№4, 2000/В творческой мастерской

В. Голышев: «Очень много по части чувств». Беседу вела Т. Сотникова

В 1970 году в редакцию толстого журнала пришел переводчик. Он уже не был начинающим, и тем не менее принесенный им роман читать не стали. «Социальный момент есть?» – поинтересовался редактор. «Нет», – ответил переводчик. «Тогда не надо».

Речь шла о романе Торнтона Уайлдера «Мост короля Людовика Святого». Виктор Петрович Голышев перевел его без заказа – так же, как выполнил большинство своих переводов. По собственному желанию были переведены «Вся королевская рать» Роберта Пенна Уоррена, «Свет в августе» и «Когда я умирала» Уильяма Фолкнера, «Над кукушкиным гнездом» Кена Кизи, «И поджег этот дом» Уильяма Стайрона, «1984» Джорджа Оруэлла…

– Виктор Петрович, как вам кажется, что «не надо» сейчас, при отсутствии идеологической цензуры?

– Сейчас, по-моему, насчет чувств замешательство. Когда про душевные дела – это не надо. Надо насчет образованности: Павич, Кундера, Эко – изготовленное дело, совершенно мозговое, какие-то интеллектуальные игры. Чтобы тебе пудрили мозги, чтобы ты был как бы умный и тебе про хазарский словарь вешали лапшу на уши. А где какие-то страсти происходят – это не надо.

Вообще, по-моему, литература сейчас некоторый спад переживает. Везде. У нас тоже ведь, я думаю, XX век похуже XIX-го, да? Хотя очень много великих людей было в начале советской власти, например Андрей Платонов. Но Платонов мировым писателем не стал почему-то, а Достоевский или Толстой – стали.

Во-первых, у наших способных людей в XX веке опыт был очень экзотический, который, видимо, для всех остальных только этнографический интерес представлял. Во-вторых, Платонова и перевести толком невозможно, потому что в мире такого языка нет, которым он пользовался. Чем свирепее тема, тем более у него странный язык – в «Котловане», в «Счастливой Москве». Про любовь-то он почти нормальными словами писал… Перевести его слово в слово, конечно, можно, и ты будешь знать, о чем у него по-русски написано, если по-английски его прочитаешь. Но у них просто этого жуткого слоя жизни нет.

А главное, я думаю, что-то по-другому у людей XX века – нервная система по- другому устроена, внутренний ритм в голове другой, чем у тех, которые гусиным пером писали. Очень разная скорость. Даже не скорость соображения – те, может, и побыстрей соображали, – но вот внутреннее ощущение времени совершенно изменилось. Время более подвижным сделалось в начале XX века, более суетливым. Точно как сейчас. Всех учили, что богатым быть нехорошо, и вдруг в один день начинают учить, что именно надо быть богатым и обязательно делать массаж под солнечным кварцем. Слишком быстрый слом, от этого сознание частить начинает. Человек забывает, что там две тысячи лет до него происходило, и начинает писать про большие частности. Сильная фактура появляется, приметы быта… А это не то, на чем можно со всем миром договориться. Например, сейчас все у нас про мафиози фильмы снимают, как будто мафиози – самое главное. А я думаю, самое главное – любовь, предательство… Простые вещи.

– Но вы не переводите произведения прошлого века…

– Время и язык – две вещи, которые сто лет назад по-другому были устроены. Мы ведь во дворах росли, тот язык не родной нам… Я поэтому XIX век не перевожу. И так слово не вспомнишь, которое тебе нужно, а тут еще надо думать: а было ли оно тогда? Все время себя за руки хватаешь, чтобы не написать чего-нибудь лишнего. В «Словарь Пушкина» лезешь, ищешь… Я думаю, сам перевод – это сомнительное дело, а уж перевод человека другой эпохи – это дважды сомнительно.

– А кто из писателей XX века вызвал у вас самые большие сомнения при переводе?

– Мне Шервуда Андерсона труднее всего было переводить. Вот как мотивчик не ухватишь, да? Я все не мог понять: почему ничего не получается, почему я его интонацию не могу поймать? Ведь вроде все очень просто, и юмор такой ненавязчивый… Надо, думаю, почитать из того же периода что-нибудь русское. Я обычно никогда этого не делаю, а тут Бунина открыл. И он мне показался такой литературщиной рядом с Шервудом Андерсоном! Потому что Бунин, по-моему, все-таки классический писатель. Ну, может, темы немножко другие – больше излома, физиологии. Но вообще – XIX век. Его после Шервуда Андерсона даже читать странно, хотя они современники. И тогда я понял, что Андерсон – разрушитель. Он не стиль создал, а перевернул подход к прозе – тем, что от многих условностей отказался, в том числе и стилистических. Он скорее поломал прошлую систему, чем создал свою. Так бывает… Поэтому уж очень ученики его разные, совсем друг на друга непохожие. А все числят его своим предтечей – Вулф, Хемингуэй, Фолкнер.

Но когда работаешь, то от главного ведь отвлекаешься – переводишь, как муравей, одну фразу за другой. У тебя тон есть в голове, никуда он не девается, но вот содержание… Я вообще стараюсь про это очень мало думать.

– Но как при этом не утратить ощущение текста как целого, как не увлечься тем, что вы назвали «большими частностями»? Ведь переводчик волей-неволей интерпретирует произведение.

– Он интерпретирует, когда не понимает, что написано. А когда понимает, то никакой интерпретации не нужно. Ты ведь материю переводишь – кроил автор. Сильное впечатление бывает, когда книжку только прочитаешь: сюжет действует, характеры. А когда переводишь, это все уже живет как бы сзади, а главное для тебя – чтобы фраза длиннее, чем у автора, не получилась. Это очень важно, по- моему, иначе мотивчик меняется. Нормальные десять процентов добавки – допустимый переводческий «припек» – уже его портят. Я считаю, что переводчик даже не от семантики автора зависит, а от его мотивчика: размером иногда диктуется подбор слов. Но так не все устроены. Некоторые глазами читают и глазами переводят. А я слышу это дело – наверное, уши большие. Правда, когда переводишь ерунду всякую, то и слышать особо ничего не надо.

– Некоторые ваши переводы можно было слышать в буквальном смысле слова. Когда вы переводили для НТВ, ваша манера узнавалась после первых пяти минут просмотра. У вас были какие-то любимые фильмы?

– Мне всего два фильма понравились из тех, которые я переводил. Первый – «Клют» Алана Пакулы. Там Сазерленд очень трогательный. Он вообще колоссально разнообразный артист, но что-то последнее время я его в ролях негодяев и психопатов больше вижу. В «Клюте» диалог довольно ритмично организован, но это меня мало волновало: есть фильмы с более шикарным диалогом. Когда фильм переводишь, вообще даже не столько текст важен, сколько актеры и настроение сюжета. В «Клюте» какая-то тоска есть, хотя вроде бы детектив обычный, вполне заурядный. Конечно, «Человек дождя» с Дастином Хоффманом – более знаменитый фильм…

– Виктор Петрович, я с опаской задаю вопрос о Бродском. Знаю, что вы не делаете воспоминания о нем темой пресс-конференций. И все-таки… Все равно ведь известно, что вы были одним из самых близких его друзей, что он посвятил вам стихи – пронзительное по откровенности «1972 год»: «Старение! Возраст успеха. Знания/правды. Изнанки ее. Изгнания./Боли. Ни против нее, ни за нее/я ничего не имею…» Многие поэтические имена последних десятилетий сегодня померкли, а имя Бродского – нет. Как вы думаeтe – почему?

– У Бродского не было борьбы с режимом, с государством – повыше было. Теплых чувств не испытывая, он не позволял себе до нее опускаться. Кому сейчас двадцать лет, тем та власть, режим прежний – до феньки. А некоторая мрачность мировоззрения Бродского – она им очень в жилу пришлась, хотя он не пытался угадать время. Просто он мелочь отмел всю и сказал, что человек не очень хороший, что жизнь не должна быть очень хорошая… Но вообще-то это идеологический разговор. На самом деле он ведь стихи сочинял, да? А опять, к идеологии возвращаясь: я думаю, у него довольно новая для нас тематика. Уже ведь лужаек мало, легкого дыхания, трелей соловья – все-таки люди в довольно жуткой среде живут. И у него, наверное, она как-то отражается. Упадок империи он чувствует – и мы его чувствуем. Очень много по части чувств… А кроме того, я думаю, он может влепить, как печать, одну фразу, которая запомнится.

– И все-таки Бродский вынужден был вступать в, мягко говоря, напряженные отношения с советской властью, с государством. Но, кажется, не любил об этом вспоминать. Почему?

– Как только ты в какие-то юры начинаешь играть: где-то заседать и считать себя частью коллектива, исходить из интересов государства, – тут самый прокол и получается. Вот чего у Бродского никогда не было. Остервенелый частник был всегда и поэтому ни разу не прокололся. Он никогда себя не отождествлял ни со страной, ни с коллективом, поэтому у него не было ошибок.

Цитировать

Голышев, В. В. Голышев: «Очень много по части чувств». Беседу вела Т. Сотникова / В. Голышев, Т. Сотникова // Вопросы литературы. - 2000 - №4. - C. 238-248
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке