№5, 1995/XХ век: Искусство. Культура. Жизнь

«Я эти песни выдумал всем телом…»

Как-то раз один восточный поэт, назовем его условно N.N., талантливый стихотворец, сказал мне: «Вот что я не люблю в русской поэзии, так это такие стихи, как у Винокурова. То борщ там у него какой-то, то пеленки. Разве это поэзия?!» По забавному совпадению чуть ли не на следующий день или через пару дней Евгений Михайлович сказал мне: «Ты знаешь, вот что я не люблю в восточной поэзии, так это такие стихи, как у N.N. Все там какие-то розы, грезы, слезы, небеса – тьфу!» Думаю, что этот анекдотический случай достаточно символичен. Да, он не любил «розы-грезы-слезы», он любил тварность мира, его вещность, телесность, осязаемость:

Я эти песни написал не сразу.

Я с ними по осенней мерзлоте,

С неначатыми,

по-пластунски лазал

Сквозь черные поля на животе.

……………………..

Они бывали в деле и меж делом

Всегда со мной, как кровь моя, как плоть.

Я эти песни выдумал всем телом,

Решившим все невзгоды побороть.

 

Но он же писал в другом стихотворении, «Граммофон»:

 

Не о прихотях потного тела,

но, сипя, и треща, и шурша,

хочет он, чтобы вечно летела

к бескорыстному небу душа.

 

Если провести лексический анализ его стихов, то мы увидим, что слова «небо», «свет», «синева», «высь» лидируют в его частотном словаре. Но не как некие абстрактные умозрительные категории, когда живой, трепетный человек с его радостью и скорбью – сам по себе, а небо – где-то там само по себе. Парадоксальным образом, реабилитировав в своих стихах телесное, он тем самым реабилитировал и небесное. Небо бескорыстно и нефальшиво, но также нефальшива и плоть:

Что ж,

лукавить

можно до предела!..

И, однако, это неспроста,

что фальшивить

не умеет тело,

искренна бывает

тошнота.

……….

Не лукавят

капилляров тыщи,

железа глубинная не врет…

Ничего нет подлинней

и чище,

чем вот этот

увлажненный рот!

В этой плоти

горестной и честной

подлинность навеки разлита.

И сомкнулась

с чистотой небесной

тайная вот эта

чистота.

(«Плоть»)

К теме плоти он возвращался часто и настойчиво, вертел ее и так и эдак, как бы стремясь выявить все новые и новые грани. Он так подробно вглядывался в плоть, как географ, исследующий новую, неизведанную область. Он изучил ее от и до: от «узластой руки вспотевшего до нитки хлебореза» до космогонических аспектов плоти, тех, где тварь смыкается с творцом, тварное с творческим. Сама биология предстает в его стихах как творческое сакральное начало: «великая семейно-родовая // утробная преемственная связь». Плоть в его стихах противопоставлена не духу, но механизму. И это, кстати, тесно смыкается с темой эпохи, которая пыталась превратить человека в винтик в государственном механизме. Когда он пишет: «Звериное тепло домашнего уюта…», то «звериное» здесь – символ естества в противоестественном мире. Плоть в его стихах не антидуховна, но антимеханистична. Она интимно, сакрально связана, с духом. И не только человеческая плоть, но и плоть мира:

Любите плотность мира, теплоту

Земли. Пейзажам радуйтесь! При виде

Их руки заломите! На плоту

По черной, точно смоль, реке плывите.

…………………………….

Есть смысл в поэте только лишь босом:

Пусть между пальцев проступает глина.

 

Слова «плоть», «нагота», «искренность», «чистота», «глина» – устойчивые символы его поэзии, своеобразные энергетические узлы его творчества. Взаимодействуя друг с другом то в рамках одного стихотворения, то в межстиховом пространстве, они создают некое энергетически-смысловое поле, пронизывающее своим излучением все остальные пласты его поэтического мира. Взаимопросвечиваясь и, следовательно, взаимообогащаясь, эти слова-символы образуют сложную эмоционально-понятийную цепочку, то выравнивающуюся чуть ли не в синонимический ряд, то кольцеобразно завихряющуюся, порождающую целый понятийный круговорот, подобный круговороту воды в природе.

По сути, его тяга к плоти мира – это бунт «человека естественного» против превращения его в придаток какой бы то ни было мировоззренческой схемы. Ведь XX век оказался перенасыщенным не только войнами и революциями, но и огромным количеством концепций (от социальных до метафизических), уже отделившихся от человека и существующих независимо от него, вне его, помимо его, образовавших свою автономную область, в которой они ведут какую-то свою жизнь, размножаясь то делением, то почкованием… Уже не человек обсуждает идею, но идея обсуждает человека, не она служит ему, но он служит ей. Идея стала субъектом, а человек объектом. Густая, непроницаемая сеть концепций облекла собой мир и человека и погребла их под собой:

Какая паутина соткана

Из представлений, этих тонких нитей!

О, сколько тут прогнозе» и афер!

О, сколько тут напущено тумана!

Тут Саваоф, и страшный Люцифер,

Златой Ваал, и злой чурбак шамана.

 

…Кряхтят жрецы, стирая пот с чела,

Творя химеры, что мудры, но зыбки…

А вот инстинкту верная пчела

Летит на цель впрямую, без ошибки.

(«Пчела»)

И бунтуя против тотальной концептуализации жизни, стремясь получить информацию «из первых рук», поэт обращается к природному началу мира, к таинственной жизни плоти:

Пусть поэт послушает, как бродят

Соки в нем, как алчно кровь стучит.

Пусть его, притихшего, заботят

Гулы те, что в глубях различит.

 

И плоть действительно оказывается самостоятельным источником информации, она оживает, расколдовывается, пробуждаясь от концептуалистической спячки, прорастает голосами предков:

Я слышу голос где-то там, внутри

Себя, – как будто бы из дальней дали…

То прадеды твердят: «Заговори!

Возьми перо. А ну, давай! Едва ли

Ты справишься без нас. Э, ты какой!

Да что ж ты медлишь? Право, нету слада!

Начни – мы поведем твоей рукой.

Да слушай нас. И будет все как надо».

(«Голос»)

Презрение к плоти, брезгливость к мировой материи, стремление противопоставить «хорошее», духовное начало «нехорошему», материальному – по сути своей не только антиматериальны, но и антидуховны. Не случайно христианство чает воскресения именно во плоти, не довольствуясь спиритуалистическим бессмертием. Пренебрежение к плоти – это еще и пренебрежение к конкретности мира, к его многоликости. Это стремление извлечь из этого сложносоставного мира некую абстракционистскую «вытяжку», что-то типа «сухого остатка», назвать эту вытяжку сутью вещей (или смыслом жизни) и поставить «суть» вещи над вещью, «смысл жизни» превыше жизни, анонимно-безличностное превыше лица. Иными словами – вернуть мир в дотварное состояние, превратить его в чистую потенцию, «не оскверненную» проявленностью и реализацией.

Обостренно чувствуя телесность мира, его «звериное тепло», любя и ценя «яростную пестроту» человеческих лиц, Винокуров и в своем богопознании шел отнюдь не тем путем, который ведет за грань чувственных представлений, к все более и более высоким уровням абстрагирования – туда, где исчезает любая «качественность» и знаковость. Хотя он тонко чувствовал, что «за густой // вещественностью… // где-то брезжит // непонятный свет», у него не было пренебрежения к этой «посюсторонней» жизни – он искал богопроявления в тварном мире, в чувственных образах, обостренно вслушиваясь и в тишину больницы, и в гомон «мордастого кричащего базара», вглядываясь и в пестрый быт коммунальной квартиры, и в монотонность азиатской пустыни. Он был чувствителен не только к человеческим лицам, но и к индивидуальностям «второй природы», а именно – к миру предметов, которые для него являлись таким же кладезем первичной информации, что и плоть. Как человеческое тело переполнено голосами и жизнями пращуров, так и предметы рукотворные насыщены некими бытийственными голосами и потому не менее, космогоничны, нежели плоть, и столь же персоналистичны:

Вот горн. Им якобинцы возвестили,

Что кончилась на свете эра зла.

 

Вот кочерга, которой в Освенциме

Помешивалась белая зола.

(«Вещи»)

 

Не случайно в его стихах существительные по количеству резко преобладают над прилагательными и несут (наравне с глаголами) основную стилистическую нагрузку. Освобожденные от охраны (то есть одновременно от защиты и от гнета) эпитетов, они предстают перед читателем, как новобранцы перед военкомом из стихотворения «Начало начал», – «голые… – такие, как есть». Совлекая с существительного покров эпитетов, оголяя его, он тем самым предоставляет вещи возможность вещать самой, существительному – самому раскрыть свою сущность.

Поскольку вещь для Винокурова – это оплотненное бытие, «слепок вечности самой», то даже Апокалипсис и тот начнется с обыденных вещей – с бунта предметов, когда разладится механизм внешнего мира, разжижится плотность мировой фактуры:

Как от неведомого гласа

вдруг пошатнется белый свет!..

И там пойдет: утечка газа,

дверь с петель и погаснет свет.

 

Ни одного не будет лифта,

чтобы могли подняться мы…

И ангелов полдневных битва

начнется с ангелами тьмы.

(«Вдруг»)

 

Не случайно предпочитал он «твердое», «плотное», «вязкое» (то есть связующее) «текучему» и «расплывчатому» (то есть размывающему, развязывающему, нарушающему «сцепленность» мира). Особый ужас вызывал у него образ всепроникающей воды, который, возможно, зародился еще в годы фронтовой юности:

Шинель моя намокла, как мочало.

Умерь попробуй звонкий лязг зубной!

Вода стонала,

хлюпала,

пищала

В зазоре меж подошвой и ступней.

……………………….

В разливы рек я брел и брел по шею,

Я воду клял и клял на все лады.

Я не запомнил ничего страшнее

Холодной этой мартовской воды.

(«Вода»)

 

«Вода» написана в 1953 году. В 1979-м в стихотворении «Быть славно пессимистом на Монмартре…» вновь появится образ смертоносной воды – на сей раз болота, в котором гибнет под обстрелом рота. Не в противовес ли этому образу воды-смерти возникло его пристрастие к четко очерченным – «твердым» – предметам? Не потому ли мир его стихов так густо населен людьми с их разномастными характерами и так тесно набит предметами различного свойства и назначения (вплоть до домашней утвари), что эти густота и плотность были призваны противостоять всяческому растеканию, разуплотнению, развоплощению? Не отсюда ли и особая плотность, густота, подчас даже брутальность фонетической ткани его стихов? Звуковой рисунок строится у него не столько на гласных, сколько на согласных. Причем и в этом звукоряде «фаворитами» могут оказаться не столько «сонорные» (в глубине которых потенциально дремлют все те же гласные), сколько «взрывные» и «фрикативные» (всяческие «г», «к», «д», «т», «ж», «ц», «з» и т. д.). В этом предпочтении согласных гласным есть нечто от предпочтения стены – окну, густоты – зиянию, наполненности – пустоте: «И простер он трепетные длани. // И у этой роковой черты // Плотный мир, придуманный заране, //Не спеша слепил из пустоты» («Перед пустотой»).

Винокуровский стих безусловно музыкален. Но это музыкальность особого рода. Музыкальность Мусоргского. Не изначальная гладкопись (то есть опять же «текучесть»), но преодоление косноязычия, работа с твердой фактурой, способной оказывать сопротивление: «Косноязычье мучило меня. // Была необходима сила бычья, // Скосив белки и шею наклоня, // Ворочать маховик косноязычья» («Косноязычье»).

Не случайно в стихотворении «Соловей» пение этой традиционно-поэтической птицы сравнивается с» трудом молотобойца и каменотеса.

Преодоление косноязычия – это в свою очередь реабилитация незаслуженно «репрессированных» пластов языка – якобы «немузыкальных» звуков и так называемых «непоэтических» слов. Винокуровские прозаизмы, которыми изобилуют его стихи, – это не просто желание «в мир ввинтиться, словно винт», и прочно врасти во все его бытийственные пласты. Это еще и стремление разбить нарциссически-зеркальную замкнутость слова в самом себе, поломать ту противоестественную иерархию во взаимоотношениях между языком и его «носителем», когда уже не мы выражаем нечто посредством языка, но он выражает нечто посредством нас, сам из себя эманирует свои смыслы, вменяет человеку позы, жесты, поведение, предписывает предметам цвет, форму, положение в пространстве. Особенно это характерно для поэтической речи, где уже что ни слово, то суперсимвол, разворачивающий сам в себе свою цепочку понятий и ассоциаций. У читателя даже выработался некий условный рефлекс на определенные слова, как у собак Павлова. Маяковский боролся с этим самодовольством и «самодостаточностью» языка при помощи» неологизмов, Хлебников – посредством корнесловия, Цветаева – «рваным» синтаксисом. Винокуров же высадил на «поэтическую территорию» массированный десант всяческих «непоэтизмов», не могущих похвастаться своей «высокой» родословной.

Цитировать

Габриэлян, Н. «Я эти песни выдумал всем телом…» / Н. Габриэлян // Вопросы литературы. - 1995 - №5. - C. 79-100
Копировать