№8, 1991/Религия и литература

Ветхий и Новый Завет в религиозном сознании Л. Толстого

Статья Н. Бердяева «Ветхий и Новый Завет в религиозном сознании Л. Толстого» вышла в свет в начале XX века, ставшего для России и других стран веком глобальных социальных потрясений. «Стрелка часов мировой истории показывает час роковой» 1 . В переломные эпохи вопрос о судьбе человечества в целом, о судьбе отдельного человека становится, как правило, невыносимо мучительным, особенно для тех, кто хочет понять «все происшедшее с миром как происшедшее со мной» 2 . Судьба Толстого, прошедшего долгий жизненный путь в поисках истины Н. Бердяев , Самопознание, М., 1990, с. 7., сразу после его смерти стала объектом внимания философов и теологов, социологов и психологов, политиков и филологов. Живущие стремились осознать то, о чем так много думал и писал гениальный художник, обрести опору в борьбе за суверенитет личности, ее духовное совершенствование.

Бердяев любил Толстого-художника. В автобиографической книге «Самопознание» (1940 – 1947) он называет Толстого «великим правдолюбцем», пишет, что с «Войной и миром» у него «связано чувство родины, может быть, единственное чувство родины»: «Я наследую традицию славянофилов и западников, Чаадаева и Хомякова, Герцена и Белинского, даже Бакунина и Чернышевского (несмотря на различие миросозерцании), более всего Достоевского и Толстого, Вл. Соловьева и Н. Федорова». Через героев Достоевского и Толстого он «воспринял христианство» 3, Последнее особенно важно для объяснения причины создания статьи о Толстом. Тридцативосьмилетний философ, стремящийся выработать «новое религиозное сознание» как конструктивное начало для прорыва к высшей духовности, восстановить религиозный смысл жизни, ставит перед собой задачу: не оскорбляя памяти Толстого использованием его имени в политической борьбе радикалов и консерваторов, раскрыть природу религиозного сознания гениального художника, тем более что оно «мало было оцениваемо по существу». О Толстом Бердяев будет писать позднее в статье «Духи русской революции» (1918), в книгах «Истоки и смысл русского коммунизма» (1937), «Русская идея» (1947), о нем, хотя бы строчкой, он вспоминает во многих своих работах. Бердяевская концепция религиозно-философских взглядов Толстого очень интересна и оригинальна.

Говоря о том, что «религиозное сознание Л. Толстого не было подвергнуто достаточно углубленному исследованию», Бердяев ссылается на работу Д. Мережковского «Л. Толстой и Достоевский» как на «единственную для оценки религии Толстого». Философ отзывается о ней высоко, но отмечает, что главное для него – христианского персоналиста – «христианский вопрос о личности» критиком не был поставлен. Для Бердяева история России – трагическая история метаний между крайностями, русский человек – единство противоположностей, не знающий в своих устремлениях ограничений. Антиномичность Толстого – «поражающая», «непостижимая». Толстой обладает могучим богочувствованием, поэтому он – гениальный художник; но у него слабое богосознание, он – «немощный религиозный мыслитель», «немой гений, не обладающий даром Слова». В толстовской религии нет личностного начала, нет личности Христа, хотя это имя – Христос – много раз повторяется в поздних сочинениях, дневниках, письмах художника. Бердяев утверждает, что религия Толстого – это ветхозаветная, дохристианская религия. Толстой – проповедник христианства, но чужд религии Христа, «как мало кто был чужд после явления Христа». Он не мог быть христианином, так как не осознавал самоценности личности, не мог постичь, подобно Достоевскому, ее глубин. Ссылками на истинное христианство Достоевского подкрепляет Бердяев критику «натуралистического оптимизма» Толстого, его уверенности в силу добра.

По Бердяеву, в Толстом поражает сочетание крайнего индивидуализма с растворением в «стихии рода» (в первый период жизни – светское общество, во второй – трудящийся народ), страстного поиска смысла жизни с отсутствием сознания трансцендентного, интереса к душевно-телесным «растительным» процессам жизни (прикованности к имманентному миру) с исключающим его проповедью аскетизма, ничего общего не имеющего с высокодуховным христианским аскетизмом.

Удивляет философа и то, что «русский до мозга костей» Толстой проповедовал «чуждую русскому народу англосаксонскую религиозность». Составляя в конце жизни сборники «мыслей мудрых людей» («Круг чтения», «На каждый день», «Путь жизни»), Толстой в орбиту своего «символа веры» включил, кроме Евангелия, афоризмы и рассуждения из Корана, Талмуда, из Будды, Конфуция, Лао-Цзы, из современных ему мыслителей, то есть стремился обосновать не собственно христианскую, а общечеловеческую от века и до века единую религию. И хотя Бердяев не ссылается на эти книги, они подтверждают верность его концепции. Суждения Бердяева и теперь, спустя почти сто лет, когда о Толстом написаны горы статей и книг, поражают своей проницательностью. Философ уловил самую суть религиозного сознания Толстого: демократизм и язычество.

Судьба Толстого – залог будущего возрождения русского общества. Он прошел по земле в поисках истинной религии, художником-мессией, пробуждая мир и ведя его за собой, «срывая покровы со всех условностей». «Он поставил зеркало перед притворно и мертвенно христианским обществом и заставил ужаснуться людей с чуткой совестью». Россия, по Бердяеву, пройдя по ступеням духовного развития, достигнет чуда религиозного преображения жизни. Об этом философ мечтал, этого ждал, умея находить подтверждение своим идеям на страницах великих книг. «Русская литература, – скажет он в трагическом для нас 1937 году, – родилась не от радостного творческого избытка, а от муки и страдальческой судьбы человека и народа, от искания всечеловеческого спасения» 4 .

Сейчас интерес к религиозно-философским произведениям Толстого велик. В неспокойное время общественных перемен мы хотим слушать Толстого, учимся понимать его. Статья Бердяева помогает сделать это.

Статья Н. А. Бердяева «Ветхий и Новый Завет в религиозном сознании Л. Толстого» печатается по тексту, опубликованному в «Сборнике втором. О религии Льва Толстого», М., 1912.

Л. КОРЧАГИНА

 

О Льве Толстом писали очень много, слишком много. Может показаться притязательным желание сказать о нем новое. И все же нужно признать, что религиозное сознание Л. Толстого не было подвергнуто достаточно углубленному исследованию, мало было оцениваемо по существу, независимо от утилитарных точек зрения, от полезности для целей либерально-радикальных или консервативно-реакционных. Одни с утилитарно-тактическими целями восхваляли Л. Толстого, как истинного христианина, другие, нередко с столь же утилитарно-тактическими целями, анафематствовали его, как слугу антихриста. Толстым пользовались в таких случаях как средством для своих целей и тем оскорбляли гениального человека. Особенно подверглась оскорблению память о нем после его смерти, сама смерть его была превращена в утилитарное орудие. Жизнь Л. Толстого, его искания, его бунтующая критика – явление великое, мировое; оно требует оценки sub specie вечной ценности, а не временной полезности. Мы хотели бы, чтобы религия Льва Толстого была подвергнута исследованию и оценена безотносительно к счетам Толстого с правящими сферами и безотносительно к распре русской интеллигенции с Церковью. Мы не хотим, подобно многим из интеллигенции, признавать Л. Толстого истинным христианином именно потому, что он был отлучен от Церкви Св. Синодом, так же как не хотим по этой же причине видеть в Толстом только слугу дьявола. Нас интересует по существу, был ли Л. Толстой христианином, как он относился к Христу, какова природа его религиозного сознания? Утилитаризм клерикальный и утилитаризм интеллигентский нам одинаково чужды и одинаково мешают понять и оценить религиозное сознание Толстого. Из обширной литературы об Л. Толстом нужно выделить очень замечательный и очень ценный труд Д. С. Мережковского «Л. Толстой и Достоевский», в котором впервые по существу были исследованы религиозная стихия и религиозное сознание Л. Толстого и вскрыто язычество Толстого. Правда, Мережковский слишком пользовался Толстым для проведения своей религиозной концепции, но это не помешало ему сказать правду о религии Толстого, которую не затемнят позднейшие утилитарно-тактические статьи Мережковского о Толстом. Все же работа Мережковского остается единственной для оценки религии Толстого5 .

Прежде всего нужно сказать о Л. Толстом что он – гениальный художник и гениальная личность, но он не гениальный и даже не даровитый религиозный мыслитель. Ему не дано было дара выражения в слове, изречения своей религиозной жизни, своего религиозного искания. В нем бушевала могучая религиозная стихия, но она была бессловесной. Гениальные религиозные переживания и недаровитые, банальные религиозные мысли! Всякая попытка Толстого выразить в слове, логизировать свою религиозную стихию порождала лишь банальные, серые мысли. В сущности, Толстой первого периода, до переворота, и Толстой второго периода, после переворота, – один и тот же Толстой. Мировоззрение юноши Толстого было банально, он вес хсггел «быть как все». И мировоззрение гениального мужа Толстого так же банально, он так же хочет «быть как все». Разница лишь в том, что в первый период «все» – это светское общество, а во второй период «все» – это мужики, трудящийся народ. И в течение всей своей жизни банально мысливший Л. Толстой, желавший уподобиться светским людям или мужикам, не только не был как все, но был как никто, был единственным, был гением. И всегда были чужды этому гению религия Логоса и философия Логоса, всегда религиозная стихия его оставалась бессловесной, не выраженной в Слове, в сознании. Л. Толстой – исключительно оригинален и гениален, и он же исключительно банален и ограничен. В этом бьющая в глаза антиномичность Толстого.

С одной стороны, Л. Толстой поражает своей органической светскостью, своей исключительной принадлежностью к дворянскому быту. В «Детстве, отрочестве и юности» обнаруживаются истоки Л. Толстого, его светское тщеславие, его идеал человека comme il faut. Эта закваска была в Толстом. По «Войне и миру» и «Анне Карениной» видно, как близка была его природе светская табель о рангах, обычаи и предрассудки света, как он знал все изгибы этого особого мира, как трудно казалось ему победить эту стихию. Он жаждая уйти из светского круга к природе («Казаки»), как человек, слишком связанный с этим кругом. В Толстом чувствуется вся тяжесть света, дворянского быта, вся сила жизненного закона тяготения, притяжения к земле. В нем нет воздушности, легкости. Он хочет быть странником и не может быть странником, не может стать им до последних дней своей жизни, прикованный к семье, к роду, к усадьбе, к своему кругу. С другой стороны, тот же Толстой с небывалой силой отрицания и гениальностью восстает против «света», не только в узком, но и в широком смысле слова, против безбожия и нигилизма не только всего дворянского общества, но и всего «культурного» общества. Его бунтующая критика переходит в отрицание всей истории, всей культуры. Он, с детских лет проникнутый светским тщеславием и условностью, поклонявшийся идеалу «comme il faut» и «быть как все», – он не знал пощады в бичевании лжи, которой живет общество, в срывании покровов со всех условностей. Через толстовское отрицание должны пройти дворянское, светское общество и господские классы, чтобы очиститься. Толстовское отрицание остается великой правдой для этого общества. А вот еще толстовская антиномия. С одной стороны, поражает своеобразный материализм Толстого, его апология животной жизни, его исключительное проникновение в жизнь душевного тела и чуждость его жизни духа. Этот животный материализм чувствуется не только в его художественном творчестве, где он обнаруживает исключительно гениальный дар проникновения в первичные стихии жизни, в животные и растительные процессы жизни6 , но и в его религиозно-нравственной проповеди. Л. Толстой проповедует возвышенный, моралистический материализм, животно-растительное счастье как осуществление высшего, божественного закона жизни. Когда он говорит о счастливой жизни, нет ни одного звука у него, который хотя бы намекнул на жизнь духовную. Есть только жизнь душевная, душевно-телесная. И тот же Л. Толстой оказывается сторонником крайней духовности, отрицает плоть, проповедует аскетизм. Его религиозно-нравственное учение оказывается каким-то небывалым и невозможным, возвышенно-моралистическим и аскетическим материализмом, какой-то спиритуалистической животностью. Сознание его задавлено и ограничено душевно-телесным планом бытия и не может прорваться в царство духа.

И еще толстовская антиномия. Во всем и всегда поражает Л. Толстой своей трезвостью, рассудочностью, практицизмом, утилитаризмом, отсутствием поэзии и мечты, непониманием красоты и нелюбовью, переходящей в гонение на красоту. И этот непоэтический, трезво-утилитарный гонитель красоты был одним из величайших художников мира; отрицавший красоту оставил нам творения вечной красоты. Эстетическое варварство и грубость соединялись с художественной гениальностью. Не менее антиномично и то, что Л. Толстой был крайним индивидуалистом, антиобщественным настолько, что никогда не понимал общественных форм борьбы со злом и общественных форм творческого созидания жизни и культуры, что отрицал историю, и этот антиобщественный индивидуалист не чувствовал личности и, в сущности, отрицал личность, весь был в стихии рода. Мы увидим даже, что с отсутствием ощущения и сознания личности связаны коренные особенности его мироощущения и миросознания. Крайний индивидуалист в «Войне и мире» с восторгом показал миру детскую пеленку, запачканную в зеленое и желтое, и обнаружил, что самосознание личности не победило в нем еще родовой стихии. А не антиномично ли то, что отрицает мир и мировые ценности с невиданной дерзостью и радикализмом тот, кто весь прикован к имманентному миру и не может даже в воображении представить себе мир иной? Не антиномично ли, что человек, полный страстей, гневный до того, что, когда у него в имении сделали обыск, он пришел в бешенство, требовал, чтобы это дело доложили Государю, чтобы ему дали общественное удовлетворение, грозил навсегда покинуть Россию, что человек этот проповедовал вегетарианский малокровный идеал непротивления злу? Не антиномично ли, что русский до мозга костей, с национальным мужицко-барским лицом, он проповедовал чуждую русскому народу англосаксонскую религиозность? Этот гениальный человек всю жизнь искал смысла жизни, думал о смерти, не знал удовлетворения, и он же был почти лишен чувства и сознания трансцендентного, был ограничен кругозором имманентного мира. Наконец, самая разительная толстовская антиномия: проповедник христианства, исключительно занятый Евангелием и учением Христа, он был до того чужд религии Христа, как мало кто был чужд после явления Христа, был лишен всякого чувствования личности Христа. Эта поражающая, непостижимая антиномичность Л. Толстого, на которую недостаточно было еще обращено внимание, есть тайна его гениальной личности, тайна судьбы его, которая не может быть вполне разгадана. Гипноз толстовской простоты, почти библейский стиль его прикрывают эту антиномичность, создают иллюзию цельности и ясности. Л. Толстому суждено сыграть большую роль в религиозном возрождении России и всего мира: он с гениальной силой обратил современных людей вновь к религии и религиозному смыслу жизни, он обозначил собой кризис исторического христианства, он – слабый, немощный религиозный мыслитель, по стихии своей и сознанию чуждый тайнам религии Христа, он – рационалист. Рационалист этот, проповедник рассудочно-утилитарного благополучия потребовал от христианского мира безумия во имя последовательного исполнения учения и заповедей Христа и заставил христианский мир задуматься над своей нехристианской, полной лжи и лицемерия жизнью. Он – страшный враг христианства и предтеча христианского возрождения. На гениальной личности и жизни Льва Толстого лежит печать какой-то особой миссии.

Мироощущение и миросознание Льва Толстого вполне внехристианское и дохристианское во все периоды его жизни. Это нужно решительно сказать, не считаясь ни с какими утилитарными соображениями. Великий гений прежде всего требует, чтобы о нем была сказана правда по существу. Л. Толстой весь в Ветхом Завете, в язычестве, в Отчей Ипостаси. Религия Толстого – не новое христианство, это – ветхозаветная, дохристианская религия, предшествующая христианскому откровению о личности, откровению второй, Сыновней Ипостаси. Л. Толстому так чуждо самосознание личности, как могло быть чуждо лишь человеку дохристианской эпохи. Он не чувствует единственности и неповторяемости всякого лица и тайны вечной его судьбы. Для него существует лишь мировая душа, а не отдельная личность, он живет в стихии рода, а не в сознании личности. Стихия рода, природная душа мира раскрывалась в Ветхом Завете и язычестве, и с ними связана религия дохристианского откровения Отчей Ипостаси. С христианским откровением Сыновней Ипостаси, Логоса, Личности связано самосознание лица и его вечная судьба. Всякое лицо религиозно пребывает в мистической атмосфере Сыновней Ипостаси, Христа Личности. До Христа » глубоком, религиозном смысле слова нет еще личности. Личность окончательно сознает себя лишь в религии Христа. Трагедия личной судьбы ведома лишь христианской эпохе. Л. Толстой совсем не чувствует христианской проблемы о личности, он не видит лица, лицо тонет для него в природной душе мира. Поэтому он не чувствует и не видит лица Христа. Кто не видит никакого лица, тот не видит и лица Христа, ибо поистине во Христе, в Его Сыновней Ипостаси всякое лицо пребывает и сознает себя. Само сознание лица связано с Логосом, а не с душой мира. У Л. Толстого нет Логоса, и потому нет для него личности, для него – индивидуалиста. Да и все индивидуалисты, не знающие Логоса, не знают личности, их индивидуализм безликий, в природной душе мира пребывает. Мы увидим, как чужд Толстому Логос, как чужд ему Христос, он не враг Христа-Логоса в христианскую эпоху, он просто слеп и глух, он в дохристианской эпохе. Л. Толстой – космичен, он весь в душе мира, в тварной природе, он проникает в глубину ее стихий, первичных стихий. В этом сила Толстого как художника, сила небывалая. И как отличается он от Достоевского, который был антропологичен, весь был в Логосе, довел самосознание личности и ее судьбы до крайних пределов, до болезни. С ^антропологизмом Достоевского, с напряженным чувством личности и ее трагедии связано его необыкновенное чувство личности Христа, его почти исступленная любовь к Лику Христову. У Достоевского было интимное отношение к Христу. У Толстого нет никакого отношения к Христу, к Самому Христу. Для Толстого существует не Христос, а лишь учение Христа, заповеди Христа. «Язычник» Гете чувствовал Христа гораздо интимнее, гораздо лучше видел Лик Христа, чем Толстой. Лик Христов заслоняется для Л. Толстого чем-то безличным) стихийным, общим. Он слышит заповеди Христа и не слышит Самого Христа. Он не в силах понять, что единственно важен Сам Христос, что спасает лишь Его таинственная и близкая нам Личность. Ему чуждо, инородно христианское откровение о Личности Христа и о всякой Личности. Он принимает христианство безлично, отвлеченно, без Христа, без всякого лика.

Л. Толстой, как никто и никогда еще, жаждал исполнить до конца волю Отца. Всю жизнь мучила его пожирающая жажда исполнить закон жизни Хозяина, пославшего его в жизнь. Такой жажды исполнения заповеди, закона ни у кого нельзя встретить, кроме Толстого.

  1. Н. Бердяев , Смысл истории, М., 1990, с. 162.[]
  2. []
  3. Н. Бердяев , Самопознание, с. 301, 81, 10, 78.[]
  4. Н. Бердяев , Истоки и смысл русского коммунизма, М., 1990, с. 63.[]
  5. Психологически ценное о Толстом можно найти также в книге Л. Шестова «Идея добра в учении гр. Толстого и Фр. Ницше».[]
  6. Мережковский даже назвал Л. Толстого «ясновидцем плоти». В этом есть большая правда, хотя само выражение носит следы ограниченной схемы Мережковского. Я бы предпочел сказать, что Толстой ясновидец душевно-телесной сферы бытия.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №8, 1991

Цитировать

Бердяев, Н. Ветхий и Новый Завет в религиозном сознании Л. Толстого / Н. Бердяев // Вопросы литературы. - 1991 - №8. - C. 131-153
Копировать