы не стали бы воевать еще зиму.

Почти всю войну кормежка была изрядно скудной. Люди с хорошим интеллигентским стажем мечтали о мире, как о ярко освещенном ресторане с пивом, с горячим мясом. Москвичи конкретизировали: «Савой», «Прага», «Метрополь».

Офицерский дополнительный паек вызывал реальную зависть у солдат.

В окопах шла оживленная меновая торговлишка! Табак на сухари, порция водки на две порции сахара. Прокуратура тщетно боролась с меной.

Первой весной, когда подвоз стал маловероятен, стали есть конину. Убивали здоровых лошадей (нелегально). До сих пор помню сладкий потный запах супа с кониной. Офицеры резали конину на тонкие ломти, поджаривали на железных листах, до тех пор пока она не становилась твердой, хрупкой, съедобной.

Старшинам, поварам, кладовщикам – завидовали.

Помню состязание поваров голодной весной 1942 года. В полк пришло пополнение. Бледненький москвич с тонкими руками назвался поваром и потребовал использования по специальности. Навстречу ему вывалился повар – блестящий от сытого жира. На турнир подалась толпа офицеров и штабных солдат. Повар был бесконечно уверен в своей победе.

«Ну, расскажи-ка мне рецепт цыпленка-антрекот». Претендент понес явную чушь. «Птишан знаешь? Котлектов сколько сортов знаешь?» Претендент тоскливо молчит. Под общий смех его изгоняют в стрелковую роту.

Жестокие антиворовские законы войны, казни шоферов за две пачки концентратов были вынуждены голодной судорожностью, с которой обирал себя тыл, чтобы кормить фронт.

Летом, на минированных полях у Гжатска, в нейтральной полосе, выросла малина. Две армии лазали за ней по ночам.

Той же весной в госпиталя часто привозили дистрофиков с нулевым дыханием – стариков из дорожных батальонов. Во время 12- километрового перехода в мартовскую грязь полки теряли по нескольку солдат умершими от истощения.

Не только казахи и узбеки, но и заведующие и управляющие из МПВО в артполку разбавляли свою кашу многими литрами воды – болталось бы хоть что-нибудь в брюхе.

Серьезное улучшение питания началось с приходом на сытую, лукавую, недограбленную немцами Украину.

В марте 1944 года, догоняя ушедших к Днестру немцев, мы ворвались в виноградную зону. 40-километровые переходы сделали это совершенно внезапным. Люди, получавшие по 42 грамма замерзшего спирта с 1 ноября по 1 мая, дорвались до разливанного моря молодого, невыделанного виноградного вина. В Цебрикове, брошенной немецкой колонии, в подвале нашли дюжину бочек. Разбили и долго еще выбирали ведрами, вытягивали губами 80 сантиметров, не просачивавшихся сквозь цементный пол.

В эти же дни немцы провели успешную ночную атаку на перепившуюся, буквально на глазах у противника, 52-ю дивизию. По-смешному, в кальсонах, побежали штабные офицеры. Тогда Мкртумян приладил на соломенной крыше своей избенки трубу и заорал с отчаянным армянским акцентом: «Куда побежали! Стыдно, товарищи офицеры!» – И штаны угрюмо застегивались, люди собирались в кучки, организовывали сопротивление.

Летом 1943 года, в деревне Хролы под Харьковом, я был удивлен тем, что рота отказалась от ужина, наевшись предложенными прятавшимися по погребам крестьянами огурцами, медом, молоком.

Зимой 1944 – 1945 года пехота сплошь и рядом опрокидывала кухни, вываливала курганы каши на грязный снег – хоть в кашу закладывали по 600 грамм мяса на человека, а не 37,5 грамм непонятного, дворянского яичного порошку.

Ловили фазанов в барских имениях, кур и гусей – в крестьянских домах, весело скручивали им шеи; подолгу чадило из блиндажей вкусным жареным чадом.

Дивизии брали склады с шоколадом, голландским сыром, рождественскими посылками, и много дней таскали этот шоколад солдаты 73-й, набравшие его по дороге к Белграду. В самом Белграде была пропасть огромных килограммовых коричневых консервных банок – со сливочным маслом и печенкой.

Когда в Будапеште и Вене солдатские кухни раздавали пайковую кашу жителям, это объяснялось не только жалостью к голодным враженятам, не только невозможностью обжираться на глазах у истощенных детей, но и изобилием, царившим в интендантствах.

Заместители по тылу, непредусмотрительные начальники АХО, перестали заискивать у следователей и прокуроров – достаточно было протянуть руку, чтобы покрыть любые товарные недостачи. Впервые за эту войну криминальными считались товарные излишки.

Уже в 1943 году (летом) мы перестали испытывать нужду в овощах. Под Харьковом фронт проходил в бахчах и огородах. В это лето продотделы впервые прекратили сбор витаминозной крапивы для солдатских борщей. Под Тирасполем началось фруктовое царство. Противотанковые рвы пересекали яблоневые, грушевые, абрикосовые сады – колхозные с этой стороны, монастырские и помещичьи с той стороны Днестра. Старшины таскали в роты, защищавшие степные участки, цебарки с яблоками. Эвакуированный Тирасполь был завален осыпавшимися плодами, которые некому было убирать. На приречных холмах чернели вишни. Компот и кисель прочно вошли в солдатское меню.

Через месяц, над Суворовой могилой, я впервые поел винограду. Немцы интенсивно обрабатывали наше расположение, и оскомина во рту странно ассоциировалась со свистом мин, буравивших желтый песок.

По пути от Харькова к Днепру немцы разгромили все бахчи, прострелили или проткнули штыком каждую дыню, тыкву, арбуз, оставив их догнивать. Однако огурцов и помидоров было слишком много, и у нас было на чем отыграться.

Помню еще вздутые трупы волов на околицах бессарабских деревень – немцы собирали и расстреливали их перед отступлением.

В Болгарии и Югославии кулинарная мысль, усердие интендантов дошло до ввоза из России икры, настоящей московской водки – конечно, для генеральских столов.

На праздничных офицерских обедах где-нибудь в Венгрии подавалось по 8 мясных блюд, 6 видов борщей и т. д. Начальство в военторгах перестало считаться презираемой профессией.

В то же время в Вене за 5 буханок хлеба можно было приобрести дамские золотые часы.

Штабной врач Клейнер жаловался мне, что тыловики, идя по линии наименьшего сопротивления, перегружают рационы огромными порциями мяса и вина, угрожающе перерождающих ткани.

На больших перегонах за дивизиями шли тысячные гурты скота. Другие тысячи трясли хвостами в обратном направлении – их гнали в украинские и смоленские колхозы. От этих европейцев пойдут, наверное, неожиданные поколения рыжих коров и грузных битюгов с короткими хвостами. Повозочные не уважали этих «мадьяров» и безжалостно лупили их по хребтам.

В полуброшенной штабами Воеводине бродили дичающие гурты свиней, уток, индюков.

Основательно объев заграничное животноводство (в Венгрии и Австрии в 1945 году пришлось законодательно запрещать убой скота), мы подкормили солдата, избавились от дистрофиков и заготовили мяса, которого хватит на многие месяцы восстановительного периода.

В переулке на солнышке солдаты играют в карты на деньги. Проходящий офицер делает им замечание. В ответ ему ленивое – пеньги не деньги. «Пеньги» действительно не считались деньгами. Солдату было почти невозможно купить на них что-нибудь – военторги не достигали до передовой. Солдат не покупал, а брал, брал много, больше, чем это выходило по расчету на «пеньги».

Впервые наши столкнулись с инвалютой во время Ясской операции. В разбитых казначейских ящиках шуршали миллионы лей, сотни тысяч марок. У каждого пленного фрица была припрятана заветная сотня марок, с которой он расстался бы куда охотнее, чем, скажем, с очками.

Но было отчетливое сознание, что вместе с Гитлером и Антонеской канут в бездну марки и леи. Шли не смирять, не завоевывать – сметать. Кроме того, реального представления о ценности инвалюты – не было. За окопные годы все позабыли о лавках с витринами, где можно купить, получить сдачу. На сберкнижках мертвым грузом лежали десятки тысяч рублей. Их легко отдавали – на танковую колонну, на сирот, взаймы тыловым друзьям. Даже старшие офицеры не знали, что такое лея. 28 августа, когда наша бригада подъезжала к госгранице – Дунаю, мой ординарец остановил машину и свистом подозвал копавшихся в поле крестьян. Он был самый опытный из нас – служил в Бессарабии в 1940 году. Крестьянам было объяснено, что ходить будут не леи, а рубли. Посоветовано – обменять леи по курсу 100:1 (до сих пор не знаю, откуда взялась эта пропорция).

Бессарабцы сдались и выдали нам пачку купюр, вызывавших подозрение своей толщиной и большими цифрами. В первой же пограничной лавочке, соблазнившийся капитализмом, я сдуру купил за леи три больших куска туалетного мыла. Разведчики, которые носили по 11 пар часов на левой руке – от плеча до запястья – и тикали ими на ходу на 11 разных голосов, затосковали, узнав, что презренные ими леи имеют реальную покупательную способность. Уже с Констанцы начался отъем лей у гражданского населения.

На командном пункте 60-го полка многие месяцы жили две девчонки лет 20 – 22-х. Они чистили картошку для офицерских столовых, носили сальные ватные брюки, жили в сырых землянках, спали со всем персоналом штаба по очереди. Относились к ним с добродушным презрением. Звали – одну Петькой, другую – Гришкой. У них была кошачья привязанность к привычному месту, своеобразный патриотизм полкового масштаба.

Думаю, что у них не было бордельной, машинальной развратности, а простительная гулящность горожанок с фабричной окраины богато дополнялась нежностью, товариществом и забитой, жалконькой женственностью.

В Констанце мы впервые встретились с борделями. Командир трофейной роты закупил один из таких домов на сутки.

Закупив бордель, Говоров поставил хозяина на дверях, а сам устроил смотр нагим проституткам. Их было, кажется, 24. «За свои деньги» он заставил их маршировать, делать гимнастические упражнения и т.

  1. Аттанкизм – от слова attentat (франц.): покушение на жизнь политического деятеля, главы государства.[]
  2. Стихотворение «Кельнская яма» печатается в том виде, как оно представлено в рукописи 1945 года. В дальнейшем поэт придал ему новую редакцию (см. книгу стихов «Память», М., 1957).[]
  3. Так же называется стихотворение, написанное под впечатлением этого эпизода.[]

Цитировать

Слуцкий, Б. Зарубки памяти. Из книги «Записки о войне». Вступительная заметка, составление и подготовка текста П. Горелика / Б. Слуцкий // Вопросы литературы. - 1995 - №3. - C. 38-82
Копировать