«Я хочу видеть этого человека…» Попытка истолкования «образов двойного зрения» в поэме Есенина «Пугачев»
Считается, что Есенин начал думать о Пугачеве в 1920-м. Именно к этому году относят комментаторы начало работы над поэмой. Тогда же, дескать, стал изучать исторические материалы о Пугачевском бунте. Между тем нет Никаких оснований не доверять Вячеславу Полонскому, который утверждает, что Есенин задумал написать эту поэму о великом мятежнике еще в начале 1918-го, когда Революция (второе пришествие Пугача) представлялась ему вулканическим выбросом мужицкой стихии, а новая Россия, рождающаяся в «сонме» бурь и тектонических сдвигов, Великой Крестьянской Республикой:
«Ему было тесно и не по себе, он исходил песенной силой, кружась в творческом неугомоне. В нем развязались какие-то скрепы, спадали какие-то обручи – он уже тогда говорил о Пугачеве, из него ключом била мужицкая стихия, разбойная удаль»1.
Победительный и победивший, торжествующий Пугачев, задуманный, видимо, как оппозиция Пушкинскому, так и не был написан. Оптимистический сюжет в замысле отменила история, предложив в замену новый: Пугачев поверженный.
Екатерина, обезглавив Емельку да пятерых его сообщников и приговорив к каторжным работам десяток-полтора злоумышленников, неразумный народ милостиво простила, ибо не ведают, что творят. Новая «народная» власть, в ответ на голодные бунты, объявила войну собственному народу. Столь неожиданный ревповорот ошеломил даже Петра Кропоткина, революционера par exelience и теоретика русского анархизма. Вот что писал князь Кропоткин Ульянову-Ленину в ноябре 1920-го (в то самое время, когда Есенин вернулся к замыслу поэмы о Пугачеве): «В «Известиях» и в «Правде» помещено было официальное заявление, извещавшее, что Советской Властью решено взять в заложники эсеров из групп Савинкова и Чернова, белогвардейцев Национального и Тактического Центра и офицеров-врангелевцев; и что в случае покушения на вождей Советов, – решено «беспощадно истреблять» этих заложников.
Неужели не нашлось среди вас никого, чтобы напомнить, что такие меры, представляющие возврат к худшим временам средневековья и религиозных войн, недостойны людей, взявшихся созидать будущее общество на коммунистических началах; и что на такие меры не может идти тот, кому дорого будущее коммунизма»2.
Есенин в понимании сути происходящего опередил Кропоткина на три с лишним месяца. Я имею в виду его письмо к Е. Лившиц от 11 – 12 августа 1920 года: «Мне очень грустно сейчас, что история переживает тяжелую эпоху умерщвления личности как живого, ведь идет совершенно не тот социализм, о котором я думал <…> Тесно в нем живому, тесно строящему мост в мир невидимый, ибо рубят и взрывают эти мосты из-под ног грядущих поколений».
(Строящие мост в мир невидимый в данном контексте не что иное как переведенное на затейливый поэтов язык, сухое кропоткинское определение большевизма; «Взявшиеся созидать будущее общество на коммунистических началах»; в период пятилеток и такое, не слишком сложное определение мысли заменят простым, как мычание: «строители коммунизма».)
Так может быть, «Пугачев» всего лишь разыгранная как театрализованное действо исповедь самого Есенина? Гениальный образец «изобретательности до остервенения» по эзоповой, так сказать, системе и трижды прав Вен. Левин, утверждавший, что «Есенин указал нашим поэтам и писателям той эпохи историческую тему, под щит которой можно надежней укрыться от горячих темных голов литературной партийной критики»3.
Доля истины в предположении Левина и впрямь есть. Но только доля. Левин смотрит на события первых послереволюционных лет из года 1952-го и притом из-за океана. За три десятилетия самовластвования мнимых Советов разность нивелировалась, и он невольно уравнивает не равнозначные ситуации. В 1921-м Есенину еще не нужно было затевать исторический маскарад, чтобы от себя лично выкрикнуть в лицо «Комиссародержавию»4 (замечательное словцо изобрел Станислав Куняев, аплодисменты ему и хвала) свое «Протестую» и «Не могу молчать». Ведь уже написаны и «Сорокоуст», и «Кобыльи корабли», и «Я последний поэт деревни…»: «Трубит, трубит погибельный рог!»; «Только мне, как псаломщику, петь над родимой страной «аллилуйя»»; «Средь железных врагов прохожу…»; «Неживые чужие ладони… Этим песням при вас не жить…»
В сравнении с приведенными высказываниями антиправительственные выпады в «Пугачеве» звучат ничуть не более вызывающе. По крайней мере с точки зрения партнадзора.
Словом, с какой стороны ни смотри, а причину (побудительный мотив) возвращения поэта к, казалось бы, отмененному ходом вещей замыслу надо искать не в личных обстоятельствах автора, точнее, не только в них, а прежде всего в роковом скрещенье событий, на какие поразительно изобильны и 1920, и 1921, и 1922 годы. Те, кто хотя бы вприглядку знаком с трудами ведущих специалистов по творчеству Есенина (от лихой молодогвардейской биографической версии Ст. и С. Куняевых до солидной монографий Н. Шубниковой-Гусевой «Поэмы Есенина»), вполне могут упрекнуть меня в том, что я либо ломлюсь в давно открытую дверь, либо вторично изобретаю велосипед. Дескать, Куняевы (отец плюс сын) уже обратили внимание на то,.что нехорошие «приказы» вольным яицким людишкам шлет почему-то Москва, а не Петербург. И это, мол, не обмолвка, а намеренный анахронизм. Вообще-то все-таки не совсем анахронизм, поскольку приказы, отменявшие дарованные некогда уральскому казачеству вольности и привилегии (река Урал, тогда Яик, с верховья до устья, с землею и травами, и денежное жалованье, и свинец и порох, и казенный провиант), хотя и сочинялись в столице, но подписывал-то их Правительственный Сенат, а он в те поры находился не в Петербурге, а в Москве; для столь представительного учреждения Екатерина, как известно, заказала проект самому Михаилу Казакову. По той же причине и судили, и казнили мятежников не на брегах Невы, а на Болотной площади (императрица насколько возможно соблюдала видимость законности). Но это я так, между прочим, ибо анахронизмы в есенинском тексте и впрямь есть. Например, такая деталь, ни Куняевыми, ни Шубниковой-Гусевой почему-то не замеченная:
Пугачев
Нынче вечером, в темноте скрываясь,
Я правительственные посты осмотрел.
Все часовые попрятались, как зайцы,
Боясь замочить шинели.
Шинель, напоминаю, даже в гоголевские времена была сугубо гражданским видом одежды. Да и керосиновая лампа, которую (в «Пугачеве») зажигает фонарщик из города Тамбова, залетела в поэму совсем из другой эпохи. И не по безграмотности автора, а по хотению его и велению. Ахматова «окрестила» изобретательный сей прием так: сделать два снимка на одну фотопластинку. Есенин называл иначе: двойное зрение (в письме к Иванову-Разумнику, отосланом в мае 1921 года из Ташкента, в разгар работы над «Пугачевым» и в те самые дни, когда Есенин твердил своим спутникам о желании проехаться по пугачевским местам Пред-За-Уралья):
«Поэту нужно всегда раздвигать зрение над словом <…> Мы должны знать, что до наших образов двойного зрения:
«Головы моей желтый лист…»
были образы двойного чувствования:
«Мария зажги снега» и «заиграй овражки…»
Это образы календарного стиля, которые создал наш великоросс из той двойной жизни, когда он переживал свои дни двояко, церковно и бытом. Мария – это церковный день святой Марии, а «зажги снега» и «заиграй овражки» – бытовой день, день таянья снега, когда журчат ручьи в овраге».
Высказав сие соображение, Есенин жалуется Иванову-Разумнику, что немногие в России его понимают. А понять необходимо, иначе и мы, нынешние, не сумеем истолковать соответствующие теоретической установке на двойное зрение конкретные детали, а без этого, увы, не ответить, пусть в первом приближении, на главный вопрос: почему и образ Пуга
чева явно двоится, и кто там, за ним, – таится во мгле, в густой тени, отбрасываемой этой мощной фигурой? Ну, например: с какой целью и для чего Есенин «путает», якобы путает, сентябрь с октябрем? Ведь в поэме «золотые червонцы», которыми злая старуха осень соблазняет потенциальных предателей Пугачева, чеканит и разбрасывает по дорогам мятежа то сентябрь, то октябрь. Е. Самоделова объясняет календарную путаницу тем, что поэт, хотя и должен был знать, что Пугачева схватили в сентябре, мог забыть эту дату и связать ее с октябрем. Н. Шубникова-Гусева, приводя эти слова, факт забывчивости отрицает; вывод, однако, делает крайне неопределенный. Есенин-де «прекрасно помнил, что расправа над Пугачевым произошла в сентябре и обладая великолепной памятью, вначале непроизвольно написал «сентябрь» и лишь потом поправил на «октябрь»». Почему, зачем поправил? Для того, чтобы намекнуть: «драматическая поэма «Пугачев» имеет историческую основу и одновременно явно соотносится с революционной действительностью»5.
На самом деле Есенин, конечно же, ничего не забыл, а неопределенные соотнесенности не в его духе. Во всяком случае, в «Пугачеве» он, по всем приметам, непременно хотел, чтобы загаданные здесь загадки были разгаданы. Иначе бы не признался (в уже процитированном письме к автору проекта «Скифы» Иванову-Разумнику), что не любит скифов, «не умеющих владеть луком и загадками их языка». Для понимания настолько засекреченной вещи, как «Пугачев», и впрямь нужны настоящие скифы: «Когда они посылали своим врагам птиц, мышей, лягушек и стрелы, Дарию нужен был целый синедрион толкователей. Искусство должно быть в некоторой степени тоже таким».
При столь требовательно-внимательном отношении к двойному бытию образов перепутать по забывчивости сентябрь с октябрем, разумеется, невозможно. Тем паче после «Кобыльих кораблей», где о роковом для России Октябре 1917-го сказано: «Злой октябрь осыпает перстни с коричневых рук берез». А чтобы стало яснее ясного, о каком октябре и каком октябрьском ветре идет речь, уточнено в том же тексте, да так недвусмысленно, что и самому непонятливому не нужен «целый синедрион толкователей»: «Веслами отрубленных рук / Вы гребетесь в страну грядущего».
(Кстати, первой, кто взял на вооружение этот опасный образ двойного зрения, была Анна Ахматова; правда, использовала его в стихотворении, для печати не предназначавшемся. Потому, думаю, и поставила заглавную букву там, где у Есенина из подцензурных соображений строчная: «Прославленный Октябрь, как листья желтые, сметал людские жизни»,)
Сложнее истолковать двояко, исторически и «бытом», уподобление осенних листьев «золотым червонцам», то есть, фактически, прямое указание на то, что сподвижники Пугачева были подкуплены.
С Пугачевым Первым более-менее ясно. За голову мнимого своего супруга Екатерина Вторая ассигновала сначала смехотворно мизерную сумму – 10 тыс. руб. (государыня была прижимиста во всем, что не касалось ее амантов). Однако, вследствие разрастания территории «бедствия», сильно ее увеличила. Правда, это был не подкуп, а вознаграждение тому из генералов, кто словит Пугача и первым доставит матушке благую весть.
С Пугачевым Вторым ситуация посложней, а главное – гадательней. По версии Куняевых, «Пугачев» – проросшая в глубину поэтова нутра, а на поверхности кое-как зашифрованная реакция Есенина на Антоновское (тамбовское) восстание и гульбу неуловимого батьки Махно6.
По мнению биографов, именно эти, крестьянские, выступления и были главной угрозой «Комиссародержавию». Спору нет, если бы Есенин не сочувствовал своим «отчарям», обреченным масштабами тотальной продразверстки на голодную смерть, он не написал бы ни «Сорокоуста», ни «Кобыльих кораблей».
- Новый мир. 1926. N 1.[↩]
- Слово. 1991. N 9. С. 80.[↩]
- Левин Вен. Есенин в Америке // Русское зарубежье о Есенине. Т. 1. М.: ИНКОН, 1993. С. 314.[↩]
- См.: Куняев Ст. Ю., Куняев С. С. Сергей Есенин. М.: Молодая гвардия, 1997.[↩]
- Шубникова-Гусева Н. И. Поэмы Есенина: От «Пророка» до «Черного человека»: Творческая история, судьба, контекст и интерпретация. М.: НМЛ И РАН, Наследие, 2001. С. 168, 169.[↩]
- См.: Куняев Ст. Ю., Куняев С. С. Указ. изд. С. 216 – 225.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 2006