В. Швейцер. Быт и бытие Марины Цветаевой
Переиздание в 2007 году книга В. Швейцер 1992 года «Быт и бытие Марины Цветаевой» закономерно: пройден стык времен, пережит всеобщий лихорадочный интерес к самому факту присутствия в истории, в поэзии запретных имен, табуированных явлений. Сегодня в качестве жизнеописания взыскательного читателя не удовлетворит ни хронологическая канва «жизнь и творчество», ни – другой полюс – «фантастическая биография» с обязательным в ее заглавии обещанием «загадки» или «тайны» (этот жанр окончательно занял свое место среди глянцевого чтива). Помимо двух необходимых составляющих: как можно более точно охарактеризовать героя с точки зрения человеческой и как можно более проницательно обозначить его литературную роль, – поэтическая биография требует истории жизни; истории, которая, не ограничиваясь сочетанием и связью событий, истолковывает эту связь через поэтический текст.
В. Швейцер, разграничивая в своей книге сферу духовного становления (путь лирической героини) и сферу биографических обстоятельств, пишет собственную историю эпохи. Данная книга есть вполне художественный (даже более, нежели исследовательский) документ о судьбе и творчестве Марины Цветаевой. В этом смысле главное направление работы осталось прежним – истолковать образ поэта в контексте времени, прояснить специфику цветаевской творческой философии. Разумеется, к сведениям, оставшимся в переиздании, подключены все вышедшие более чем за 10 лет монографии, однако разительных смысловых отличий от первого варианта – немного. Сама Швейцер пишет: «Кое-кому из читателей «Быта и бытия Марины Цветаевой» может показаться, что книга недостаточно изменилась, что в ней нет никаких «открытий», ничего сенсационного и специфически «интересного»» (с. 6). И дальше: «»Интересное» и сенсационное не входило в мою задачу» (там же). Дело автора в данном случае не в том, чтобы удивить новизной; дело, как это ни парадоксально, – в архитектонике. В попытке выстроить объяснение пути своей героини, сформулировать комментарий так, чтобы рамка оказалась способной вместить стихию. Механизм работы, избранный Швейцер, подчиняется излюбленному принципу самой Марины Цветаевой, ее собственной творческой установке: «Две любимые вещи в мире: песня – и формула. То есть <…> стихия – и победа над ней!»1 Цветаевскую стихию так просто, одним исследованием, не одолеешь; нужен прием.
Таким приемом становится своеобразная литературная стереоскопия. Объемный образ выступает из нескольких сфер, минуты действительной жизни складываются в лирический «час души». Быт и бытие Марины Цветаевой подсвечивают, дополняют, расшифровывают друг друга; один вариант мифа («Кружение сердца» в революционной Москве после знакомства с актерами театра Вахтангова) сменяется новым; одна поэтическая стратегия, звуковая тональность – другой. Декорации, оформляющие становление и развитие цветаевской личности: портрет Наполеона в киоте, поклонение Саре Бернар в роли Орленка, «тяга к «мирам иным»» в 1909 году, – столь же важны, сколь и внутренняя драма «одинокого голоса». Быт в этой книге декорирует бытие.
Монография Швейцер ощутимо поделена на две части, первая из которых – время царской России, Серебряного века и революции – представляет собой исследование творческой мифологии Марины Цветаевой; вторая – хронику жизни Цветаевой в эмиграции и одновременно хронику собственно цветаевского переосмысления себя. Там, где поэт создает миф о собственной душе, биограф дает восприятие этого мифа: «Что-то от Достоевского слышится в подтексте «Повести о Сонечке»: необыкновенные дружбы, напряженность, обостренность человеческих отношений «бездны мрачной па краю» в чумном, смертельном девятнадцатом году, «предельная ситуация», которую Цветаева постоянно ощущает, но с которой, как и вообще с жизнью, не «играет»…» (с. 194). Швейцер, надо отдать ей должное, также не играет с «предельными ситуациями» цветаевской жизни, не смакует так называемых скандальных явлений, но пробует найти истоки, вычислить причину внешнего, жизненного, катастрофизма Цветаевой и «неизбывного ощущения боли» внутри.
Этот поиск начинается с цветаевских корней и кровей: детство поэта, для Швейцер, – первоисточник, пожалуй, подстрочник цветаевской внутренней биографии. «»Ребенок, обреченный быть поэтом» – такова внутренняя тема, подтекст цветаевской прозы о детстве <…> Она исследует феномен воплощения поэта в ребенке» (с. 64 – 65). Швейцер же исследует феномен воплощения поэта, движение поэтической мысли во всем, что в разное время Цветаеву окружает: не случайно даже в «фактических» главах (как, например, в рассказе о взаимоотношениях Цветаевой и Мандельштама) ключевая роль отводится лирическому отступлению: в данном случае – размышлениям о природе поэтического дара, равноценного для Цветаевой дару предвидения.
Каждая деталь, упомянутая Швейцер, работает на прояснение цельного образа – если возможно говорить о цельности внутреннего образа Цветаевой в этот период: с 1916 года по 1922-й в ее поэзии преобладает ролевое начало, она меняет тональность, просодию, меняет и облик лирической героини, что, безусловно, не может не привлекать внимания Швейцер; во всяком случае, поэтическим перевоплощениям Цветаевой она уделяет особое место: «…изменилось самоощущение лирической героини Цветаевой и ее восприятие мира <…> Муза Цветаевой вырвалась на простор неизведанных дорог, навстречу ветрам, ночным кострам, случайным встречам и мгновенной страсти <…> Лирическая героиня Цветаевой ощущает себя свободной от условностей и обязательств прежней жизни, преступает границы общепринятого: веры, семьи, привычного быта. Нечто тайное и недозволенное открылось ей и увлекло…» (с. 126 – 127).
Биография реальной Марины часто идет вразрез с ее внутренней биографией, избыток жизненных сил, звуковое богатство (то, что Бродский, говоря о Цветаевой, называл «безотказной динамикой материала») до поры до времени провоцируют на некую ролевую игру. Маскарадные элементы есть как в стихах, обращенных к Ахматовой и Мандельштаму («Мимо ночных башен…», «А что, если кудри – в плат…»), так и в московских циклах 1916 – 1917 годов. Между тем реальность вторгается в жизнь Марины Цветаевой все более властно; Швейцер усиливает долю фактического материала, привлекает воспоминания современников, письма, статьи, дневниковые записи. Точкой совпадения и быта, и бытия оказывается год написания «Поэмы Горы» и «Поэмы Конца».
В этот момент из творчества Цветаевой уходит ролевая лирическая героиня. Вымысел становится явью, новое наитие стихии приводит не к освобождению цветаевской Музы (как было это в 1915 году, после разрыва с Парнок), но к постепенной и трудной аскезе, к «преодолению Времени», как говорит, характеризуя ее позднее творчество, Швейцер.
Здесь начинается путь одинокого поэтического голоса. Принцип построения биографии явно смещается от интерпретации – к документализму, меняется ракурс повествования: Швейцер, прежде, подобно романисту, пересказывавшая цветаевскую жизнь «по событиям», теперь чаще отводит себе роль комментатора, сопоставляя, монтируя и интерпретируя факты, самой Цветаевой, возможно, постигнутые только интуитивно. Так появляются новые главы, которых не было в издании 1992 года: сопоставительный разбор последней цветаевской прозы – «Повести о Сонечке» и «Письма к Амазонке» (имеется в виду французская писательница Натали Клиффорд-Барни) и – что особенно важно – рассказ о судьбе С. Эфрона по возвращении в СССР и история жизни и гибели сына Цветаевой Мура (Георгия)2.
Обращаясь в последних главах к переосмыслению эпизодов юности своей героини, Швейцер, по сути, закольцовывает книгу, подтверждая еще раз: «ковш душевной глуби» (не только детство, но и отрочество, и ранняя молодость поэта) остается первоистоком того, что случится с Цветаевой после. «Письмо к Амазонке» вызвано к жизни тем же порывом, что и поэтический цикл «Подруга» семнадцать лет назад; отъезд Цветаевой из Франции в 1939 году – физическое осуществление дневниковой записи 1917-го, адресованной мужу: «Если Бог сделает это чудо – оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака…» (с. 175).
В последней части «Быта и бытия» – в «Возвращении домой» – Швейцер восстанавливает события, последовавшие за тем, как «занавес опустился» (так исследовательница начинает рассказ о мытарствах Эфрона в застенках НКВД). Глава «Сергей Яковлевич», включающая новые архивные сведения, представляет собой краткий очерк жизни Сергея Эфрона. В собственной характеристике действующих лиц Швейцер неизменно следует за Цветаевой: отношение героини биографии к ее окружению определяет и отношение автора к описываемым «персонажам». Непосредственный цветаевский отзыв дает импульс к оценке и переоценке события, личности, дает биофафу право на дальнейший анализ: «Как читатель я – доверяю зоркому и «восторженному» сердцу Цветаевой, его как исследователю мне необходимы доказательства» (с. 420), – пишет Щвейцер, обращаясь к образу Сонечки Голлидэй. То же самое происходит и с «образом» (точнее – с личностью) С. Эфрона: говоря о нем как о «муже и спутнике, определившем жизнь Марины Цветаевой», Швейцер находит возможность интерпретировать их семейные отношения и степень их близости: «Сейчас я почти уверена, что перед расставанием между Цветаевой и Эфроном состоялся разговор, когда он рассказал жене все или почти все, что произошло с ним в последние годы, и она разделила с ним его тяжелый душевный груз. Об этом <…> свидетельствует только что опубликованная записка к жене и сыну, написанная Эфроном, как думают публикаторы, в день бегства из Франции. Вот ее текст:
«…Мариночка – эти дни с Вами самое значительное, что было у нас с вами. Вы мне столько дали, что и выразить невозможно…»» (с. 474 – 475).
Манера Швейцер в большей степени описательная: здесь нет ни азартного анализа фактов, как в работах А. Саакянц, ни настойчивости размышления о внутреннем роке, распространившемся на всю семью, как в «Скрещении судеб» М. Белкиной; нет, наконец, стремления уяснить себе природу трагедии, к чему постоянно, говоря о Цветаевой и ее поэзии, обращается Бродский. «Быт и бытие Марины Цветаевой» – биография, сильная прежде всего своей романной структурон: подспудными связями, сквозными мотивами и единством повествовательной точки зрения. История жизни в восприятии Швейцер повторяет цветаевский внутренний путь воплощения поэта.
Е. ПОГОРЕЛАЯ
- Цветаева М. И. Собр. соч. в 7 тт. Т. А. Дневниковая проза. С. 115.[↩]
- Проблеме взаимоотношений Марины Цветаевой с сыном и дочерьми, ее «семейной» биографии – вопросу, и свете появления в печати таких биографических материалов, как «Дневники» Георгия Эфрона, требующему нового подробного разговора, – посвящены опубликованные в журнале «Вопросы литературы» статьи Т. Геворкян: «Мифы и догадки при свете фактов» (2006. N 5) и «»Пойми, как давило ее прошлое, как гудело оно, как говорило!»» (2007. N 5).[↩]
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 2008