№3, 1959/Мастерство писателя

В лаборатории редактора

Из книги, подготовляемой к печати издательством «Искусство».

1

«Надо трудиться самым настоящим образом, – говорил Чехов. – И прежде всего над языком. Надо вдумываться в речь, в слова».

«Внимательнейше, неутомимо, упрямо изучайте язык», – советовал Горький молодым литераторам. «Техника литературной работы сводится – прежде всего – к изучению языка, основного материала всякой книги, а особенно – беллетристической», – настойчиво разъяснял он. «Основой стиля, его душой является язык, – утверждает К. Федин. – Это – король на шахматной доске стиля. Нет короля – не может быть никакой игры. Нет языка – нет писателя».

Мастера литературы, разбирая произведения писателей начинающих и неначинающих, постоянно подвергают анализу язык. Трудно найти такое письмо Пушкина, Тургенева, Чехова, Горького, где, разбирая то или другое произведение словесного искусства, они не касались бы языка и стиля. Оттенки смысла и оттенки звучания, интонация, соотношение между коренными русскими и иностранными словами, – не только к каждому слову, но и к каждому слогу прикован настороженный писательский слух. Друг другу и начинающим мастера литературы постоянно указывают на удачи и неудачи в работе над языком, на все нарушения его «духа» и «строя», на срывы в вульгарность или в канцелярщину, на приблизительность или вялость. «Благословляю и поздравляю тебя – добился ты наконец до точности языка, единственной вещи, которой у тебя недоставало», – писал Пушкин Дельвигу. С какою торжественностью это сказано: «благословляю и поздравляю»! «Все русский язык и вдруг «перпендикулярно», – упрекал Горький одного молодого очеркиста. «Вы не обидитесь, если я скажу Вам, что Ваш хороший очерк написан небрежно и прескучно? – писал Горький ему же. – Первые же два десятка слов вызывают у меня это вполне определенное впечатление скуки и не могут не вызвать, ибо посмотрите, сколько насыпано Вами свистящих и шипящих слогов: ев, с, ел, со, ще, щя, че, че…»»Надо выбрасывать лишнее, – советовал Чехов, – очищать фразу от «по мере того», «при помощи», заботиться о ее музыкальности и не допускать в одной фразе почти рядом «стала» и «перестала».

«Так как» – канцелярское слово и, конечно… лишнее», – указывал Горький, разбирая один присланный ему молодым автором рассказ. Канцелярские обороты он примечал и преследовал всегда: «И вдруг – канцелярия, – с упреком писал он. – «В сношениях имений телефон нашел применение»!» «Внимательнейше, неутомимо, упрямо изучайте язык», «Писатель должен отлично знать свой язык» – эти призывы Горького, обращенные к молодым писателям, всецело относятся и к редактору. Но мало язык знать. Надо еще чувствовать его. «У автора должно быть особое чувство родного языка», – говорил М. Пришвин. У автора – стало быть, и у редактора, иначе он не сможет оценить писательскую работу. «Надо воспитать в себе вкус к хорошему языку, как воспитывают вкус к гравюрам, хорошей музыке», – эти слова Чехова могут быть прямо отнесены к редактору. На «глухоту» иных литераторов «к духу языка» не раз жаловался Горький. Редактор, глухой к языку или дурно знающий язык, – не редактор. Ему нельзя доверить ни отбора произведений, достойных печати, ни работы над ними. Человек, равнодушный к языку, не вслушивающийся постоянно в живую речь, не изучающий образцы речи литературной, принесет за редакторским столом более вреда, чем пользы.

Интерес к языку, попытки осознать, осмыслить перемены, происходящие в нем, тонкий слух к индивидуальным особенностям, присущим языку и стилю того или другого автора, – вот что характеризует мастера редакционной работы. Недаром с такой неутолимой жадностью всматриваются в язык литературы, прислушиваются к языку народа большие писатели.

Как обрадовался Лев Толстой, услышав на уроке истории в яснополянской школе слово «окарячить». «Окарячил его!» – сказал о победе Кутузова над Наполеоном крестьянский паренек. С какою живой, чисто художнической радостью любовался Толстой метким словом другого крестьянского мальчика: «непроворные». Этим словом на уроке истории ученик определил характер старших сыновей царя Алексея Михайловича, и о меткости этого определения Толстой написал целую страницу. И как он огорчился, когда кто-то из домашних сказал «стежаное одеяло»! «Стеганое, а не стежаное», – сердито повторял он. Так отзываться на слово, на яркость, силу, меткость или, напротив, неудачность его, с таким жаром принимать или отвергать его может только человек, для которого слово не шутка, а дело жизни, «основной материал» труда, – и эту остроту восприятия должен всячески развивать в себе редактор. Она необходима ему, к какому бы тексту он ни прикасался – художественному или деловому. «Если у автора нет «слога», он никогда не будет писателем», – сказал Чехов. В применении к редактору эту мысль можно пересказать так: «Если человек не обладает знанием языка и повышенным чутьем к слову, он никогда не будет редактором», ибо «основной материал всякой книги» – это язык.

2

На редакторском столе не рассказ, не повесть, не стихотворение – статья. Целый сборник статей, написанных разными авторами. Сборник – литературоведческий; он посвящен вопросам русской литературы XIX века. Он обсужден специалистами, обсужден на редакционной коллегии, он принят. Теперь предстоит, как говорится в редакции, «поработать над языком».

Статья – это, конечно, не беллетристика, тем не менее это литература. Иногда, конечно, и статья – публицистическая, критическая, научная – поднимается на высоту художественной прозы, и тогда перед редактором возникают вопросы специфики индивидуального стиля. Но даже если это не так, если автор лишен художественного дара, то литературным языком он должен свободно владеть во всяком случае.

Язык научной статьи может не отличаться эмоциональностью, стиль – особой выразительностью, но тем не менее всякий автор, кем бы он ни был, о чем бы ни писал, какие бы ни ставил перед собою специальные задачи, – обязан говорить с читателем на языке правильном, вразумительном, точном – иначе статья его окажется бесполезной. И мало того, что бесполезной: она принесет читателю вред, приучая его неточно думать и небрежно выражать свои мысли. Короче говоря, всякая статья должна быть написана русским литературным языком. Это несомненно и доказательств не требует.

Редактор – полпред читателя. Нашего многотысячного, а то и многомиллионного жадного к знанию читателя. Ясность, ясность и еще раз ясность – вот какое требование предъявляет прежде всего от имени читателя редактор к стилю и языку научных статей. Ведь из всякой книги, и в первую очередь из научной, читатель хочет извлечь, как говорил Борис Житков, «ясную радость нового знания». Долг редактора – бороться за эту высокую радость, за ее полноту. Однако, перелистывая вместе с редактором страницы будущего сборника, вчитываясь в абзацы и отдельные фразы, убеждаешься, что исполнить свой долг редактору не так-то легко, ибо многие авторы научных статей в большом долгу перед русским языком, перед его грамматикой, синтаксисом, духом, строем. Та жажда вслушиваться, вдумываться в язык, изучать его, овладевать им, которая так характерна для мастеров литературы, им в большинстве случаев чужда; напротив, многие авторы научных статей будто щеголяют полным равнодушием к слогу – к оттенкам смысла, к звучанию слова, к естественности интонаций. Громоздкостью, неуклюжестью периодов они будто говорят: «Было бы научно, было бы правильно, а остальное приложится: ведь мы не беллетристы какие-нибудь».

Явление это – тяжеловесность слога в научных статьях – в литературе не ново. Так, вступая в полемику с Добролюбовым, Достоевский спешил отдать должное ясности и простоте слога в статьях своего оппонента, подчеркивая эти качества как нечто драгоценное и редкостное в критических статьях того времени.

«Ясность и простота языка его, – писал Достоевский о Добролюбове, – заслуживают особенного внимания и похвалы в наше время, когда в иных журналах вменяют даже себе в особую честь неясность, тяжелизну и кудреватость слога, вероятно думая, что все это способствует глубокомыслию. Кто-то уверял нас, что если теперь иному критику захочется пить, то он не скажет прямо и просто: принеси воды, а скажет наверно что-нибудь в таком роде:

— Принеси то существенное начало овлажнения, которое послужит к размягчению более твердых элементов, осложнившихся в моем желудке».

«Пишут таким суконным языком, – жаловался когда-то на ученых Чехов, – что не только скучно читать, но даже временами приходится фразы переделывать, чтобы понять. Но зато важности и серьезности хоть отбавляй. В сущности, это свинство».

«Переделывать, чтобы понять!» На столе у редактора – литературоведческий сборник. И действительно, многие абзацы литературоведческих статей редактору приходится переделывать сначала для себя, – «чтобы понять», – а потом уже и для читателя.

«Отрывок из поэмы Легуве «Фалерий», как и первые 157 строк поэмы «Последний день Помпеи», напечатаны в издании 1857 года. Последние для полноты печатаются нами».

Что стоило бы, казалось бы, автору вместо «первые» написать «начальные», а вместо «последние» – «эти строки»! Но автор порою пишет не перечитывая, и уж во всяком случае не перечитывая вслух. Вот и приходится читателю путаться в «последних» и «первых» – если, конечно, от этой путаницы текст вовремя не будет освобожден редактором. Сделать это в данном случае легко, а текст сильно выиграет в ясности.

Неясность мысли, тяжеловесность изложения нередко бывают вызваны попыткой автора во что бы то ни стало втиснуть все сведения в одно предложение, пусть и длинное, пусть и дурно скроенное, да непременно единственное. Ему кажется: если предложение одно – значит, он выражает свои мысли кратко. Между тем истинный лаконизм деловой прозы – как это видно хотя бы из пушкинских примечаний к «Истории Пугачева» – достигается прежде всего безупречностью синтаксической постройки; в одном ли распространенном предложении даются сведения, или в четырех простых – это все равно, – главное, чтобы все связи между членами предложения были ясны. Сбивчивость синтаксиса не может привести к лаконизму. Приводит она только к путанице.

«Семейские – старообрядцы из Стародубских и Ветковских слобод, насильственно переселенные в Забайкалье в царствование Анны Иоанновны и Екатерины II после присоединения от Польши Подолии, куда раньше спасались от преследований за веру как пограничные литовские старообрядцы, так и бежавшие после разгрома Соловецких скитов».

«Важности и серьезности хоть отбавляй»: имена императриц, географические названия, исторические события, канцелярские «как – так и», а для того, чтобы понять, придется, пожалуй, переделать. Предложение, правда, одно, да зато запутанное. И операция переделки тут не такая легкая, как в предыдущем случае: чуть только редактор попробует распутать нити сбившегося в комок синтаксиса, он сразу же убедится, что избыток сведений здесь кажущийся, что сведений, напротив, не хватает, и при том наиболее существенных. «Закрученное» предложение «всегда скрывает… неясность мысли», – эти слова Льва Толстого приходится иметь в виду редактору. Начав «раскручивать»»закрученность», он будет натыкаться на все новые и новые недохватки. Ему придется усадить автора рядом с собой и, прежде чем начать искать вместе с ним ясную форму выражения мысли, задать ему дополнительные вопросы по существу содержания.

Где находились Стародубские и Ветковские слободы? В Забайкалье, куда переселили старообрядцев, или там, откуда их переселили? (Текст допускает, к сожалению, не одно, а оба толкования). И откуда же, из каких краев их переселили? Текст не дает на этот вопрос ответа. Правда, в предложении упоминается Подолия, – но если семейские действительно были переселены в Сибирь из Подолии, то с нее бы и следовало начинать. Когда же совершилось присоединение Подолии «от Польши» и к чему, собственно, она была присоединена? Ведь присоединяют не от (как сказано в тексте), а к чему-нибудь. По всей вероятности – к России, но об этом событии следовало бы сказать прямо. И когда именно и кем был совершен тот разгром Соловецких скитов, после которого неизвестно где находившиеся старообрядцы, неизвестно по какой причине именовавшиеся семейскими, бежали в Подолию, присоединенную неизвестно к чему? Ссылка на разгром Соловецких скитов в данном случае ничего не определяет – она равна попытке объяснить многие неизвестные с помощью еще одного неизвестного.

Раздобыв у автора или в библиотеке необходимые дополнительные сведения, редактор может предложить автору взамен прежнего объяснения новое: «Семейскими называли старообрядцев, которых в царствование Анны Иоанновны и Екатерины II целыми семьями переселяли с западных окраин России в Сибирь. Переселены в Сибирь они были из Подолии, из Ветковских и Стародубских слобод. В эти слободы когда-то, еще до присоединения Подолии к России (совершившемся в 1772 году, во время первого раздела Польши), спасались от преследований за веру и старообрядцы из Литвы и русские, бежавшие туда отовсюду: с Севера – после того как в 70-х годах XVII века были разгромлены Соловецкие скиты, и из Центральной России».

Разумеется, можно о том же самом рассказать по-другому, по-разному – короче или пространнее, более обще или более подробно – в зависимости от уровня знаний читателя, которому адресована книга. Но и в таком виде сведения о семейских изложены ясно, и ясность обусловлена тем, что сведения излагаются в естественной временной и причинной последовательности и синтаксис освобожден от насилия: имена и события не втиснуты искусственно в одно предложение.

Лев Толстой, рассказывая о неумело изложенных условиях задач в учебниках математики, приводит пример синтаксической путаницы, мешающей ученикам быстро воспринимать условие, и затем поясняет: «Затруднение тут не математическое, а синтаксическое, зависящее от того, что в изложении задачи и в вопросе не одно и то же подлежащее; когда же к синтаксическому затруднению примешивается еще неумение составителя задач выражаться по-русски, то ученику становится очень трудно; но трудность уж вовсе не математическая».

Работая над научными статьями, редактор вынужден постоянно заботиться о том, чтобы к трудностям излагаемой проблемы не прибавлялись трудности синтаксические и те, которые возникают «от неумения» автора «выражаться по-русски». Трудность самой науки – это дело законное; трудность же, возникающая из-за небрежностей стиля, – непростительна. Усилия читателя должны быть направлены на постижение сущности излагаемой проблемы, смысла изучаемых событий, а не на то, чтобы одолевать затруднения побочные, воздвигаемые «неумением автора выражаться по-русски».

«Жена Сергея Петровича Мария умерла от туберкулеза 8 октября 1865 года в Риме, спустя несколько недель после смерти дочери Нины, где незадолго до того умер и их маленький сын». Автор намеревался сообщить нечто по существу весьма элементарное – даты смерти и место смерти членов семьи некоего Сергея Петровича, но стилистическая небрежность сделала это простое сообщение сложным. К чему здесь относится слово «где»? «После смерти дочери Нины, где незадолго до того умер и их маленький сын»? К дочери Нине? Да разве дочь – это город?.. И можно ли из этого предложения понять, кто умер раньше, кто после?

Чем дальше читает редактор, тем сильнее он убеждается, что иные авторы литературоведческих статей сами не слышат себя, что образцовый стиль изучаемых ими писателей не оказывает облагораживающего влияния на их собственный. Чуть ли не в каждом абзаце – столкновения одинаковых или родственных корней, столкновения звуков, неуместные рифмы.

«В силу того, что все дошедшие до нас письма относятся к одной относительно небольшой части этого периода – в этом отношении переписка не вполне заполняет образовавшийся пробел».

Или:

«Смешные положения: преследование героя комедии обманутыми им людьми в полном соответствии с традициями старой кукольной комедии не соответствовали содержанию, отраженному пьесой».

Или:

«Это письмо с особой силой еще раз подчеркивает боль писателя за запуганную и забитую массу и его отношение к подношению адресов».

Читая подобную прозу не абзацами – страницами, редактор невольно покоряется ей. Постепенно ему начинает казаться, будто иначе не скажешь, будто такого способа выражения требует сама ее величество наука. Он привыкает к уродливостям «научного» стиля и какая-нибудь «деталь о» или обстановка, которой предшествовала приостановка», или «абстрактность», которая «сказывалась на его ранних высказываниях», перестают задевать его внимание. Он привыкает постепенно к языку книжному, омертвелому, условному, далекому от речи живой, горячей, ясной. Даже совершенно искусственные обороты вроде «изображение панорамы Садовниковым» уже не смущают его.

«Древние китайцы утверждали, будто поглощение человеком жемчуга дарует ему долголетие».

Или:

«Во второй картине пьесы – выражение маленькой королевой желания получить подснежники в январе. В третьей картине – отправление мачехой и ее дочкой падчерицы, ради богатой награды в зимнюю ночь в лес».

«Поглощение человеком жемчуга», «изображение панорамы Садовниковым», «выражение королевой желания», «отправление мачехой падчерицы»… Нельзя себе представить, чтобы кто-нибудь мог говорить так. Разве что иностранец, никогда не слышавший русского языка, изучавший его, так сказать, чисто теоретически. Оборотом речи такой оборот не назовешь – скорее это оборот пера. Почему же, если так никто не говорит, можно писать так? Разве современный литературный язык уже утратил свои связи с живым? Разве формы его мертвеют, превращаются в искусственные, в жизни неупотребимые? Разве связь между литературным языком и живым не крепнет, а слабеет? К счастью, все это не так.

Выкованный из народного языка великими мастерами, русский литературный язык не утратил своей связи с живым, разговорным. Напротив. «Русский литературный язык ближе, чем все другие литературные языки, к разговорной народной речи», – писал замечательный знаток языка А. Н. Толстой. Эту плодотворную связь необходимо развивать и беречь. А бережем мы ее плохо.

Искусственные, неестественные, сугубо письменные обороты часто встречаются в наших рукописях и проникают в книги (а из книг – в живую речь) иногда по нерадивости редактора, иногда потому, что редактор бывает пересилен ими, постепенно утрачивает способность замечать их, – как отравленный газом не замечает запаха газа. Редактор литературоведческой статьи с удивлением поднимает голову только в случаях, так сказать, ЧП, «чрезвычайного происшествия», когда, например, пристрастие к творительному падежу приводит автора уже на вершину уродства и зауми:

«Передача себя Ивановым в руки царских чиновников состоялась в мае того же года».

Или:

«О своем сомнении в его получении адресатом он известил позднее».

«Передача себя Ивановым»! «Сомнение в его получении адресатом»! Неужели это русская речь? Неужели написать: «Он усумнился, получил ли адресат его письмо» – будет менее научно? Неужели люди, отдающие жизнь изучению русской литературы, так плохо слышат и так мало любят ее?

У редактора есть верный, надежный способ добиваться ясности, понятности слога в научных статьях.

Цитировать

Чуковская, Л. В лаборатории редактора / Л. Чуковская // Вопросы литературы. - 1959 - №3. - C. 79-98
Копировать