№6, 1997/Хроники

Вспоминая Алеся Адамовича, и не только его…

Журнальный вариант.

Он появился в редакции журнала «Дружба народов» в 59-м году.

В отдел прозы пришел новый заведующий – Юрий Иванович Суровцев. И однажды положил мне на стол рукопись: Алесь Адамович. «Война под крышами». Имя этого белорусского писателя ни о чем мне не говорило. Выяснилось, что рукопись лежала где-то в нижнем ящике стола предыдущего заведующего, не проявившего к ней ни малейшего интереса. Суровцеву, напротив, и автор и рукопись были хорошо знакомы, он – Суровцев – специально занимался литературами – тогда – союзных и автономных республик, был прекрасно в них ориентирован, знал всех более или менее заметных писателей-«националов». И одной из первых его акций в должности заведующего было именно извлечение романа Адамовича из рукописных залежей предшественника. «Будем публиковать». Прочитав, я охотно согласилась быть ее редактором.

Вообще, редактировать приходилось все, что предлагалось печатать, но иногда удавалось и уклоняться. Журнал «ДН» был создан для того, чтобы представлять национальные литературы всесоюзному читателю. Естественно, в разных республиках – разный уровень литературы, да и авторы разные, для успешной работы «автор-редактор» необходимо хотя бы минимальное совпадение, я бы сказала, душ, иначе работа могла получиться либо малоплодотворной, либо даже и конфликтной – из-за взаимного неприятия, взаимного непонимания,

«Война под крышами» в этом плане не вызывала у меня никаких сомнений. Редактировать – по моему разумению – следует, исходя не из редакторских литературных вкусов и пристрастий, а по законам, предложенным автором. Я без колебаний взялась за эту работу, хотя и видела известные несовершенства первого прозаического опыта молодого, тридцати с небольшим лет, автора.

В те молодые свои годы Адамович был уже доктором филологических наук, читал лекции в Белорусском университете, работал в Белорусской академии наук, но вот за прозу взялся впервые.

«Доктор» появился у нас в редакции по вызову для совместной с редактором работы.

Еще моложе на вид, чем по паспорту. Такой цветущий, белозубо-улыбчивый, розовощекий, красивый. С симпатичным белорусским говорком. И сразу всех к себе расположил.

Авторы (писатели, переводчики) по-разному вписываются в редакционный коллектив. Одни появляются на время работы и исчезают навсегда или до следующей своей публикации. Вышел журнал с их произведением – забегут поблагодарить иногда с цветочками, иногда с коробкой конфет или без них, – никто не придавал таким пустякам значения. Авторы для нас делились на талантливых, интересных или не очень, симпатичных по-человечески или так себе. Многие и после творческого общения сохраняли добрые отношения с редакцией, забегали на огонек, без дела, просто так – поболтать, пообщаться. Иные по окончании работы (получения гонорара) устраивали для всей редакций застолья в ЦДЛ, благо редакция «ДН» примыкает к тамошнему ресторану стена к стене, и мы там просто (по дневным ценам) обедали. Что до праздничных «авторских застолий», то мы прекрасно знали, что большинство писателей и переводчиков существуют от гонорара до гонорара, дожидаясь очередного – частенько влезают в долги. Какие уж тут застолья?! И тех, кто наивно полагал, что без них не обойтись, обычно убеждали, что делать этого ни в коем случае не надо. Нам – ни к чему, а им – тяжелые для бюджета расходы. Повеселиться мы могли и сами, устраивая собственные пиршества в складчину по разным поводам (праздники, дни рождения, уход в долгожданный отпуск) и к себе приглашая подружившихся с нами авторов. В наши тогда еще молодые или сравнительно молодые годы такой досуг был понятен и естествен. И делать это умели – не дежурно, а от всей души. В весельчаках и остроумцах недостатка не испытывали.

Такая атмосфера в редакции сохранялась при всех трех главных редакторах, при которых лично мне пришлось работать. Несмотря на то, что каждый из них был абсолютно непохож на другого и даже составлял ему полную противоположность. Осторожный, боязливый Григорий Маркович Корабельников, «Гриня», как звали его за глаза если не любовно, то с достаточно добрыми чувствами (а скольких карикатур и эпиграмм он удостоился в связи с безумной страстью к рыбалке!). К слову сказать, номинально, по «выходным данным», главным редактором значился Алексей Сурков, но я его (и не только я) никогда в глаза не видела. Вероятно, служил он необходимым в те годы «русским прикрытием» для еврея Корабельникова. Следующий – Василий Александрович Смирнов, он же секретарь правления Союза писателей СССР, он же – горе наше луковое, из-за которого чуть ли не полредакции разбежалась кто куда. Одни добровольно, а другие нет. Такой он был чиновный дуб, ортодокс, пламенный большевик, на дух не принимавший и намеков на инакомыслие, видевший его и там, где оно и не ночевало. К тому же не скрывавший (не умевший и не хотевший) своего прямо-таки физиологического антисемитизма, что тоже не прибавляло ему симпатий коллектива. И странно было бы, согласитесь, иное для журнала под названием «Дружба народов». Заглазно Смирнов стал «Васей» – без малейшего пиетета. Один из наших авторов звал его «Васей-темным», хотя и не оставались без внимания его безусловно хорошие качества. Был он честен, ничего для себя лично от журнала не хотел, никогда, используя служебное положение, сам в нем не публиковался. Даже дачу в Переделкино, которая полагалась по чину всем секретарям Союза писателей, от Литфонда не взял, а построил на собственные средства. Говорили, что был он одаренным прозаиком, – не могу этого ни отрицать, ни подтвердить, поскольку так и не удосужилась прочитать ни строчки из многотомья его сочинений – не из какого-то принципа, а просто что-то другое читала. Но то, что он сам всегда чутко отличал талантливое – в рукописях – от посредственного, нельзя было не заметить.

По приходе в редакцию он незамедлительно снял с производства две «еврейские» рукописи: русскоязычного Григория Свирского и «чистоеврейскую» («перевод с еврейского (иврита?) автора») Зильберштейна. Произведения не хуже и не лучше других, но готовые к производству. Издательство понесло изрядный материальный урон, ибо оба автора получили по суду 100 процентов гонорара, но для Васи потерянные государственные денежки проблемы не составляли. И в дальнейшем он не подпускал к журналу писателей-евреев (переводчики не в счет). За исключением, помнится, литовско-еврейского писателя Исхака Мераса – либо по причине яркости таланта, либо – скорее – для защиты от возможных упреков: какой же, помилуйте, я антисемит? А Мерас?..

Справедливости ради надо сказать, что в отношении к евреям – сотрудникам журнала он соблюдал лояльность. Во всяком случае, никого не уволил, не притеснял под каким бы то ни было предлогом. Еще одна загадка человеческой души. Да нет, никакой особой загадки. Одно дело – рядовой редактор, переводчик, а совсем другое – писатель, жаждущий к тому же опубликоваться в толстом столичном журнале!.. Это уж чересчур. А к первым он и вправду мог проявить даже и доброту: при всем при том он все же не был злым человеком.

Делать журнал он любил, но не умел. При нем скучноватая «ДН» еще стремительней теряла и без того немногочисленного читателя, тираж упал до катастрофически ничтожных (по тем временам) цифр. По этой причине и связанной с ней непопулярностью оставались незамеченными и вполне достойные, интересные публикации талантливых авторов, что, конечно, не способствовало паломничеству писателей в наш флигелек на улице Воровского. Круг замыкался. И это, разумеется, вызывало у коллектива досаду и обиду – и за журнал, и за все-таки прибивавшихся к нам хороших писателей.

В «ДН» начинали свой путь в большую литературу Василь Быков, Ион Друцэ, Чингиз Айтматов и некоторые другие.

Была в те годы такая ситуация, что писатели, гонимые в своих республиках (обычно на самом высоком уровне), – смелы, неординарны, непокладисты, не вписываются в «соцреализм», – находили приют и привет именно в «ДН». Даже и при Васе, чего нельзя отрицать. Каким бы ни был он стойким приверженцем «партийности в литературе», как ни боролся с «ревизионизьмом», а Друцэ все равно оставался для него талантливым, значительным писателем, и все тут.

Наверно, мы, такие «правильные», безобидные, скучноватые, могли позволить себе то, чего не могли бы простить бунтарскому «Новому миру». Хотя, разумеется, не так уж много мы себе позволяли. Нас как бы не замечали. Ни прогрессивная критика, которая могла чему-то у нас порадоваться, ни ее противоположная ветвь, чтобы за излишнюю смелость погромить. Нас, как я вижу это теперь, не принято было ни хвалить, ни ругать, – такие мы были незаметные и незначительные. Впрочем, видимо, это было не совсем так: запомнилась строчка из «дружбинского гимна» – был у нас такой: «Нас повсюду хвалили, но никто не читал». Поэтому легко объяснимо и то, что наиболее талантливые писатели, оперившиеся в «ДН» и получившие благодаря ей какое-никакое имя хотя бы в литературных кругах, при малейшей возможности уходили в более популярные издания, главным образом – в «Новый мир». Например, Айтматов, опубликовавший первую «московскую» повесть в «ДН», знаменитую свою «Гульсары» отнес уже в «Новый мир». Туда же перебрался и В. Быков. Так еще ведь вопрос, решились бы мы у себя публиковать «Гульсары» или «Мертвым не больно». И «Федора Кузькина» не стали бы, ни тем более – Солженицына, кабы авторы вздумали нам свои рукописи предложить.

Алесь Адамович стал не только своим человеком в редакции, но и на долгие годы преданным журналу автором. Лишь много позже появился вместе с Д. Граниным с «Блокадной книгой» на страницах «Нового мира», тогда уже без Твардовского. Со своей стороны и «ДН» публиковала все, что он предлагал, – не по каким-то личностным мотивам или симпатиям, а потому, что все выходившее из-под его пера представлялось нам того заслуживающим. Пусть и не всегда равнозначным. Тут надо подчеркнуть, что Адамович вовсе не был таким уж безобидным – с точки зрения официальных установок – писателем. Недаром в Белоруссии (где все же после журнала книжки издавали) заклеймили его «пацифистом», а московская цензура не без причин (с ее точки зрения, понятно) находила к чему придраться. И придиралась. И портила. И приходилось мириться: куда денешься?

Хранил он верность и первому литературному редактору, то есть – мне. Когда я уже не работала в журнале, находилась на вольных хлебах, продолжала редактировать его рукописи внештатно. Последней была «Хатынская повесть». Думаю (надеюсь), что он ценил во мне бережность в обращении с текстом. К тому же я никогда не брала на себя и минимально функций цензора, пусть и предвидя (почти безошибочно), где именно появится на полях рукописи грозный красный цензорский карандаш. К слову сказать, кое-что таким образом в тексте удавалось спасти. Не всегда даже самый проницательный цензор улавливал подтекст («кукиш в кармане», по Васиному любимому определению), кое-где бывал не очень внимательным – так порой проскакивали разные по тем временам недозволенности. Впрочем, случалось и так, что заранее предугадать цензорскую прыть было просто невозможно. Для примера вспомню историю с повестью – не назову за давностью лет уже ни имени автора, ни названия, – где описывалась студентка филфака, которая по лености и неусидчивости «читала классиков по диагонали». Найдите здесь крамолу. Нашлась: автор-то имел в виду Толстого или, скажем, Чехова, а цензор усмотрел в этом пассаже «классиков марксизма-ленинизма».

Как редактор я к тому же придерживалась правила не давить, не настаивать на своем – ни из убежденности, ни тем более из редакторских амбиций (у меня их просто не было). Моя забота была на что-то обратить внимание автора, в чем-то усомниться, что-то посоветовать, а уж дело писателя – прислушаться или нет (за исключением, пожалуй, случаев, когда чересчур амбициозный автор настаивал на том, чтобы сохранить какую-нибудь совсем уж глупость или нелепость и мне приходилось все же заботиться и о своей редакторской репутации). Конечно, не исключаю и того, что, помимо сознательных принципов и намерений, могла быть и субъективной, отчего возникали порой споры, обреченные, впрочем, на конечную победу автора.

Алесь – а иначе его, по-моему, в редакции никто не звал (разве что совсем зеленая молодежь, для которой он был Александром Михайловичем) – был на редкость легким, уступчивым, покладистым – правда, очень по-своему – автором. Понимал все с полуслова. Возвращал очередную порцию рукописи с моими карандашными пометками на полях (знак вопроса, предложение) через некоторое время исправленной, а я не могла углядеть в тексте никаких швов, даже и определить порой затруднялась, где именно он со мной согласился, где сделал по-своему, – все удивительно стройно становилось на свои места, не нарушая ни ритма, ни смысла. Работал он быстро и, по всей видимости, легко, вполне уважительно прислушиваясь, но и от себя не отступаясь (если, конечно, кровожадная цензура не требовала жертвоприношений). Лишь однажды на мое предложение убрать в рукописи какой-то показавшийся мне лишним, «затягивающим» абзац покладисто снял его, но не без юмора прокомментировал на полях: «Исключительно из уважения к редактору». Из «уважения к автору» я предложила его восстановить, но, помнится, вопрос был не настолько принципиальным, чтобы спорить.

В общем, работать с ним было одна радость и удовольствие: и сама проза его пришлась мне по сердцу, и в работе он был талантлив и профессионален. У нас установились дружески-доверительные отношения. Через мои руки прошло много рукописей, через жизнь – немало писателей-авторов, переводчиков, и, за редкими исключениями, работалось мне с ними (и, надеюсь, им со мной) хорошо, но, нисколько не кривя душой, не ради светлой памяти об этом светлом человеке, могу сказать – ни с кем и никогда так хорошо. И так интересно.

При том, что прозаиком он был хоть и талантливым, но в некотором смысле – по первой литературной «специализации» критик, литературовед – неискушенным. Как ни много преуспел к тому времени в науке, владея русским, на котором писал, не хуже, чем родным белорусским, в прозе он сам себе, как мне кажется, уступал как филологу. Однажды я ему сказала: «Неудобно мне – вам, доктору филологических наук, напоминать…» Речь шла о сцене похорон в партизанском лагере одного из партизан, о котором до того читателю из текста было почти ничего (или вовсе ничего) не известно. А сверхзадачей эпизода было показать трагичность момента, предполагающую читательское сопереживание. Напомнить в связи с этим пришлось ту простую истину (это мое личное убеждение), что нельзя ждать сопереживания, наблюдая совсем чужие похороны совсем незнакомого человека. Как в жизни, так и в литературе. В отличие от чувств, которые испытывают люди, провожая в последний путь того, кого (или о ком) хоть немного знали раньше. Я напомнила, Алесь согласился и что-то такое с этой сценой сотворил, что сделало ее действительно эмоциональной, а не дежурно-проходной, как было в первом написании.

По поводу прозы Адамовича в целом у меня было – и есть – свое суждение. Возможно, и спорное, но от которого я не отказываюсь и теперь. Когда все им уже, увы, написано…

Он, напомню, работал и публиковался одновременно и параллельно с Василем Быковым. Однако Быков, в отличие от не менее талантливого Адамовича, получил сразу широкую известность и читательское признание, чего все же об Адамовиче-прозаике сказать нельзя.

Однажды, будучи в Ленинграде, я оказалась в кругу друзей – книгочеев и книголюбов, «технарей». Они меня, непосредственно к литературе причастную, пытали разными вопросами, высказывали умные и интересные суждения и чрезвычайно высоко оценивали Быкова. Я, абсолютно с ними соглашаясь, сказала, что среди белорусских писателей есть еще и Алесь Адамович (далее последовал пристрастно-страстный дифирамб), но… Не читали, не слыхали…

А тем временем в редакцию пришел главным редактором С. А. Баруздин (без всяких панибратски-заглазных кличек: Сергей Алексеевич или Баруздин, никаких там «Сереж», хотя и был он много моложе предшественников). И вместе с его приходом журнал обрел нового читателя и начал набирать тираж.

Смысл баруздинского реформаторства сводился к тому, что, не отказываясь от задачи представлять национальные литературы, он отказался от бытовавших до него квот: «Давно у нас не было узбекского – или таджикского, или латышского и т. д. – автора, надо публиковать». Стали публиковать действительно интересные вещи. И наряду – наравне с ними – хороших русских писателей.

Начал он безошибочно с Булата Окуджавы и его первого исторического романа «Бедный Авросимов» – XIX век, декабристы. Окуджава к тому времени был уже широкоизвестным и почитаемым бардом, певцом своих стихов, одно его имя привлекло к журналу небывалую до того массу читателей и интерес критики (весьма, надо сказать, пристрастный), что и определило рост тиража и – в ближайшее же время – прочное место среди других толстых журналов, ибо рядом и после Окуджавы перестали пропадать втуне и все остальные заслуживающие читательского внимания наши публикации (не только по отделу прозы).

Пришел в журнал и А. Битов с его замечательными, на мой взгляд, «Уроками Армении» и многие другие.

С той поры на страницах «ДН» постоянно присутствовали русские писатели, среди них и бывшие новомирские авторы (Ю. Трифонов, например). «ДН», конечно же, не стала восприемницей «Нового мира» после его разгрома, да и не могла ни в коей мере ею стать, но ей почему-то позволяли – неисповедимы пути Господни, как и пути соответствующего отдела ЦК КПСС! – то, чего «Новому миру» в свое время ни за что бы не позволили. Да и Баруздин довольно точно знал границы дозволенного, не был он отчаянным храбрецом, готовым ради идеи на плаху. Я лично думаю, что такой, чуть-чуть более свободомыслящий журнал был «им» нужен, чтоб не совсем одноцветной, однообразной, зажатой выглядела общая литературная картина. Хотя нельзя при этом не сказать, что битвы с цензурой продолжались (скажем, по трудно и долго проходимым военным дневникам К. Симонова). То одно, то другое ездили у нее отбивать или сам Баруздин, или его замы. С переменным успехом.

Привечали мы и гонимых писателей, гласно или негласно запрещенных, страдавших от нужды и безденежья. Многие из них (В. Дудинцев, к примеру) становились у нас нештатными внутренними рецензентами, для них подбирались самые толстые рукописи из самотека, им платили по высшей ставке.

Итак, Окуджава, Битов, К. Симонов, Ю. Трифонов, с одной стороны, и не менее интересные писатели из республик – с другой, превратили «ДН» в широкочитаемый, известный, действительно столичный журнал. В нем публиковались яркие писатели из республик – такие, как замечательные грузины Чабуа Амирэджиби, Нодар Думбадзе, армянин Грант Матевосян, эстонка Лилли Промет, белорусы Янка Брыль и Иван Мележ, молдаванин Ион Друцэ, вынужденный из-за немыслимых притеснений уехать из родной Молдавии в Москву, азербайджанец Рустам Ибрагимбеков (написавший позже вместе с В. Ежовым сценарий знаменитого «Белого солнца пустыни»), да и многие другие.

И тем не менее проза Адамовича оставалась как бы в тени. И было мне за моего любимого автора обидно. Конечно же, и у него появился свой неравнодушный читатель и за пределами Белоруссии. По его романам ставились фильмы. Появлялись добрые рецензии. В самой «ДН» его оценивали весьма высоко. В связи с этим хочется рассказать один эпизод, связанный с Ярославом Смеляковым, который в те годы заведовал в журнале отделом поэзии. Не могу представить этого человека улыбающимся, к кому-то – хотя бы внешне – расположенным. Угрюмый, необщительный, сердитый. Не всегда считавший нужным даже и поздороваться с коллегами. И вот этот самый Ярослав Смеляков на летучке (на которых обычно сидел молча, иногда что-то буркая) по номеру с публикацией Адамовича, на которой я была дежурным докладчиком, неожиданно проявил непохожую на него заинтересованность именно в оценке романа Адамовича. Принялся придирчиво пытать меня, что и как я в романе поняла, соображаю ли, чем он замечателен. К его (и своему) удивлению, я, похоже, с честью выдержала строгий экзамен, сколь ни робела перед самим Ярославом Васильевичем: догадалась об этом по чуть-чуть помягчевшему его взгляду.

Отчего же все-таки не выходил Адамович на широкий литературный простор (и сейчас, при перечислении в критике военных писателей, я редко обнаруживаю его имя)? Даже и после «Хатынской повести», принесшей ему всесоюзное (и шире) имя?.. Забегая на несколько лет вперед, для примера: В. Кондратьев стал сразу и навсегда известен, знаменит, вышел в первые ряды военных писателей после появления – опять же в «ДН» – первой своей повести «Сашка».

Для себя я объясняла (и объясняю) это особенностями художественного дара Адамовича, который был мощно интеллектуальным, философичным, «атомным» – и одновременно тончайшим, пронзительным в видении деталей, движений души при как бы небрежении, а может быть, точнее, «неинтересе» к среднему плану, если говорить по-киношному, который в восприятии читателя соединил бы его макро- и микромиры. Условно говоря, он склонен был «хоронить незнакомых». Наблюдать движения отчасти абстрактной души.

Я не теоретик литературы и нисколько не претендую на бесспорность своего суждения. Знаю только, что мне, редактору, по долгу службы вникавшей в каждое слово, в каждый нюанс, отсутствие в прозе Адамовича бытийности, житийности, над которыми он словно парил, одержимый главной идеей, нисколько не мешало быть увлеченным читателем. Никогда – в этом смысле – не забуду я последнюю слезу умирающего старика из «Хатынской повести» или (оттуда же) тоненького, побелевшего от ожога лоскутка отслоившейся кожи на ладони девочки. Да и многого другого, что заметить, написать дано не всякому тонкому, наблюдательному писателю.

Ну а что до теории, то, как говорится, Бог с ней, – это разговор отдельный и сложный. Особенно для меня, вполне консервативной на фоне нынешних модных авангардов, постмодернизмов, андерграундов, «кина не для всех», которых, впрочем, скопом не отрицаю и свое место для них в искусстве (если не мода, не эпатаж, не выскакивание на пене), конечно же, вижу. Просто-напросто я рассуждаю о литературной судьбе действительно незаурядного, ни на кого не похожего писателя, не слишком, по моему убеждению, справедливо с ним обошедшейся. А может быть, справедливо?.. Углубляться не буду. Скажу только, что определение «атомный» я взяла из письма самого Адамовича. Письмо было по поводу моей книжки, посланной ему в Минск в подарок: «…она здорово мне помогла внутренне размягчиться и отпустить себя на волю от всех проблем, личных и «атомных». Есть, есть что-то такое в Ваших тоже проблемах извечно-житейское, а потому даже и утешительное: так или иначе, но живем мы, люди. Смешно, неумело, но живем. Ей-Богу, читал вторую книгу (я, видимо, послала ему сразу две. – В. П.), которая потолще, чтобы надольше хватило (да она и интересней), с неохотой прерываться, а прервавшись, спешил вернуться. Мягко, умно, со всепониманием. Вот так, извиняясь, изменяясь (? – В. П.), выросли Вы в хорошего писателя. Где-нибудь в республике цены бы Вам не было – в глазах всех. А поскольку живете Вы в литвавилоне, даже издаться проблема…».

Письмо от 87-го года. Я привела его почти целиком не похвальбы ради, – ибо как бы лестно Адамович ни оценивал мою работу, это все же его личное, в личных письмах высказанное, – а ради расшифровки мысли об «атомности» или, если хотите, «космологичности» не только его мышления, но и способа существования в этой жизни. Не выдуманного, не придуманного для себя, а от природы ему данного. К тому же он сам, не намереваясь дать определение своему художественному кредо, невольно подтвердил мои соображения об особенностях собственного творчества, в котором «просто люди» остаются за скобками. (В том же письме ко мне, ниже, он говорит: «Я все-таки заклинился на одной теме-проблеме и забыл обыкновенные слова о литературе, где просто жизнь, просто люди. Как и 100 лет назад…») А еще для того, чтобы показать, каким он был заинтересованным в «чужом», как умел найти искренне добрые слова. И вместе с тем говорящие о его личных творческих заботах и печалях. Ибо они не отступали от него – упрямо шедшего своим, раз и навсегда избранным путем – никогда.

Что до моих рассуждений о прозе Адамовича (прибавив к ним его собственные признания), мне кажется, подтверждением им служит то, что, продолжая ее писать, занимаясь экранизацией первых романов, а позже «Хатынской повести» («Иди и смотри» Элема Климова), он вроде бы неожиданно (на самом деле – вовсе нет) переключился на жанр документальных записей, свидетельств переживших военные трагедии очевидцев.

Цитировать

Перуанская, В. Вспоминая Алеся Адамовича, и не только его… / В. Перуанская // Вопросы литературы. - 1997 - №6. - C. 275-299
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке