«Я вам расскажу совершенно поразительную историю…». Устные воспоминания Виктора Ардова о Сергее Есенине. Вступительная статья, публикация и примечания В. Панькова
Одной из основных тем, обсуждавшихся В. Дувакиным с его многочисленными собеседниками (в № 4 за 2008 год «Вопросов литературы» рассказывалось о большом фонде воспоминаний Отдела устной истории Научной библиотеки МГУ), были жизнь и творчество крупнейших русских поэтов и писателей ХХ века. Очень интересно, к примеру, писатель Виктор Ардов, уже знакомый читателю как автор устных воспоминаний (о нем идет речь в том же 4-м номере «Вопросов литературы»), рассказал ему о С. Есенине.
Виктор Ефимович Ардов (настоящая фамилия Зигберман, 1900-1976) родился в Воронеже. В начале 1920-х годов приехал в Москву, где с 1921 года начал публиковать свои произведения. Был одним из учредителей Театра Сатиры. Создавал по преимуществу юмористические и сатирические рассказы, монологи, фельетоны, пьесы, обозрения, однако его перу принадлежат также воспоминания, работы по теории смеха и технике разговорного жанра эстрады и цирка. За 55 лет своей творческой деятельности Ардов опубликовал 40 книг.
Книга мемуаров «Этюды к портретам» вышла уже после смерти Ардова[1].
Дувакин явно не скучал во время бесед с Ардовым, который рассказывал ему о В. Маяковском, С. Есенине, А. Ахматовой и т. д., попутно сообщая немало самой разной информации, от кого-то услышанной или почерпнутой из книг. Одной из наиболее ярких и интересных оказалась тема Есенина.
В беседе с Дувакиным, записанной 6 августа 1974 года, Ардов пересказал некоторые интересные эпизоды из воспоминаний писателей А. Мариенгофа и М. Ройзмана… Но в основном Ардов опирается здесь на свои мемуары «Два слова об Есенине», датированные августом 1970 года. Они не были включены в его книгу «Этюды к портретам» (и, соответственно, не были перепечатаны в книге «Великие и смешные»), но сохранились в фонде Ардова в РГАЛИ в машинописном виде.
Ардов сразу же оговаривается в этих мемуарах, что, пожалуй, и не имеет права писать о Есенине, поскольку его знакомство с поэтом было «классически «шапочным»», да и выступал он тогда всего-навсего в роли начинающего поэта и журналиста. Но, по его мнению, в публикующихся многочисленных воспоминаниях о Есенине «начинают пропадать какие-то черточки, очень важные для его характера; утрачивается даже перспектива — многое из того, что существовало вместе с поэтом, что составляло часть его самого, приобретает смысл и трактовку не совсем верные»: «И вот ради того, чтобы отметить несколько черточек в облике поэта, я пишу эти строки»[2].
Далее Ардов вспоминает о том, каким он видел Есенина на улицах Москвы, в литературных кафе, называвшихся «Кафе поэтов» и «Стойло Пегаса», на диспутах в различных театрах и Политехническом музее: «Фотографии, в общем, верно передают лицо поэта. Разумеется, фото не может воспроизвести удивительный цвет его волос, эту вечно движущуюся (словно живущую своей отдельной жизнью), розово-золотую прядь надо лбом. Не могут снимки отразить и живость мимики, переменчивую игру выражений на некрасивом и очень деревенском лице. Кстати: это не очень миловидное лицо было в тысячу раз обаятельнее любого красавца. Но не было в физиономии Есенина той приторной сладости, которую добавляют ему от себя художники поглупее или — с дурным вкусом» (л. 33). Ардов протестует против стремления многих людей усмотреть в нем «фигуру чуть ли не от мира сего» и подчеркивает, что «в облике Есенина была этакая мужицкая хитринка» (л. 34). Если в 20-30-е годы доминировали суровые критические отзывы о поэте, то позднее, примерно с конца 40-х годов, для воспоминаний о нем стали характерны стремление к «односторонним панегирикам», «старания причесать облик Есенина точно по конъюнктуре сего дня»; Ардов высказывает намерение говорить о Есенине правду, не утаивая никаких подробностей его жизни, отражавшихся и на его творчестве.
Последние два года жизни Есенина прошли в угаре ежедневного пьянства, но в 20-м году (когда началось знакомство Ардова с ним) главную роль в шумном поведении поэта играл не хмель. Ардов стремится объяснить современному читателю источник этого «шумства», возводя его к нарушению свойственной классической традиции «поэтической скромности»: «В России уже символисты нарушили эту традицию. Правда, это поколение больше эпатировало публику содержанием стихов, нежели поведением автора. А футуристы повсеместно — и в Италии, и во Франции, и у нас — взяли тон открытого презрения к аудитории <…>
Литературная группка имажинистов, к которым примыкал Есенин (а надо сказать, что сам-то он всю жизнь искренне верил, что он — только сочлен этой группы[3]), возникла под влиянием футуристов. Логически рассуждая, она должна была пойти еще дальше футуристов в своих обычаях и поведении.
Имажинисты так и сделали» (л. 35). Причем им (имажинистам) было крайне приятно озорничать, очень хотелось даже перекрыть футуристов, тем более, что во времена расцвета имажинизма, в годы гражданской войны и нэпа, они оказались, в сущности, свободными и от цензуры, и от милиции.
Если «озорство и нескромность предшествовавших Есенину футуристов имели напыщенный, демонстративный характер», то есть они как бы подчеркивали, что нарушают правила хорошего тона и «добрые правила литературы», предписывавшие поэтам скромность, то имажинисты уже переняли это нарушение правил скромности как «нечто само собой разумеющееся, обыденное»: «В дерзостях, которыми награждали свою аудиторию Мариенгоф, Шершеневич и сам Есенин не было «пафоса» предшествующего поколения. Они озорничали привычно и равнодушно».
Ардов отмечает, что имажинисты чудили «явно в свою пользу: во всех нарушениях литературных и бытовых приличий, во всех откровенных утверждениях своей талантливости присутствовал элемент расчетливой саморекламы» (л. 36).
Тут он спохватывается, что поклонники Есенина сочтут эту фразу «клеветнической», сочтут это открытым обвинением в его адрес. Но ничего «клеветнического», пишет он, здесь нет: «Скажу больше: в те дни элемент саморекламы почти неизменно присутствовал в поэтических выступлениях едва ли не всех стихотворцев. И в какой-то мере это зависело от невозможности нормально печататься. Книги стихов не выходили. А если выходили — то контрабандой и тиражом сотни в две-три. Да и на оберточной бумаге» (там же).
Далее рассказывается эпизод из книги Мариенгофа «Роман без вранья», связанный со словами Есенина о популярности Ф. Шаляпина, который привлекает большее внимание, чем московский пожар на Арбате (этот эпизод присутствует и в беседе с Дувакиным), после чего Ардов переходит к описанию событий, относящихся к «Кафе поэтов»: скверному чтению стихов Ипполитом Соколовым и сакраментальной фразе Есенина по поводу «фармацевтов», шумящих во время этого чтения. Ардов добавляет (это есть и в беседе с Дувакиным): «Я никогда ни до, ни после не слышал, чтобы так отчетливо и спокойно большой группе людей, находящихся в общественном месте, предлагали идти по столь явственно выраженному адресу. Есенин отчеканил все слога и буквы площадного выражения» (л. 39).
В дальнейшем Ардов повествует примерно о тех же эпизодах, что и в беседе (хотя и немного по-другому, и в ином порядке): о появлении Есенина во фраке, белом галстуке и черном плаще на белой подкладке во время своего вечера в большой аудитории Политехнического музея (лл. 41-42), о словах Есенина, укоризненно сказанных ему по поводу шума в «Стойле Пегаса» («Ну, вот… свой тип, а кричите. С нас милиция требует…», л. 44), о встрече с Есениным и Августой Миклашевской в кафе «Нерыдай» (лл. 44-45)…
Особенно ярко и подробно Ардов описывает то, как Есенин читал свои стихи: «Для автора его стихи есть нечто органически слитое с ним, такое естественное и неизменное, неповторимое выражение возникших однажды у поэта ритмических напевов (сплошь и рядом появляющихся раньше, нежели слова стихотворения), что никогда автор не станет придавать первенствующее значение разъясняющим интонациям <…> Если кто-нибудь помнит, как музицирует одаренный скрипач, пианист, композитор, то, несомненно, отметит очень важное обстоятельство: настоящий музыкант испытывает от звуков, им извлекаемых, гораздо больше непосредственного наслаждения, нежели самый чуткий его слушатель. Мне неоднократно приходилось наблюдать подобное чувственное слияние с музыкой у концертанта или автора мелодий при исполнении их им же самим…
Нечто подобное происходит и с поэтом, особливо — читающим сочиненные им стихи <…> Разумеется, такой эмоциональный и органичный поэт, как Есенин, читал для себя, а не для публики. Но и воздействие его чтения на слушателей было огромное, несмотря на то, что Есенин скандировал очень напряженно, бытовых и декламационных интонаций не признавал.
Когда Есенин окончательно входил в стихию своей поэзии (а это происходило почти сразу после начала чтения, ибо возбудимость и темперамент его были очень велики), перед нами появлялся как бы простой русский мужик, одержимый потоком чувств и мыслей необыкновенно конкретных. Что-то было в этом от хлыстовских радений: такая же тут играла сила, независимая от человека, ею охваченного; такой же бурный и четкий возникал ритм; так же глубоко национальна была интонация напева (а не артистических украшений или игры в бытовое правдоподобие). Крестьянская суть поэта представала перед слушателями удивительно цельной. Отлетали все фатовские и озорные повадки Есенина в жизни. Суетная погоня за славой словно и не существовала никогда для молодого поселянина» (лл. 46-47).
Далее это описание продолжается еще на полутора страницах, и завершает Ардов свой рассказ, как и в беседе с Дувакиным, воспоминаниями Сергея Клычкова о том, что Есенин вовсе не хотел повеситься, а покончил с собой в «Англетере» по некоему горькому недоразумению: «Сережа любил привлекать к себе внимание. Если он месяца два чего-нибудь не начудесит, то непременно говорит: «Пора, пора, друг, нас уже забывают… Надо как-нибудь пошуметь». И я вполне уверен, что самоубийство Есенина было задумано тоже как прием для создания очередного шума вокруг имени поэта. Он не хотел повеситься на самом деле! Голову отдаю: Есенин рассчитывал на то, что дружок его Вольф Эрлих <…> вынет его из петли…» (л. 49).
Вторая беседа — 6 августа 1974 года
Виктор Ардов. Пожалуй, я немножко поговорю о Сергее Александровиче Есенине <…> Когда умирает значительный человек, всегда оказывается, что у него друзей было в 10 раз больше, чем это было при жизни. То же самое вышло и с Есениным: как только он погиб и обрел славу… А дело в том, что, как правильно писал его друг Анатолий Борисович Мариенгоф в своем романе интересном, хотя несколько, так сказать, чересчур откровенном и циничном[4] — «Роман без вранья» — он написал, что Есенин достиг славы, едва только умер.
Это справедливое замечание, потому что при жизни огромные массы читателей и слушателей и прочие, — так сказать, аудитория, — они к нему относились почти отрицательно. Кстати, и Маяковского тоже многие не принимали. Причем по отношению к обоим этим поэтам нужна была априорная недоброжелательность, чтобы не понять, что это великие люди. В частности, Есенина считали совершенным хулиганом, потому что в его стихах иногда встречались какие-то не совсем пристойные, с пуристской точки зрения, строки. Но и сам Есенин шибко шел навстречу этим концепциям. Почему так происходило?
Я в моих коротких мемуарах о Есенине пишу вот о чем: дело в том, что не первые эти имажинисты и даже не футуристы установили этот стиль, когда эпатирование публики — дразнить, дразнить мещанина — считалось хорошим тоном. На фоне обычной вежливости со стороны общественных деятелей всех профилей и рангов, на всех этих формулировках: «мне выпала честь» или «я имею удовольствие», или «уважаемая публика» — они хотели выделиться своим, так сказать, наплевательским отношением к людям[5].
Я вам расскажу совершенно поразительную историю, которой свидетелем был я сам. Дело в том, что в Москве на улице Горького (тогда Тверской), дом 18 — ныне этот дом снесен, на его месте дом № 2 или дом № 4 — это между Георгиевским переулком и Камергерским (ныне проезд Художественного театра) — в одном из маленьких домов, первый и второй этаж которых были заполнены магазинами, фотографиями и иными, так сказать, обслуживающими точками, был… надо было подняться на 10-12 ступенек, и вы входили в бывший магазин, который когда-то назывался «Домино», — кафе, а теперь его отдали поэтам и это было «Кафе поэтов».
Виктор Дувакин. Так его и называли — «Кафе поэтов»?
— «Кафе поэтов», а раньше — «Домино»[6]. Так вот, это «Кафе поэтов» — там была база Союза поэтов. Союз поэтов имел в то время значение. Ну, сказать достаточно, что одно время председателем там был Валерий Яковлевич Брюсов, и он достаточно часто туда ходил и выступал перед публикой. Что же собой представляло это кафе? Вы поднимались в это торговое помещение: столики от кафе остались, был буфет… Буфет содержал отец поэта Матвея Ройзмана[7], недавно скончавшегося после того, как он выпустил труд своей жизни «Что я помню о Есенине». Вы знаете эту книгу?
— Нет. Когда вышла?
— Она вышла в прошлом году, в 1973-м. Она интересна удивительной добросовестностью и точностью. Книга не очень умная и не талантливая, потому что автор не бог весть какого дарования был человек, но очень добросовестный, а главное, что он в качестве одного из этой группы имажинистов воистину много встречался и с Есениным, и с Мариенгофом, и с Кусиковым, и с Шершеневичем, и с другими корифеями этой группы.
Так вот, буфетик был слабый: 20-й год. Чуть не правительство даже разрешило в этом кафе продавать пирожные, которые делались контрабандой[8], а потом, если кого ловили за то, что он из дефицитной пшеничной муки, сахара и масла делает такие пирожные, то таких отправляли на Лубянку — в ЧК, а тут это разрешалось; продавали еще какую-то кашу-размазню, немножко воблы — словом, это был нищенский, но в то время завидный харч. И вот мы здесь обычно сидели, пили, ели, а поэты на маленькой эстраде выступали каждый день и читали свои стихи. Читал стихи и Есенин, и прочие имажинисты, иногда, очень редко, выступал Маяковский, а потом были бесчисленные поэты и якобы поэты, принадлежавшие к самым разнообразным группам, о которых сейчас никто даже не помнит. Например, была группа «ничевоки»[9].
— Ну как же, «ничевоки» вошли в историю литературы. Земенков10, Рюрик Рок11…
— Потом этот Рюрик Рок проворовался и его посадили в уголовный розыск[12], но это все не имеет касательства…
Тогда я, кончив среднюю школу, не начал еще высшего образования, потому что время было такое, что учиться не хотелось. Я служил в советском учреждении, только одевался по-военному: в галифе, в краги и во френч… Так вот, я приходил иногда сюда, и однажды было так: я среди других посетителей слушал поэтов. Очередное слово получил поэт Ипполит Соколов. Он и сейчас жив, только он давно стал кинокритиком или чем-то такое — скучный и безнадежный человек[13]. Да и тогда он писал очень глупо и плохо, с некоторым количеством непристойностей и нелепостей, чтобы обратить внимание на его вирши[14].
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2009