№6, 1980/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Устная Книга

В одной из статей 30-х годов Н. Тихонов причислил себя к роду писателей смешанных, то есть тех, которые работают не только в одном жанре. И это справедливо, потому что уже пятьдесят с лишним лет в советской прозе занимают свое место рассказы, повести, очерки замечательного советского поэта. К этому надо еще прибавить и работу Тихонова – публициста, критика, автора киносценариев.

Но те, кто знал его близко, кому выпала удача встречаться с ним в кругу домашних и друзей, знают и еще один облик Тихонова – блестящего импровизатора, автора устных повествований о тех или иных случаях из жизни, о людях живых и мертвых, об исторических событиях, отраженных в личной биографии. Иногда, прожив несколько лет в стенах гостеприимного тихоновского дома, рассказы эти ложились на бумагу и шли в печать.

Иногда они так и оставались устными, чуть меняя в деталях свой облик, продолжая жить и завораживать слушателей остротой ракурсов, точностью деталей, в которых, как солнце в капле воды, отражается время.

«Звуковая» или «говорящая» книга, которая выходит на страницах «Вопросов литературы», передавалась по радио, хотя внутри нее есть и куски, ранее опубликованные в печати, ставшие частью столь обширной и столь весомой тихоновской мемуарной прозы.

Большинство же рассказов устной, «звуковой» книги – в том же виде – были раньше знакомы только родным и друзьям тихоновского дома, теперь же и миллионам слушателей, горячо откликнувшихся на необычные радиопередачи.

Чем отличается «звуковая книга» от других рассказов автора о времени и о себе, от всей его мемуарной прозы?

Прежде всего тем, что автор не пишет, а говорит – свободно и непринужденно, иногда недоговаривая, иногда перебивая себя, не смущаясь той синтаксической вольностью, которая свойственна живой речи, не чураясь несколько капризных словосочетаний, близости однозвучных союзов и местоимений.

И второе. Если говорить о «Двойной радуге» – блистательной книге об ушедших друзьях или о воспоминаниях о детских и отроческих «столкновениях» с временем, эпохой (книга «Первый самолет»), автор всегда исходит только из своих впечатлений, черпает материал из своей памяти. Содержание некоторых главок «звуковой книги» почерпнуто из чужих рассказов.

Так, например, на рассказе Ванды Василевской основана главка «Мост во Флоренции». Объем и значимость материала, легшего в основу того или иного рассказа, очень неодинаковые. Но идет ли речь о целом периоде жизни страны, культуры, самого автора, или о большом событии – таком, как знаменитый Конгресс в 1935 году в защиту культуры, – или об одном и как будто малом эпизоде богатейшей биографии художника («Поезд мира», «Странный случай», «Вечер в отеле «Нева»), читатель в равной мере воспринимает рассказ в контексте неустанной борьбы нашего народа за мир и дружбу, за лучшее будущее всего человечества. И правдивое, острое свидетельство обо всем этом читатель получает из уст активного и неутомимого участника этой великой борьбы, который видит и помнит события и людей по-своему и воскрешает их образ по-своему, как и надлежит подлинному художнику.

Я – почти одногодок автора и свидетель некоторых событий, о которых идет речь в книге, – могла бы внести в нее некоторые уточнения. Вероятно, другие читатели могли бы сделать это и по другим поводам.

Думаю, однако, что особого значения это не имеет. В книге живет главная и бесспорная правда. И основа ее – точное и живое ощущение главного в жизни человека, страны, мира.

Е. КНИПОВИЧ

 

 

ВСТУПЛЕНИЕ

Такое могучее средство всенародной информации, как радио и телевидение, породило новые литературные возможности.

Мы часто слышим голоса писателей, выступающих со своими произведениями. Но когда литератор читает по радио или по телевидению свое произведение, он читает по книге или по рукописи. Успех чтения зависит от искусства его как чтеца или артиста.

Но писатель, просто рассказывающий без рукописи или книги, предстает перед миллионной слушающей его аудиторией как рассказчик, как автор «Устной Книги». Ее нельзя прочесть – она не существует. Она живет только в том тексте, который свободно рассказывает автор. Это живой рассказ, и интонация его естественна.

Наша страна прожила уже шестьдесят лет. Великий Октябрь, гражданская война, создание нового, социалистического общества, годы Великой Отечественной войны, новые грандиозные успехи последних десятилетий – это неисчерпаемый материал для исследователей, историков, литераторов.

Я считаю, что все, вплоть до записок в блокноте писателя, инженера, агронома, военного, – все представляет интерес для читателей всех возрастов, потому что отдельные страницы воспоминаний заключают в себе иногда бесценные детали, дополняющие многообразную картину народной жизни.

Конечно, это только отдельные страницы, но в них ощутимы приметы нашего замечательного времени.

Эти устные рассказы могут быть в конце концов началом какого-то нового жанра, отличного от книжного рассказа.

Мы знаем, что народное поэтическое творчество опирается на устную словесность, хранящую богатые фольклорные образцы. Оно сыграло большую роль в создании всей письменной литературы. Недаром Максим Горький сказал, что начало искусства слова – в фольклоре.

До сих пор существует устный народный рассказ. Его можно назвать еще и сказом. Так, в 20-е годы были записаны, например, устные рассказы участников гражданской войны на Урале.

«Устная Книга», с которой я выступал по радио – в январе, феврале, марте 1978 года, – состоит из восьми передач. Она сложилась из записанных на магнитофон моих устных рассказов. Я выступал не с чтением написанных рукописей, а как прямой собеседник, впервые рассказывающий слушателям то, что никогда не было в печати; кроме того, в рассказах этих не было никакого сочинительства.

Я рассказывал страницы моей жизни. В них были пережитые мной события без всякой добавки вымысла, только факты, только описания того, что было со мной. Кроме того, я передавал рассказы, услышанные от верных людей, и тоже такие, что им можно было безусловно верить.

Этим рассказам-беседам особые черты придавал сам автор. Изменялся его голос, интонация. Вместо гладкой раскованности обработанного текста, подготовленного для книги, главенствовала вольная интонация, голос рассказчика не имел отшлифованной формы, он был отрывист и имел все данные разговорной речи.

Я вел устные беседы на самые разные темы. Слушателям я рассказывал о том, как я жил в Доме искусств в первые годы своей литературной работы, о писателях того времени, о «Цехе поэтов», о группе «Островитяне», о «Звучащей раковине», о «Серапионовых братьях»…

Я рассказывал о том, как я был сценаристом, возвращался ко временам своей юности или к своей деятельности журналиста, рассказывал о случаях из своей биографии позднейших лет. Подробно говорил о борьбе за мир, о первом Конгрессе в защиту культуры в Париже 1935 года. Среди поднятых тем были и рассказы иронического рисунка, сатирического плана. Особое место в «Устной Книге» заняло описание поездки в Пушкинские места во время Великой Отечественной войны по заданию Государственной следственной комиссии, исследующей фашистские преступления в Пушкинском заповеднике.

Мои устные рассказы были выслушаны слушателями с большим вниманием и вызвали множество письменных откликов, в которых спрашивали, где можно прочитать эти рассказы, жалели, что передачи окончились, сердечно благодарили автора за услышанное.

Исполняя эти просьбы слушателей, я представляю свою «Устную Книгу» в том виде, как она звучала по радио.

 

ДВАДЦАТЫЕ ГОДЫ

Дом, называемый Домом искусств, находится в Ленинграде. Он выходит на Мойку, Невский и на Большую Морскую. Этот дом был в четыре этажа. В двух этажах до революции помещалась квартира братьев Елисеевых, миллионеров-бакалейщиков. Елисеевы сбежали за рубеж, а из всей дворни остались кухарка Настя и лакей Никифор.

В конце 1920 года сюда перебрались разные литераторы. По инициативе Максима Горького этот дом отдали представителям искусства и литературы. Откуда и название Дом искусств. Он принял совершенно другой вид. Он очень хорошо описан у Ольги Дмитриевны Форш в книге «Сумасшедший корабль».

Населявшие его люди были невероятно несхожи друг с другом. Тут жили и старые, и молодые, люди разных поколений и жанров. Рядом с сестрой художника Врубеля – молодые писатели вроде Лунца и Слонимского, рядом со скульптором Ухтомским – Аким Волынский, автор сочинений о Леонардо да Винчи и Достоевском. Жили писатели Ольга Дмитриевна Форш и Леткова-Султанова, помнящая Тургенева. Жила баронесса Икскуль, которую написал еще Репин. Жила Мариэтта Шагинян, кстати, она поселилась в помещении бывшей ванной Елисеевых. Жил и полубезумный поэт Пяст, переводчик, и мрачный Грин, молчаливый и необщительный. Был еще Чудовский, бывший критик эстетского журнала «Аполлон», написавший статью в защиту буквы «ять».

Чтобы оправдать название дома – «Дом искусств», в нем были устроены студии. Студию критики вел, например, Корней Чуковский, поэзии – Гумилев… Волынский основал школу танцев и ведал этой студией.

Читались лекции по разным отраслям искусств.

Устраивались вечера поэзии, куда вход был общедоступный, где выступали Мандельштам, Анна Радлова, Всеволод Рождественский, Павлович, Ходасевич, где читал свою поэму «150000000» приехавший из Москвы Маяковский; эта поэма прочитана была впервые в Ленинграде в Доме искусств.

Я жил с поэтом Всеволодом Рождественским в так называемом «обезьяннике». «Обезьянником» называлось помещение, в котором раньше жили елисеевские слуги. Два окна, две железные кровати, печка-буржуйка, стол, вот и все. Тогда мы служили вместе с ним в опытно-подрывном минном дивизионе и вместе писали стихи на одном столе.

Только что кончилась гражданская война. Не было в стране ни одного советского журнала, печататься было негде. Но стихи и проза писались непрерывно, читали друг другу и спорили до утра, бросали

в огонь неудачные произведения. Очень ширились кружки, объединявшие любителей словесности.

Жизнь в Доме искусств была своеобразна и ни на что не похожа. Всеволод Рождественский в своих мемуарах очень правдиво рисует вечера на елисеевской кухне вокруг гигантской плиты, где встречались каждый вечер обитатели Дома и шли споры по различным вопросам жизни и искусства. Появлялись самые невероятные люди, самые невероятные характеры.

Например, однажды к нам зашел взлохмаченный человек. Из сумбурного разговора с ним мы сначала ничего не могли выяснить, потом оказалось, что он собирает некрологи, но собирает некрологи впредь.

Я говорю:

– Что, у живых людей?

– Ну, конечно, у живых! Это неважно, что вас сейчас не знают, а вдруг потом вы будете знамениты, помрете и некролога нет, а я тут как тут со своим некрологом. Понимаете, это капитал.

Однажды пришел почтенный доктор в лисьей шубе – Передонов. Это было имя из романа Сологуба. Увидя наше удивление, он сказал:

– Да, да, я бросил свою фамилию. Мне нравится Передонов, и я взял сологубовскую фамилию.

Я спросил:

– А вы откуда, доктор?

– О, из очень интересного места, из сумасшедшего дома.

– Из сумасшедшего дома? А откуда?

– Из Удельной, – он говорит, – я на Удельной очень много лет практикую.

И вот он, подмигивая нам, рассказывал всякие побасенки и даже вытащил бутылку спирта и сказал:

– Вы только не думайте, это не из-под младенцев спирт, хотя у нас из-под младенцев все уже выпили, но это чистый спирт.

В это время пришел Пяст и присоединился к нашей беседе, которая шла до утра. Пяст слушал всякие случаи, и когда доктор дошел до того, что сказал: «Я вам должен признаться, что всякий доктор, который долго имеет дело с сумасшедшими, сам сумасшедший», – Пяст покинул комнату, а потом появился с какой-то книжечкой, которую он показал только доктору. Тот посмотрел на него, засмеялся и сказал:

– А я давно это знаю. Как только я вас увидел, я сразу узнал, что вы сумасшедший.

– А что, – мы говорим, – а что в его книжке?

– А там написано, что он сидел в сумасшедшем доме.

Однажды мы пришли поздно, и было холодно, и надо была растапливать печку, а перед этим зашла Надежда Павлович и сказала:

– Вот эту газету, пожалуйста, отдайте завтра Пясту. Он к вам придет.

Она оставила и ушла. А мы растапливали печку, натопили, и все было хорошо. Утром рано невероятный стук в дверь.

– Кто такой стучит?

– Пяст!

– А что вы хотите? Мы еще спим.

– Откройте сейчас же дверь!

Мы говорим:

– Подождите, что такое случилось?

– Откройте сейчас же дверь!

– А в чем дело? Объясните.

– Павлович была?

– Была, – говорим, – была.

– А где газета?

Вот тут нас обуял страх, потому что газета была старая, и вдруг мы перепутали и разожгли печку этой газетой? Никто не знает, где она.

– Молчите? – он сказал. – Молчите? Я ждал всю жизнь этого часа. Я всю жизнь знал, что наступит такой момент! Открывайте дверь! Открывайте дверь!

Он ругал последними словами нас и Павлович до тех пор, пока мы не открыли дверь. Он ворвался в комнату и сразу завопил:

– Где газета?

– Какая газета? – мы спросили.

– Как какая? Павлович давала вам газету вчера?

– Да, давала.

– Где она?

И вдруг он посмотрел на горевшую печку:

– Вы сожгли ее!

Он закричал таким голосом – замогильным, неслыханным. Мы сразу вскочили, начали ее искать. Нашли ее. Он начал целовать эту газету. Мы смотрели на него как обалделые. Он сел, успокоился, сказал:

– Господи, боже мой, а что в этой газете? Такой газеты нет в мире! Там же партия с Чигориным, единственная партия, записанная в этой газете, которую я всю жизнь хранил.

Это шахматист Чигорин был знаменитый. Потом Пяст пришел и сказал:

– За то, что все так обошлось, я вам покажу свою коллекцию.

И мы пошли в его комнату, которая была по коридору почти против нас. Мы никогда в «ей не были. Эта комната была вся украшена фотографиями лошадей. Он нашел большую толстую книгу, дал ее нам и сказал:

– Откройте где угодно, прочтите.

Ну, мы открыли и прочли: Фаворитка, скажем, отец Дон Кихот и мать Флоренция. А что это такое?

– Это же лошади! Смотрите, они все здесь, эти красавицы!

Кроме того, мы увидели фотографию одной барышни, которую звали Муся Тарапани. Она была довольно некрасивая. Почему она оказалась здесь, среди этих лошадей? Пяст пояснил:

– А, вы смотрите на Тарапани. Она напомнила мне одну лошадь. Посмотрите, разве не похожа она на эту лошадь?

Бот такси был этот Пяст.

Раз ночью, когда я в одиночестве писал стихи, Пяст пришел и сказал:

– Молодой человек, я хочу вам подарить свою книгу стихов. Она называется «Ограда». Почему? Потому что вы выпустили книжку под названием «Орда», а Оцуп выпустил книжку под названием «Град». И «Град» и «Орда» входят в «Ограду». Я продаю сейчас свои книжки, но эта такая грязная, такая потрепанная, ее продать нельзя, я вам хочу ее подарить.

И он с надписью подарил мне эту книжку.

Жил он так, что у него была одна печь на две комнаты – его и Чудовского, критика «Аполлона». А Чудовский был вежливый, аккуратный, мягкий человечек, и он кричал через стену Пясту:

– Вы будете сегодня топить?

– Не буду, – мрачно отвечал Пяст.

Наступало молчание. Потом тот говорил:

– Я вас очень прошу затопить.

– Не буду.

Опять наступало молчание. Опять стонал Чудовский:

– Я умру от холода.

– Умирайте! – кричал Пяст.

– Я умоляю вас затопить печку!

Наконец, проклиная его, Пяст затапливал эту печку.

Иногда приходил за спичками ночью мрачный Грин. Как-то он спросил:

– Слушайте, а где вы берете бумагу?

– А что, вы не знаете где? Обойдите все комнаты Дома искусств, и вы увидите, что все пишут на одном и том же. Это вроде брошюр, экземпляры устава какого-то акционерного общества. Одна сторона чистая, бумага хорошая.

– А где вы берете ее?

– А в этом же доме, раньше весь нижний этаж был занят банком каким-то, который давно закрылся.

– А как туда попадают?

– Там есть пролом, вы в пролом войдите, поищите в шкафах, там много бумаги и всего чего хотите.

Он ушел. Потом он пришел ночью и сказал, мрачно, как всегда:

– Я там был.

– Ну как?

– Крысы, – он сказал.

– А что крысы?

– Меня заинтересовали крысы.

– Откуда вы их взяли?

– Их там много. Там где-то окно проломано, и намело снегу, и ветер его разбросал по всему полу, и там ходят крысы, их следы всюду. И вы знаете, что меня еще поразило? Телефоны. Там всюду телефоны, И я подумал: вдруг заговорит телефон в этом пустом доме? И что я отвечу? Или если я позвоню по телефону отсюда по тем номерам, которые там у столов? А вы знаете, у меня есть замысел. Я напишу об этом.

И он написал превосходный рассказ «Крысолов».

Я ходил в студию к Чуковскому. Немного раньше я с ним познакомился при несколько странных обстоятельствах.

Моим очень хорошим другом был Витольд Арцишевский. Он знал мои стихи, и он мне говорил:

– Слушай, ты бы хоть кому-нибудь их показал, эти стихи.

– Ну кому я покажу?

– А знаешь, моя двоюродная сестра, – он говорит, – живет в меблированных комнатах на Бородинской улице против Царскосельского вокзала, и в этом же доме живет Чуковский Корней. Ты же, наверное, его читал?

Ну конечно, мы читали его статьи, его книжки.

А я тогда только что вернулся с фронта, я был военным и даже при оружии. Я забрал стихи и пошел к нему. Постучал. И вдруг я увидел высокого человека, который ужасно испугался.

– Что вы хотите?

Я спрашиваю:

– Вы Корней Иванович?

– Да, – таким упавшим голосом.

Я говорю:

– Я хочу вам почитать стихи.

– Стихи?

Вдруг он преобразился. Он как-то оттаял сразу, обрадовался, залез в кресло.

– Садитесь, пожалуйста. Пожалуйста, читайте.

Я читал ему много стихов и даже одну поэму, которая называлась очень странно: «Его лицо». Он спросил:

– А почему вы написали эту поэму?

Я говорю:

– Я сочинил ее после ночных боев, когда было много мертвецов, и я под этим впечатлением написал, что одному умирающему является какая-то фигура без лица.

Тогда он вдруг спросил:

– Скажите, вы с фронта?

Я говорю:

– Да.

– А вы всех убили офицеров?

Я говорю:

– Каких офицеров?

– Ну, своих офицеров.

– А почему убили? Часть из них осталась в Эстонии, часть пришла с нами, с красными.

Потом я встречал его несколько раз, и он иные мои стихи даже заучил. Ему почему-то нравилось стихотворение «Англия». Оно начиналось так:

 

 

Старый дьявол чистит ногти пемзой,

С меловых утесов вниз плюет,

И от каждого плевка над Темзой

Гулкий выплывает пароход.

Однажды я его встретил на Моховой улице, и он спросил, что я сейчас пишу. А я как раз кончил «Балладу о синем пакете». Он сказал:

– Почитайте.

И вот на ходу я ему прочел. И он внимательно слушал, а потом засмеялся и сказал:

– Двадцать лет не будут знать, что это такое, а потом узнают.

Я удивился и спросил:

– А что это значит?

– Это, – говорит, – баллада Браунинга о том, как привезли новости из Гента в Аахен.

Я говорю:

– А Браунинг по-русски есть?

– На русский Браунинга ничего не переведено.

Я говорю:

– Я же по-английски не читаю. Поэтому откуда же у меня с ним связь?

Он захохотал и сказал:

– Не знаю, наверное, родство душ.

Когда впоследствии я стал заниматься английским и уже читал английские стихи, я, помня о Браунинге, отыскал его и сразу же схватил эту балладу. Но похожи там были только некоторые места ритма, больше ничего.

Как-то на лестнице Дома искусств я встретил женщину средних лет, которая меня остановила и спросила:

– Вы Николай Тихонов?

– Да.

– Я скульптор. Меня зовут Свирская. Я хочу вас лепить. Меня в жизни никто никогда не лепил, и я не знал, как это делается.

Она сказала:

– Приходите ко мне, посмотрите. Если понравится, мы договоримся.

Я к ней пришел. Она жила в довольно странном помещении, это была мастерская с примыкавшей к ней комнатой, на стенах висели какие-то портреты, картины, стояли скульптуры, большие и малые, начатые и неоконченные.

Сама Свирская была мне мало известна, я вспомнил только, что встречал ее фамилию в газетах и журналах и даже где-то видел снимки с ее скульптур. Но что она представляет собой как скульптор, я не знал.

Свирская сказала:

– Я знаю ваши стихи, и я хочу вас лепить как представителя нового, революционного поколения. Я хочу изобразить вас в активной позе.

– То есть?

– Наклонитесь.

Я наклонился.

– Нет, не так. Примите такую позу, как будто вы говорите на митинге. У вас должен быть резкий наклон, чтобы он одновременно изображал и движение, и силу. Я буду лепить вас до пояса.

Я стал ходить на сеансы. Свирская предупредила, что сначала она сделает наброски, потом будет лепить в натуральную величину, а уже после этого будет переводить скульптуру из глины в другой материал.

Мне было довольно трудно позировать, потому что требуемый Свирской наклон был мне совершенно несвойствен. Но она сказала, что поза должна быть именно такой, это будет энергично.

Была поздняя осень, дни стояли какие-то сумрачные. Во время сеансов мы разговаривали, говорили главным образом об искусстве.

Наконец модель была окончена. Свирская осталась довольна и сказала:

– Теперь мы перейдем к вещи большого плана.

И когда я пришел через несколько дней, я увидел большую гору свежей глины. Свирская сказала, что эту глину ей доставили из-под Ленинграда, из места, которое славится скульптурной глиной. И из этой глины она будет делать большую фигуру.

Она начала работу. Она работала долго. Я чувствовал, что она возлагает на эту работу какие-то надежды, что ей во что бы то ни стало нужен успех. Скульптура выходила довольно интересной. Но я говорил Свирской:

– А как все-таки это держится? По-моему, очень резкий наклон.

Она отвечала:

– Нет, нет, не беспокойтесь, эта глина совершенно замечательная.

Наконец дело подошло к концу. Свирская сказала:

– Осталось сделать последние штрихи. Приходите ко мне через два дня. Я ее закончу, и тогда уже можно будет переводить ее в другой материал.

Мы полюбовались на скульптуру, а я, конечно, особенно, поскольку это было мое первое в жизни скульптурное изображение.

Через два дня я пришел в мастерскую. Моей скульптуры не видно, наверное, Свирская ее куда-то увезла. В мастерской валялись только куски глины, видимо, для новой работы. Самой Свирской не было. Я решил ее подождать. Я посидел, посмотрел на глину и начал ходить между мастерской и комнатой. Когда я в очередной раз подошел к комнате и заглянул в нее, я увидел какую-то фигуру в углу на постели, закрытую платком. По очертаниям фигуры это скорей всего была Свирская. Но что с ней такое? Не заболела ли она?

Я ее окликнул. Она сначала не шевелилась, потом откинула платок. Да, это была она. Она посмотрела на меня (каким-то странным взглядом, как будто видит меня в первый раз и не может понять, что я от нее хочу.

Тогда я спросил:

– Вы скульптуру уже увезли?

Она говорит:

– А видели?

– Что видел?

– Ну подите посмотрите.

Я вернулся обратно. Батюшки мои! Вот эта разбросанная глина – это все, что осталось от моей скульптуры. Она, видимо, рухнула и разбилась на куски.

А Свирская слезла с постели, в платке, сгорбленная. Я спросил:

– И это все, что осталось?

– Да.

– А почему?

Она сначала помолчала, потом сказала:

– Меня обманули с глиной. В ней бывают пояса песка, и такой пояс, видимо, попался. Когда скульптура начала сохнуть, песок разорвал ее, отделил часть от части, и она в силу резкого наклона упала и разбилась.

Что мне было делать? Человек в таком отчаянии, а мне нечем его утешить. Я простился очень грустно и покинул первое мое изображение в скульптуре.

…Иногда так ясно являются в памяти воспоминания давно прошедших лет. Помню, как я шел летом по пустынному жаркому Невскому мимо здания бывшей городской Думы. На ней висело объявление о том, что на днях будет вечер Сергея Городецкого. Вступительное слово говорит Лариса Рейснер.

Я удивился сочетанию этих имен. О Сергее Городецком даже я, человек, далекий от литературных дел, знал, как он печально прославился своим стихотворением. В июле 1914 года, когда была объявлена война, черносотенцы носили по городу портрет Николая II и со всех сторон стремились к площади Зимнего дворца. Они пришли на эту площадь, на балкон вышел царь, и вся площадь стала на колени и пела «Боже, царя храни». И Сергей Городецкий написал стихотворение, где описал всю эту сцену, и напечатал это стихотворение в журнале «Нива». Это стихотворение сразу отвратило от него всю интеллигенцию.

Городецкий тогда же исчез. Я знал, что он корреспондент какой-то газеты, утвердился на Закавказском фронте. И вдруг я обнаружил объявление, что будет его вечер. Ларису Рейснер я почти не знал, я слышал, что она стала комиссаром Балтфлота. Но сочетание Гсродецкого и ее вступительного слова настолько поражало, что я пошел на этот вечер.

Народ, конечно, был самый разный. Главным образом молодежь, студенты, молодые рабочие, женщины. Эти люди представляли зрелище восторженное, они все были обносившиеся, полуголодные, скромные. Это пришли люди действительно слушать стихи.

И вдруг перед нами появилась красотка. Молодая красавица, блестящая, она была великолепно, я бы сказал, вызывающе одета, в розовой шляпке, очень уверенная. Я не знал Ларисы Рейснер и первый раз в жизни ее видел, и она производила впечатление какого-то видения из другого мира.

Начался вечер. Я не знаток был по части литературных вечеров, но я думал, что если человек взялся представить автора этого вечера, то, во всяком случае, он питает к нему какие-то дружеские чувства. И вдруг с первых же слов этой красотки начался полный разгром Городецкого. Это был такой разгром, как будто его пригвоздили к позорному столбу, против него были обращены ядовитые речи, смертельные обвинения. После такого вступления участнику можно только возмутиться и протестовать.

Но никаких протестов не было, Городецкий сидел, слушал. И вот Лариса Рейснер кончила свою обвинительную речь и, довольная собой, села как ни в чем не бывало. Городецкий подошел к ней, горячо поблагодарил за выступление и далее поцеловал почтительно ее руку. Потом он начал читать стихи. Но стихи читал революционные. В общем, все кончилось тихо, я ушел, ничего не понимая.

Позже, когда я служил вместе с Всеволодом Рождественским в одной воинской части и жил вместе с ним в «обезьяннике», я приобщился к литературному обществу и много узнал из жизни писателей. Всеволод Рождественский знал Ларису Рейснер с юности, вместе с ней учился в университете и даже сидел рядом на одной скамье. От него я узнал, что она родом из привилегированного класса, ее родители хорошо известны в городе, что она сама пишет стихи, пришла к большевикам и стала комиссаром на Балтфлоте, участвовала в гражданской войне на Волге. Но и Всеволод Рождественский не мог мне объяснить, что же произошло на том вечере…

Однажды по всему Дому искусств разнесся слух, что будет бал-маскарад и на этом бал-маскараде будет весь литературный в театральный Петроград. А надо сказать, что все это должно было происходить в квартире Елисеева, мы находили там и столовые, и залы, вообще комнаты, которые можно было для маскарада хорошо оформить. Все стали запасаться маскарадными костюмами и заготовлять маски, все ждали, что будет веселый и очень интересный бал. Гражданская война уже кончилась, все страшно устали после голодных лет, требовался какой-то отдых, какая-то разрядка.

Одним словом, когда начался вечер, маски заполнили все комнаты этой квартиры. Всюду играла музыка, танцевали. И вдруг наступило некоторое волнение: появилась маска в удивительном платье, с распущенными локонами. Она поражала всех своей необыкновенной одеждой. Стоящий рядом со мной Всеволод Рождественский сказал: «Это же Лариса Рейснер. А смотри-ка, на ней бакстовское платье из балета «Карнавал», белое с голубым». И он устремился к ней, и они начали танцевать.

Вдруг что-то случилось. Она схватила Всеволода за руку и с поспешностью увлекла в толпу. А я в это время увидел какого-то человека, злого жутко, который раздвигал публику и что-то спрашивал, что-то спрашивал. Все давали ему дорогу, но он был в таком яростном волнении, что ничего не замечал.

– А кто это? – спросил я.

– Это Экскузович, – мне отвечали, – управляющий государственных театров. Он срочно ищет телефон.

Потом уже, после вечера, Всеволод Рождественский мне все объяснил. Оказывается, когда при Экскузовиче шел разговор о предстоящем маскараде и говорили, кто будет в каком платье, Лариса неосторожно сказала, что она будет в платье из балета «Карнавал». Экскузович, дороживший этим платьем по рисункам Бакста, сказал, что он никогда не разрешит никому надеть его. Вдруг он увидел это платье на Ларисе Рейснер. Но пока он искал телефон, она мчалась в автомобиле с матросами, в автомобиле же переоделась и примчалась в костюмерные мастерские. Когда же Экскузович позвонил, ему ответили, что платье на месте, и он остался с носом.

В то время я дружил с блестящим моряком Сережей Колбасьевым. Наша дружба была сердечной, мы, что называется, подружились на всю жизнь. Когда мне приходилось ездить в Москву, Колбасьев давал мне адрес, куда передать письмо или еще что, и однажды он сказал, что я могу остановиться в доме Ларисы Рейснер, у ее родителей. Оказалось, что мать Колбасьева и мать Ларисы Рейснер подруги с детства и семейства эти давным-давно знакомы. Как-то так случилось, что я прижился в этом доме, Екатерина Александровна Рейснер очень меня полюбила, и я пользовался в этом доме большим гостеприимством.

Там был Игорь Рейснер, брат Ларисы. Меня сближало с ним то, что мы оба были полны Индией, он мечтал быть первым советским консулом в Индии, изучал Восток страшно серьезно. И действительно, потом он стал выдающимся востоковедом, но попасть в Индию ему так и не удалось.

А отец Ларисы, Михаил Андреевич Рейснер, был почтенный юрист, человек ученый, он участвовал в создании первой советской конституции в 1918 году. Он имел важный и по тем временам вполне буржуйский вид. <…>

Екатерина Александровна была знакома со многими выдающимися деятелями, она была в очень хороших отношениях с Феликсом Эдмундовичем Дзержинским, с Луначарским и с другими товарищами. Однажды она сказала:

– Пойдемте-ка в гости сегодня вечером.

Я говорю:

– Куда мы пойдем?

– Мы войдем в гости к Мандельштаму.

А Мандельштама я знал только по Ленинграду и не так уж хорошо. Мы пришли на Тверской бульвар, к домам рядом с Домом Герцена, и она говорит:

– Я не знаю, в какой квартире он живет. Но мы все равно сейчас узнаем, даже никого не спрашивая. Подойдем поближе.

Мы подошли ближе, посмотрели и вдруг увидели квартиру, где окна были настежь. А был сильный мороз, это был декабрь.

– Ну, там живет Мандельштам, конечно, – сказала она.

И действительно, он там жил, причем комната имела характер фантастический. Посреди комнаты лежал большой платяной шкаф, это была постель. Екатерина Александровна потрогала одеяло, которым была покрыта эта постель, и сказала:

– Это же не одеяло, это пятнистый тиф.

А Мандельштам все время, я обратил внимание, старался держаться, прикрывая спину. Как-то даже было непонятно, почему он жмется к стенке. Но его жена сказала:

– Не обращайте на него внимания. Он не может повернуться, потому что у него разорвались брюки сзади и такая громадная дыра, что он прикрывается газетой.

А в комнате, несмотря на открытые окна, дышать было нечем, мы иногда бегали на кухню, где можно было хоть отдышаться. Мы спросили: «А почему такая жара?» Оказалось, что этажом выше поселился какой-то датский консул, и он провел себе паровое отепление. Но что-то у него испортилось. И чтобы у консула было, допустим, двадцать градусов, внизу разжигали до такой степени, что у Мандельштамов были все сорок.

Цитировать

Тихонов, Н. Устная Книга / Н. Тихонов // Вопросы литературы. - 1980 - №6. - C. 104-153
Копировать