№1, 1965/Обзоры и рецензии

Возможности историзма

«Международные связи русской литературы», сб. статей, Изд. АН СССР, М. -Л. 1963, 474 стр.

Жанровое разнообразие работ, входящих в сборник «Международные связи русской литературы», отражает множественность направлений, в которых может вестись и ведется изучение международных литературных связей. Здесь и классический еще для сравнительного литературоведения XIX века жанр – история бродячего сюжета (статья А. Розенфельд и З. Ворожейкиной); и статьи, посвященные связям двух или нескольких литератур (интересные работы И. Сермана, М. Альтмана, Г. Фридлендера, П. Заборова и др.); и исследования, раскрывающие личное общение представителей различных литератур (М. Алексеев, Р. Данилевский), и т. д.

Но несмотря на жанровое и тематическое разнообразие, в работах сборника есть общее свойство. В предисловии отмечается, что «сборник стремится… поставить на конкретном’ материале некоторые общие вопросы» и что последние рассматриваются исторически – «как исторически изменяемые величины». Говорится это больше о двух статьях (Ю. Левина, и П. Заборова), однако с полным правом может быть распространено и на другие работы. Хорошо бы только поточнее определить качество, «вид» этого историзма. Ведь исторические способы анализа, ставящие своей целью доказать сложность литературных явлений, в свою очередь тоже не являются однородными.

Беда нашей литературной науки в том, что популярные общие понятия (к таким сейчас относится «историзм») зачастую употребляются с. большой долей приблизительности. Источником понятия становится его соотношение не с реальным явлением, но с другим понятием. В этом случае мы поступаем по той притче о слепом, которую рассказал А. Потебня. «Слепец спрашивает у вожака: «Где ты был?» – «Молоко ходил пить». – «Каково оно?» – «Белое». – «Что такое белое?» – «Такое, как гусь». – «А какой гусь?» – «Такой, как мой локоть». Слепец пощупал локоть и сказал: «Теперь знаю, какое молоко». Приведя эту басню, Потебня замечает: нужно стремиться «не столько к тому, чтобы давать возможно большее количество обобщений, сколько к тому, чтобы они были по возможности не пусты, а полны конкретных восприятий» 1.

Сходным образом обстоит дело я с такой категорией, как «историзм». Но чтобы определить своеобразие данного историзма, то есть те «конкретные восприятия», которые в нем сконцентрировались, у рецензента нет другого пути, чем подробнее поговорить о методе книги. Рецензируемый сборник предоставляет для этого благодарный материал.

Тон сборнику задают статьи М. Алексеева, особенно «Томас Мур, его русские собеседники и корреспонденты». По широте охвата материала, тонкости и остроумию в расшифровке литературных и иных загадок, когда, кажется, ни один намек, ни одна фраза первоисточника не остаются нераскрытыми, – это исследование образцовое. В этой работе хорошо. виден путь, которым идет ученый. Обычно он отталкивается от какого-либо малоизвестного или неопубликованного документа (в данном случае – английского дневника А. И. Тургенева). Этот документ уже по своему характеру находится как бы на стыке различных культур, является концентрированным отражением межлитературных связей (так в дневнике Тургенева запечатлелись, с одной стороны, его связи с английскими писателями, в том числе Томасом Муром, а с другой – с русскими литературными кругами). Сопоставляя этот документ с десятками других, ученый извлекает из прошлого множество историко-литературных тайн. Раскрывается не только внешняя, материальная сторона литературных общений, но и их внутренняя логика, рождаемая сходством – или, наоборот, различием – художественных направлений (так, закономерным предстает, с одной стороны, интерес Томаса Мура к русским переводчикам Байрона, а с другой – Вяземского, Жуковского к книге Томаса Мура о Байроне, которую они собирались одновременно переводить и издавать в России). В целом перед нами широкое полотно, в котором, кажется, схвачены не только очертания и краски литературной жизни, но и ее дух.

Если М. Алексеев отталкивается от документа личных литературных общений, то А. Егунов – от текста малоизученного художественного произведения. В данном случае – это «Исмений и Йемена», единственный опыт Сумарокова в жанре романа. Затем пути обоих исследователей сближаются. Изучая роман Сумарокова на фоне его «Письма о чтении романов», а также западноевропейских концепций романа, А. Егунов находит место этого документа в историко-литературном процессе. Замысел Сумарокова, как остроумно доказывает исследователь, не был случаен: в преддверии новейшей истории романа Сумароков хотел, так сказать, законсервировать этот жанр на классической почве; с этой-то целью он и обратился к форме «греческого романа».

От обследования текста «Исмения и Исмены» А. Егунов идет к определению его историко-литературного значения, а затем к выводу, что становление романной традиции «шло в России параллельно с общеевропейским процессом» (стр. 145). Правда, за этим утверждением тотчас же встает вопрос о своеобразии русской линии или хотя бы о различиях в уровне развития (у А. Егунова получается, что он одинаков для России времен Сумарокова и для западноевропейских литератур), но мы понимаем, что эта темы для специальной работы…

Статьи М. Алексеева и А. Егунова отражают, в общем, путь и других исследователей: от художественного текста (от мемуарного или эпистолярного документа) к историко-теоретическим выводам. Личные связи предстают в опосредствовании литературных направлений и конфликтов. В тексте произведения улавливается след литературного процесса. Говоря кратко, историзм большинства работ сборника заключается в том, что определенный факт (или группа фактов) вводится в литературный и общественно-бытовой контекст.

Но разве может быть историзм без фактов? Конечно, нет. Но все дело в целевой установке работы: стремится ли, литературовед к полному и всестороннему освещению данного факта или же к исследованию – с его помощью – историко-литературной закономерности.

Покажем это на одном примере. В статье Т. Ден о К. Гуцкове хорошо освещается работа драматурга над трагедией «Пугачев», ее связь с пушкинской «Историей Пугачева»,, место трагедии в творческом наследии немецкого писателя. Но обращает на себя внимание следующий упрек исследователя драматургу. В трагедии подчеркнуты переживания главного героя, взявшего на себя бремя самозванства. Пугачева тяготит то, что он ради доброй цели должен прибегать к обману, то есть козлу. Исследователь считает, что переживания Пугачева «снижают героический облик народного героя и тем? самым ослабляют социальное звучание всей трагедии. Страстные речи Пугачева-гражданина нередко теряют свою силу, так как их заглушают горькие жалобы героя на свои страдания» (стр. 344). И в другом месте, по поводу переработки Гуцковым трагедии: «…в целом во второй редакции сохранены двойственность психики Пугачева и преувеличенное внимание к страданиям героя в связи с его самозванством» (стр. 339). Однако особенности трактовки Пугачева как раз связаны с жанром пьесы – с мелодрамой, о которой мельком говорится в другом месте статьи.

Нужно оценить все значение этого понятия. Мелодрама – далеко не только жанр, так же как приметы мелодрамы – не только склонность к эффектам и натяжкам. В основе мелодрамы лежит определенное (мелодраматическое) восприятие жизни,, или, говоря точнее, хода исторического прогресса. Белинский как-то заметил, что «мелодраматический взгляд» не мирится со сложностью жизни и мыслит «добро» и «зло» в абсолютном противоположении. Интересно, что в трагедии Гуцкова защита мелодраматизма ведется как бы по способу от противного: Пугачев приходит к выводу, что добро нужно завоевывать с помощью зла (то есть самозванства), но при этом самим противопоставлением этих понятий, примиряемых ценою внутренней драмы, рефлексии, он поднимает «добро» и «зло» до степени «чистых», надысторических категорий. Мелодраматизм имел своим философским аналогом отвлеченно-морализирующий подход к истории у материалистов-недиалектиков («Фейербаху и в голову не приходит исследовать историческую роль морального зла», – замечает Энгельс), а если говорить о традициях мелодраматизма, то они уходили в далекое прошлое, в церковно-догматическое представление о борьбе двух начал – «добра» и «зла», сил «небесных» и «бесовских» и т. д. Теперь о различии исторических судеб мелодраматизма. В немецкой литературе XIX века мелодраматизм неотделим от лирического пафоса, верности передовым общественно-политическим идеалам. В нем явственно видны следы мятежной романтики «Бури и натиска», драм Шиллера (Т. Ден прав, находя в драме Гуцкова более влияние Шиллера, чем Шекспира); затем в более поздние годы он оплодотворяет творчество пролетарских писателей. В русской же литературе (по причинам, которые требуют специального разговора) мелодраматизм не имел сильных традиций; его представляли в основном драматурги-эпигоны: Н. Полевой, Ободовский и др. Большие русские писатели нещадно преследовали мелодраматизм. Мелодраматизм высмеивал Гоголь, против мелодрам Гуцкова выступили Белинский (что объяснялось отнюдь не только качеством русского перевода), Тургенев и др. Интересно, что Луначарский, высоко оценивший революционный дух трагедии Гуцкова, подчеркивал, что его герои производят «несколько оперное впечатление». Он считал необходимым, чтобы перед началом спектакля зрителей специально предупреждали, что пьеса написана нерусским писателем и «не претендует на полный реализм». Иными словами, нужно было адаптировать восприятие зрителей к несколько непривычным для нас художественным формам.

Таким образом, в отступлениях Гуцкова от пушкинской трактовки Пугачева выразилась не непоследовательность драматурга (ведь он вовсе не ставил своей целью подражание Пушкину), но различие художественных традиций. Думается, что Т. Ден в своей интересной статье недооценил это различие потому, что сама проблема историко-литературной закономерности не была им выдвинута на передний план.

Способ анализа, при котором факт (или группа фактов) вводится в историко-литературный контекст, вовсе не лишен обобщающего значения. Однако постановка вопроса ставит ему определенные границы. В любом факте отражено множество причин от литературных до бытовых, от закономерно-обусловленных до чисто случайных. И коль скоро мы действительно хотим исчерпать этот факт, мы обязаны исследовать все эти причины. Проблема выяснения ведущей закономерности хотя и затрагивается, но по необходимости затемняется, заглушается другими заданиями.

Поэтому неправильно было бы думать, что историко-теоретические исследования конкретных фактов сами собой, по способу мозаики, могут дать в сумме общую панораму движения или взаимодействия литератур. Нет, для этого нужно включение факта, в иную историческую перспективу, то есть изменение в исследовательской установке. Кстати, таким путем идет в своей статье о переводах в России Ю. Левин.

Всем этим мы вовсе не хотим сказать, что первый вид историзма низший, второй – высший. В действительности оба равноправны и равно необходимы. Сейчас, когда карта межлитературных связей еще в значительной части не заполнена, – это очевидно для каждого. Но я думаю, что так будет и завтра: какие бы победы ни одержало в будущем собственно теоретическое (историко-теоретическое) изучение художественных закономерностей, никогда не угаснет потребность вновь и вновь возвратиться к конкретному факту, чтобы в свете новых данных (в том числе и тех, которые даст собственно теоретическое рассмотрение) раскрыть все богатство его внутренних и внешних связей.

Но если неправильно ставить второй способ анализа выше первого, то также неверно думать, что к теоретическому изучению закономерностей можно приступать лишь тогда, когда изучены все факты. Известный минимум, то есть известная основа, конечно, должна быть. Но ждать обследования всех фактов значило бы ждать невыполнимого. Иначе говоря, уже сейчас, наряду с изучением конкретных литературных связей (в историко-теоретическом свете), должно быть усилено внимание к изучению связей литератур как взаимодействий историко-литературных закономерностей, как проявлений и модификаций единого историко-художественного процесса. Скажут, что при такой постановке вопроса расширяется предмет исследования. Возможно. Однако это вполне в традициях русской филологии, в которой сравнительное литературоведение (в отличие от многих зарубежных школ компаративизма, например французской) всегда было тесно сращено с другими отраслями науки, прежде всего с теорией поэзии. Вспомним А. Н. Веселовского, писавшего, что заимствование предполагает в восприемнике «встречное течение, сходное направление мышления, аналогичные образы, фантазии». Другими словами, он переводил вопрос о литературных связях в план «исторической поэтики», рассматривая их как выражение сходства (или, наоборот, отталкивания) внутренних закономерностей художественного развития человечества.

Конечно, было бы неверно судить на основании одного сборника обо всем советском сравнительном литературоведении, в котором, кстати,, наблюдается сейчас большое оживление. Но все же некоторая диспропорция в методах исследования, отразившаяся в этом сборнике, неслучайна: она показывает, что у нас сейчас больше внимания уделяется конкретно-историческому изучению литературных связей, чем теоретическому осмыслению общих проблем мирового художественного развития. Однако если вторая задача выдвинется со временем на передний план и будет успешно решаться, то это произойдет и благодаря той серьезной работе, которая осуществляется сектором взаимосвязей литератур ИРЛИ и которая, в частности, реализована в рецензируемом издании.

В сборник органически вошли работы зарубежных ученых, изучающих международные связи русской литературы. Статья «профессора Дижонского университета Ш. Корбе, сочетающая в себе академизм с изяществом и легкостью изложения, дает картину проникновения русской литературы во Францию в первой трети XIX века. Интересны также статьи литературоведа из ГДР Х. Гроссгофа, английских ученых А. Паймена и Д. Симмонса, югославского исследователя А. Флакера. Все это – практическое выражение того сотрудничества в области изучения международных связей русской литературы, о котором в конце своей работы о Томасе Муре говорит М. Алексеев.

  1. А. Потебня. Из лекций по теории словесности… Харьков, 1914, стр. 84.[]

Цитировать

Манн, Ю.В. Возможности историзма / Ю.В. Манн // Вопросы литературы. - 1965 - №1. - C. 213-217
Копировать