№4, 2000/Обзоры и рецензии

«Внутренний человек» в литературе

Е. Г. Эткинд, «Внутренний человек» и внешняя речь. Очерки психопоэтики русской литературы XVIII-XIX вв., М., «Языки русской культуры», 1998, 448 с.

В заглавии книги Е. Эткинда нет слова «психологизм», не часто фигурирует оно и на ее страницах, вероятно, потому, что употреблялось в разных смыслах и заезжено литературоведением, не всегда лучшим, наряду с некоторыми другими теоретическими терминами. Слова «внутренний человек» и «психопоэтика» – не термины, но раскрытию одной из важнейших литературоведческих тем помогают, следовательно, оправданы научным результатом.

Основным инструментом автора стало пристальное чтение отдельных произведений, даже, точнее, особенно показательных в аспекте данной темы отрывков. Анализируется именно поэтика, через художественные средства выявляются принципиальные содержательные принципы творчества писателей. Не лишено полемического подтекста заявление Е. Эткинда, что «содержание – производное сюжета и стиля; обычно стиль поддерживает и углубляет сюжет, хотя нередки случаи, когда стиль его опровергает» (с. 398). Но главное в книге не методология и не методика, а острота наблюдения.

Для российского литературоведения непривычно столь обстоятельное цитирование: привлекаемые отрывки насчитывают до нескольких страниц, наиболее пространные помещены в приложение. В современных условиях это себе может позволить только очень авторитетный литературовед. Безусловно, Е. Эткинд представляет здесь опыт и традиции западной филологической науки. Вопрос об их освоении давно ставил Л. Щерба, прибегая к подробному лингвистическому толкованию стихотворений Пушкина в процессе преподавания русского языка на Высших женских курсах: такое «объяснение текста, к которому на три четверти сводится преподавание литературы во всяком французском университете, у нас почти отсутствует» 1. Плодотворность скрупулезного «копания» подтверждает и посмертный сборник статей М. Мурьянова, цитирующего это высказывание Щербы 2, и рецензируемая книга Е. Эткинда, сколь ни различны авторы в отношении к контексту мировой культуры. Исследование «внутреннего человека» в русской литературе базируется на тексте, а не на контексте. Однако начинается оно все же с сообщения о том, что понятие «внутренний человек» возникло в конце XVIII века, что оно обнаружено у предшественника немецких романтиков Жан-Поля (Рихтера) в трактате «Кампанская долина, или О бессмертии души» (1797), где, правда, акцент делается на неразрывности внутреннего и внешнего, на выраженности всякой эмоции вовне. Е. Эткинд не исключает использования важного для него словосочетания кем-нибудь до Жан- Поля, но уверен, что оно появилось именно в это время (на самом деле оно восходит к апостолу Павлу, но в другом значении).

К тому же источнику восходит словосочетание «внутренняя Вселенная». Романтизм признал превосходство «внутренней Вселенной» над внешней. Два Универсума соприкасаются. «Это открывается нашему духовному взору ночью, ибо Ночь – освобождение от покрова, наброшенного на мир светом Дня. Ночь – стихия внутренняя, тогда как День – внешняя. Великолепие Ночи – это ее таинственное, несказанное, невыразимое, бесконечное, незримое, – об этом написал Новалис в «Гимнах к Ночи» (1799)» (с. 17). Е. Эткинд признает решающую роль немецких романтиков не только для Жуковского, но и для Лермонтова, как известно, больше ориентировавшегося на англичан. Собственно, и «Невыразимое» Жуковского, которое в книге упоминается неоднократно, говорит не столько о «внутреннем человеке», сколько о божественной природе окружающего мира, о проявлении запредельного, неземного в земном: «…Сия сходящая святыня с вышины,/Сие присутствие создателя в созданье – /Какой для них язык?..» В книге эти стихи приводятся, но интерпретируются по преимуществу соответственно принятой концепции. «Поразительно, что для Пушкина не сыграло никакой роли открытие Жуковского (перенесенное «из Германии туманной» – скорее всего, от Новалиса)… о том, что словами может быть названо лишь то, что «видимо очам»…» (с. 64). Поразительного тут ничего нет, поскольку Пушкин следовал французской традиции, оставаясь верен сохраненным от классицизма ясности и рационалистичности, и никогда не был таким религиозным человеком, как Жуковский. Но спорные положения не отменяют главной мысли: «До «литературной революции» романтизма внутренний мир изображался лишь внешне» (с. 27).

Не все обращают на это внимание. В новейшей словарной статье психологизм, хотя и примитивный, «с полным правом» усматривается уже в поздней античности, у Гелиодора и Лонга, и в Ренессансе: «С этого времени плодотворное развитие психологизма в европейских литературах не прерывалось, и на рубеже XVIII-XIX вв. не только в зарубежных, но и в русской литературе в главных чертах сложился тот психологизм, который мы затем наблюдаем в литературах XIX-XX вв….» 3Во всяком случае, здесь как-то подразумеваются отличия литератур XIX-XX веков от того, что им предшествовало. Е. Эткинд называет со всей определенностью время появления «внутреннего человека» в словесном искусстве. В «Житии» протопопа Аввакума «мысли героя выражены объективированно: молитвой, волхвованием, речами бесов или монологом, непременно произносимым вслух» (с. 27), пусть даже изложением сна, но всегда внешним образом. «Карамзин в «Бедной Лизе» не отличает и бытовой речи от театральной, не только внутренней от внешней…» (с. 30). Для него мысль тождественна речи, даже речи театрального персонажа с монологом a parte («в сторону»). Это действительно следствие не только неразработанности прозы, но и мощного влияния классицистического театра, где мысль «непременно становится речью, которая зачастую так же условна, как условен балет, требующий перевода мыслей и чувств на язык ритмических движений» (с. 31). Впрочем, традиция эта гораздо более давняя. В античном романе «Дафнис и Хлоя» приемы те же: душевное состояние героини дано с помощью перечисления физических признаков или условного монолога. «Ей пришли на ум такие речи», – вводит этот монолог Лонг за полторы тысячи лет до появления «Бедной Лизы». «Рассказывая о крестьянской девушке своего времени, Карамзин в точности повторил повествовательные приемы Лонга» (с. 32).

Безусловной вербальностью мысли и риторичностью ее изложения с Карамзиным сходствует Радищев. Даже в «предгоголевском» произведении В. Нарежного «Два Ивана, или Страсть к тяжбам» (1825), которое Белинский считал первым русским романом, «любые события важнее всяких мыслей, и, разумеется, произнесенные речи несравненно важнее непроизнесенных» (с. 35).

Опять-таки не без полемического заострения Е. Эткинд утверждает: «Проза Пушкина далека от психологизма» (с. 62). В другом месте приводится цитата из «Пиковой дамы» – мысли Германна о своих личных качествах: «…расчет, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты, вот что утроит, усемерит мой капитал…». Внимательный литературовед отмечает, что три карты, подсказанные герою призраком графини, он как бы уже предвидел. Это говорит о его больном воображении. Но, конечно, и в «Пиковой даме» – отнюдь не лермонтовский психологизм. Е. Эткинд не без оснований подчеркивает: «Лермонтов занимает в русской литературе необыкновенное место, – хотя о нем написано много статей и книг, он все еще недооценен. В той области, о которой речь идет в настоящей книге, он сделал очень многое» (с. 111) 4. Без Лермонтова, указывает автор, такое грандиозное явление, как русский роман, понять нельзя.

Вместе с тем Пушкин все же его прямой предшественник и в изображении «внутреннего человека», только не в прозе, а в стихах. Проза Пушкина, пишет Е. Эткинд, традиционнее его поэзии, она ближе к повествовательным принципам XVIII столетия, ей «почти чужда поэтика прямого показа» (с. 77), и эпическое начало в ней гораздо сильнее, чем в поэзии, «где Пушкин нередко оттесняет его драматическими сценами и лирическими отступлениями» (с. 78). А пушкинские стихи действительно подготовили последующую прозу, в том числе психологическую. Первый полноценный русский роман – стихотворный – начинается прямо с внутреннего монолога, пока еще непонятного, ведь герой в первой строфе даже не представлен читателю. «Перед нами – многослойная психология некоего племянника, выражающаяся в отношении к умирающему дяде: 1) уважительно-ироническом, 2) лицемерно-заботливом, 3) циничном и к самому себе, причем отношение к себе содержит 1) жалость («…какая скука С больным сидеть…») и 2) самоосуждение («Какое низкое коварство…»). В целом, таким образом, пять слоев психологии, сосуществующих и друг друга опровергающих» (с. 41).

Подобные примеры «разложения» чувств литературных персонажей характерны для книги Е. Эткинда. Отмечен, в частности, внутренний монолог Евгения из «Медного всадника», где смена тем осуществляется малыми и большими скачками, включая логические разрывы и, как в первой строфе «Евгения Онегина», неясность для читателя, который должен догадываться, кто такая Параша. Та же поэма содержит противопоставление внутренних монологов Петра (во Вступлении) и Евгения. Первый в отличие от второго построен с геометрической точностью: по три стиха относятся соответственно к Швеции, Европе и всем странам. «Император Петр «думает», но, вернее, обращается с торжественной речью ко всей стране, масштаб его мысли-речи – грандиозный; государство, нация кажутся ему как бы частным лицом или крестьянским хозяйством – не шведы, а швед, являющийся неуживчивым соседом, которому надо поступать назло; Россия подобна деревянному дому, избе, в которой следует прорубить окно, выходящее на Запад, в Европу; и корабли всех стран – все флаги – прибудут к России в гости, и хозяин задаст веселый пир» (с. 49). Только исторический Петр к моменту закладки Петербурга еще не величался императором. Отметим также ошибку в цитате, фактическую и логическую, очевидно, следствие автоматического воспроизведения текста по памяти: «Над морем город основался…» (с. 54) – над вместо пушкинского под, для языка в таком контексте непривычного 5(из других ошибок при цитировании стоит упомянуть пропуск стиха с рифмой на с. 57, где цитируется «Полтава», и слово «четверка» вместо «четвертка» – в данном случае табак, завернутый в четвертую часть листа бумаги, – на с. 353).

В центре главы о Лермонтове, естественно, образ Печорина. Исследователь показывает, насколько по-разному «герой нашего времени» проявляет себя в общении с другими персонажами и наедине с собой, причем и его дневниковый «философский трактат от 3 июня» подвергается сомнению: «Каков он на самом деле, этот сильный и слабый, твердо уверенный в самом себе и ничего в себе не понимающий, презирающий женщин и любящий их, этот расчетливый тактик, соблазнитель, властолюбец, холодный аналитик Печорин?» (с.

  1. Л. В. Щерба, Избранные работы по русскому языку, М., 1957, с. 26.[]
  2. М. Ф. Мурьянов, Пушкин и Германия, М., 1999, с. 435.[]
  3. А. Б. Есин, Психологизм. – В кн.: «Введение в литературоведение. Литературное произведение: основные понятия и термины», М., 1999, с. 316.[]
  4. За год до выхода книги в ходе дискуссии «Каким должен быть курс истории литературы?» К. Исупов назвал Лермонтова в числе тех писателей (от Радищева до Горького), роль которых «явно преувеличена» (Константин Исупов, Оглянись на дом свой, или История литературы как исповедь духа. – «Вопросы литературы», 1997, № 2, с. 69).[]
  5. См. то же самое: В. Сквозников, Державность миропонимания Пушкина. – В кн.: «Пушкин и теоретико-литературная мысль», М., 1999, с. 213.[]

Цитировать

Кормилов, С.И. «Внутренний человек» в литературе / С.И. Кормилов // Вопросы литературы. - 2000 - №4. - C. 349-364
Копировать