№6, 1980/Исследования и критика

«Дело» Идалии Полетики

Работ, прямо или косвенно затрагивающих тему «Дуэль и смерть Пушкина», существует – и продолжает появляться – такое количество, что они уже составляют особую отрасль пушкиноведения. Тема обросла таким множеством толкований, версий, догадок и предположений и при этом остается во многом столь непроясненной, что порой на первый план в читательском восприятии выходит не суть дела, а его детективно-сенсационная сторона, что, разумеется, плохо вяжется с подлинной глубиной и масштабом проблемы, с нашим отношением к гибели величайшего национального гения.

Отдавая себе отчет в указанном, мы все же решаемся пополнить существующую литературу еще одной работой. Не становясь ни в апологетическую, ни в резко скептическую позицию по отношению к статье «Дело» Идалии Полетики», думаем, что, несмотря на небезусловность ряда аргументов, а иногда и их нехватку, сама гипотеза С. Ласкина (сопровожденная к тому же новыми материалами) заслуживает внимания. Она указывает на малоизвестную и, вероятно, очень существенную сторону грязной светской интриги; она побуждает усомниться в бесспорности ставшего традиционным толкования роли Н. Н. Пушкиной (а эта роль – момент чрезвычайно важный для уяснения как фактического, так и нравственного содержания трагедии); она, наконец, дает теме то новое, непривычное освещение, которое играет в науке творческую, стимулирующую роль и тем самым способствует ее Дальнейшему движению.

В воспоминаниях артиста Художественного театра Л. М. Леонидова есть рассказ об одном из ярких впечатлений его детства.

В конце 80-х годов Леонидов жил в Одессе и хорошо запомнил, как ежедневно с четырех до шести на Николаевском бульваре появлялись три странные фигуры. Это были вроде бы тени прошлого: два старика – граф Александр Григорьевич Строганов, мелкий, худенький князь Александр Васильевич Трубецкой и сестра графа Идалия Григорьевна Полетика. Шаг у старухи был твердым, руки она держала по-мужски, за спиной. Иногда все трое останавливались, спорили по-французски и шли дальше.

В 90-е годы переживший Полетику полуслепой, столетний граф Строганов, бывший генерал-губернатор Одессы, вызвал к себе представителей пароходства, приказал вывезти в море его личный архив и… утопить. «Для перевозки его понадобилось несколько телег. Чем объяснить такой поступок – сказать трудно. Но что погиб большой и интереснейший архив, говорить не приходится… – писал Леонидов. – Он (Строганов. – С. Л.) был министром внутренних дел, у него могли быть бумаги, относящиеся к Пушкину, к декабристам» 1.

Воспоминания Леонидова были последним толчком, побудившим меня приняться за работу над темой, которая меня уже давно волновала.

1

Несколько лет назад, читая документы о пушкинской дуэли, я был поражен одной догадкой, касающейся Идалии Полетики. Не предполагая, что может выявиться, я все же завел папку и в нее стал собирать все упоминания об этой особе. Находок было немного. Даже в Пушкинском доме, в картотеке Модзалевского, оказалось менее десятка карточек на это имя.

Полетикой, как правило, пренебрегают. Проходят мимо, как часто в быту не здороваются с человеком явно безнравственным. Каждый прикоснувшийся к эпохе хорошо знает, что именно у Полетики произошла встреча Натальи Николаевны и Дантеса, сыгравшая немалую роль в истории гибели Пушкина.

Помнят и другое: Полетика всю свою жизнь за что-то ненавидела Пушкина. Эта ненависть продолжает удивлять всех, потому что с годами она не только не затухала и не стиралась, а становилась глубже. В записных книжках одного из первых биографов Пушкина П. Бартенева есть, например, такая запись, относящаяся к концу XIX века: «В Одессе проживает у брата своего гр. А. Г, Строганова Идалия Григорьевна П., левая дочь известного сластолюбца… Она сводила Геккерна с Наталией Николаевной…

Ее оскорбляет воздвигаемая в Одессе статуя Пушкина, она намерена поехать и плюнуть на нее» 2.

Памятник Пушкину в Одессе был открыт в 1888 году, через пятьдесят один год после гибели поэта; «постоянство» Полетики по меньшей мере удивительно.

В самом деле: чем можно объяснить эту незатухающую злобу?

Предположений было несколько.

Анна Андреевна Ахматова писала, что Полетика была «неравнодушна к Дантесу» 3. Все остальное, рассказанное о Полетике, как правило, похоже на анекдот. П. Бартенев записал, что Пушкин якобы обидел как-то Полетику в карете, когда они втроем – Наталья Николаевна, Идалия и он – ехали на бал4. Существует и другая история, услышанная В. П. Горчаковым5, будто бы Пушкин написал в альбом некоей дамы (подозревают Идалию) любовное стихотворение, польстил ей этим, но внизу пометил: первое апреля. О шутке услышали в свете. Полетика (?) уже никогда не могла простить Пушкину такую насмешку.

В 1966 году И. Зильберштейн возродил интерес к Полетике, опубликовав в «Огоньке» свои сенсационные парижские находки6.

Отец Идалии, граф Г. А. Строганов, был блестящий человек, светский волокита, пользовавшийся колоссальным успехом у женщин. Его считали прообразом байроновского Дон-Жуана.

Будучи послом в Испании, Строганов влюбился в португальскую графиню д’Ега, жену камергера королевы Марии I, дочь известной португальской поэтессы маркизы д’Альмейда.

Графиня оставила мужа и вместе с возлюбленным уехала в Россию. В 1826 году, после смерти жены Строганова, им удалось обвенчаться. Дочь Идалия родилась задолго до брака.

Графиня д’Ега, она же Юлия Павловна Строганова, была человеком ярким и загадочным. В записках Жуковского есть пометка о том, что Юлия Павловна занималась шпионажем, Пушкина Строганова очень почитала и была одной из тех, кто до конца находился у его смертного одра.

Граф Григорий Александрович Строганов был двоюродным братом Натальи Ивановны Гончаровой, матери Натальи Николаевны. Таким образом, Наталья, Александра и Екатерина приходились Идалии троюродными сестрами.

Незаконнорожденная Идалия до конца жизни считалась «воспитанницей» графа Строганова, – этого она не могла простить свету. Особенно достается менее родовитым, чем она, Натали и Александрине, провинциальным барышням, ставшим в силу случая такими заметными в обществе.

Идалия посещает дом своего отца и своей матери на менее законном положении, чем далекие ее родственники. «Я обедала… у Строгановых», «ваших сестер я вижу… у Строгановых», – несколько раз напишет она Екатерине.

В 1829 году Идалия выходит замуж за пожилого, как пишут, а в действительности двадцатидевятилетнего кавалергарда штабс-ротмистра А. М. Полетику, «божью коровку»; свадьба отчасти узаконивает ее права в свете, – правда, мизерные.

Вот документ, программа бал-маскарада в Михайловском дворце7. Первые страницы пестрят именитостями, и лишь в последних строчках придворного кордебалета мелькнет имя Полетики.

Наиболее серьезная публикация о Полетике, – выдержки из ее писем к Дантесу и Екатерине, – была сделана у нас М. Цявловским8. Первым же публикатором этих отрывков был французский писатель А. Труайя, получивший в 40-е годы доступ в семейный архив Геккернов, а в 1946 году выпустивший в Париже двухтомник о Пушкине.

Отрывки из писем Полетики были так любопытны, что я, не находя другой возможности, решил обратиться к Труайя с вопросом: не сохранилось ли у него полных текстов?

Труайя сожалел, что вынужден мне отказать: документы он возвратил семье; если письма меня так интересуют, то он рекомендует написать нынешним владельцам архива. «Старый барон де Геккерн, с которым я имел дело, умер, – сообщил Труайя, – но его сын, вероятно, мог бы помочь».

Я послал письмо правнуку Дантеса. Когда-то П. Е. Щеголев, работая над книгой «Дуэль и смерть Пушкина», обращался к Луи Метману. Чувства исторической причастности, неискупимой вины заставило потомков Дантеса помочь русскому исследователю.

В марте 1978 года из Парижа пришли два первых письма. В объемистом фамильном конверте лежала фотокопия статьи Клода де Геккерна – «Белый человек, или Кто убил Пушкина?», опубликованной во французском журнале. В этой статье пересказывается известная история о разговоре Пушкина с цыганкой, которая предсказывала поэту смерть в тридцать семь лет от руки «белого человека». И раз это рок, то Дантес всего лишь невольник судьбы, во всяком случае, фигура трагическая. Автор рассказывает о страданиях Дантеса, стоящего «под жерлом пушкинского пистолета». Молодой кавалергард, «прекрасный, как Персей», в этот момент вспоминает удивительную свою жизнь, мысленно прощается с самым для него дорогим.

«За тысячи километров от этой странной земли, – писал Клод, – он воскрешал в уме покатую крышу старого эльзасского дома, которую так уютно украсил декабрьский (sic!) снежок. Он покинул эту землю несколько лет назад, как д’Артаньян, чтобы побродить по дорогам и поступить, наконец, куда угодно, только бы не служить королю-гражданину» (Луи-Филиппу. – С. Л.). И т. д.

Но было в этой статье и другое, то, что несомненно мог прочитать правнук Дантеса «в пожелтевших архивах, записках, письмак с сургучными печатями», – это доброе слово Полетике.

«Благодаря женщине, которая его любила и любит, – писал Клод, – Жорж мог увидеть в последний раз предмет своей безграничной страсти. Как странно это свидание, устроительница которого смогла замолчать свою собственную любовь, чтобы дать свободу действий другой!»

А в сноске объяснено: «Идалия Полетика, так несправедливо очерненная большинством пушкинистов, действительно оставалась другом семьи Дантеса и после драмы».

Именно любовь Полетики и Дантеса, любовь, которая так прочитывалась в отрывках из ее писем, и была причиной моей первой догадки.

Любовь Полетики (если любовь была!) совпадала по времени с ухаживанием Дантеса за Натальей Николаевной. Опубликованные отрывки из писем давали право предполагать и ответное со стороны Дантеса чувство.

Во втором конверте было письмо Клода.

«Я испытываю величайшее восхищение перед Пушкиным, – писал он, – но это, однако, никак не мешает мне исповедовать настоящий культ по отношению к памяти моего прадеда, Катрин и нашей тетушки Натали.

Немного таинственная личность Полетики меня всегда завораживала, как и ее несравненная красота, о которой я могу судить по фотографии с акварели Петра Соколова.

Я знаю о Полетике мало, но письма, которые у меня есть, говорят о женщине умной, с тонкими чувствами.

Одно интриговало меня всегда: какова причина ненависти, которая разделяла ее и Пушкина? Была ли она для Жоржа больше чем друг? И в какой момент? Я этого не знаю. Во всяком случае, она оставалась другом семьи Дантеса и после его высылки из России».

Так началась наша переписка. Но прошло больше года, прежде чем Клод сообщил мне об имеющихся у него пяти письмах Полетики, которые «очень милы и могут прекрасно трактоваться, как письма женщины любящей и по-прежнему любимой», – а затем и прислал их фотокопии.

Это оказались очень интересные письма. Даже при первом их чтении возникает ощущение характера, натуры Полетики, человека желчного не только к тем, кого она откровенно не любит, но и к тем, кто принимает ее в собственных домах, с кем она проводит светские вечера.

В письмах к Екатерине и к Дантесу в Париж Полетике не нужно скрывать своих чувств – она не скупится на оценки и характеристики.

Иногда факты, которые сообщает Полетика, кажутся невинными, это скорее светские сплетни, забавные истории, происшедшие в их среде9.

«По части сплетен, – так и напишет она в письме от 3 октября 1837 года, – ничего особенного, если не считать госпожу Меллер-Закомельскую, которая позволила себя похитить графу Мечиславу Потоцкому».

Иногда Идалия все же высказывается более определенно, так или иначе оценивая описываемый ею поступок, характеризуя людей.

Некий кавалергард, сослуживец мужа, «вынужден оставить полк за содеянные им подлости. Он уродливее, чем когда-либо, и почти ничего не видит» 10.

А вот приятельница поближе, какая-то «гробовщица» из клана Бутера, – возможно, прозвище связано с тем, что дача князя находится в Парголове, рядом с кладбищем. «Что касается croquemorte (гробовщицы, могилыцицы. – С. Л.,), – пишет Полетика в письме от 18 июля 1839 года, – то она все такая же, и мы по-прежнему любим друг друга так же нежно, мы даже иногда обмениваемся иудиными поцелуями, след от которых я как можно быстрее спешу стереть».

Будучи небогатой, «гробовщица» живет полуприживалкой у именитых родственников, пользуется их приютом, но… «надо сказать ей в похвалу… ими немного пренебрегает».

В письме от 8 октября 1841 года, написанном из Милана во время длительного путешествия по Италии, Полетика сообщает, что она, «как затравленная крыса», бегает по кладбищам, театрам и церквам и что ее сопровождает та же подруга. «Я уже считаю дни до конца своего путешествия, – сообщает Идалия, – оно мне страшно надоело по причинам, которые вы знаете. Она невыносима более, чем когда-либо. Каждая лишняя морщинка прибавляет ей худого настроения. Ничего не пишите о ней, ибо может случиться, что она попросит прочесть ваши письма; если вы захотите сказать мне что-нибудь личное, пишите на отдельном листочке для меня одной».

Впрочем, ни сама Идалия, ни ее характер не тревожили бы современника, если бы рядом с ней или другими забытыми именами не возникало имя Натальи Николаевны Пушкиной. Отвечая Екатерине и делая невероятные усилия, чтобы казаться объективной, Полетика не способна скрыть своего отношения к Натали. Ее ненависть к Пушкину, к его жене и детям, к прозорливой Загряжской прорывается в каждой строчке.

«Позавчера я имела счастье обедать с вашей тетушкой, – сообщает она в письме к Екатерине от 3 октября 1837 года, – удивительно, до чего эта женщина меня любит: она просто зубами скрежещет, когда ей надо сказать мне – здравствуйте. Что до меня, то я проявляю к ней полнейшее безразличие, это единственная дань уважения, которую я способна ей принести».

Неудачи в семье Пушкина вызывают у Полетики явное злорадство.

«Пламенное усердие, с которым покупались произведения покойного (подчеркнуто Полетикой. – С. Л.), чрезвычайно ослабело, вместо пятисот тысяч им не удается выручить и двухсот, так всегда бывает».

Особенно знаменательно отношение Полетики к Натали.

«Дабы писать только о том, что вам может быть интересно, отвечу прежде на все ваши вопросы, – продолжает она в том же письме. – Я лишь очень немногое могу сказать о том, что касается Натали.

В настоящее время она находится у вашей матери, затем вернется к вашему брату, ваша тетя собирается через несколько недель отправиться туда, чтобы провести с ней часть зимы. Говорят, будто Натали по-прежнему очень подавлена. Я хотела бы верить этому, ибо другие говорят, будто она просто скучает и ей не терпится уехать из деревни, – словом, это одно из тысячи «говорят», а им доверять не следует в Петербурге более, чем где-либо».

По прошествии двух лет, в письме от 18 июля 1839 года, Идалия напишет Екатерине: «Ваших сестер я вижу довольно часто у Строгановых, но не у меня, у Натали не хватает мужества ходить ко мне. Мы очень милы друг с другом, но она никогда не говорит о прошлом, его в наших разговорах не существует. Так что, держась весьма дружественно, мы много говорим о погоде, которая, как вы знаете, в Петербурге редко бывает хорошей».

И далее:

«Натали по-прежнему хороша собой, хотя и очень похудела. Бывают дни, когда она выглядит очень скверно и чувствует себя совсем больной; например, два дня назад я обедала с ней и Местрами у Строгановых, у нее были стеснения в груди, и она казалась очень раздражительной, и когда я стала расспрашивать ее об этом состоянии, она мне ответила, что с ней это часто бывает. Дети милы, особенно мальчики; они похожи на нее, но старшая дочь – вылитый отец, это очень жаль».

В конце письма Полетика спохватывается, словно понимая, что переборщила.

«Натали нигде не бывает, – напишет Идалия, – она стала такой дикаркой, что чувствует себя несчастной, увидев лицо человека, к которому не привыкла».

Насколько иначе прочитывается в письмах Идалии ее отношение к Дантесу и к их общим друзьям.

Конечно, чувства Идалии тщательно зашифрованы, она адресуется (да и должна адресоваться) к Екатерине, и все же каждая строчка говорит больше, слова явно рассчитаны на то, что их будет читать не только она.

«Скажите мне, моя дорогая, моя добрая Катрин, – начинает она письмо от 3 октября 1837 года, – как быть, когда ты провинился, чувствуешь это и хотел бы сразу же и признать свою вину, и получить прощение. Скажите мне, существуют ли еще на этом свете великодушные и снисходительные друзья. Словом, скажите мне, что вы не слишком на меня сердитесь. Не подумайте только, что я вас забыла. Нет, конечно. Каждый день я принимаю решение написать вам и каждый вечер не могу выполнить своего намерения. Что сказать вам в свое оправдание? В начале лета – балы, празднества, прогулки, затем весьма серьезная болезнь моей дочери, которую я чуть было не потеряла… Все это явилось причиной того, что я кажусь вам неблагодарной, ведь вы, должно быть, очень часто обвиняли меня в этом. Наконец, ваше доброе письмо довело до предела угрызения моей совести, и вот я припадаю к вашим стопам и посыпаю пеплом главу и приношу вечное покаяние.

Ваше письмо доставило мне большую радость. Вы счастливы, мой друг, и за это слава богу. Я-то, которая хорошо знаю вашего доброго Жоржа и умею его ценить, никогда ни минуты в нем не сомневалась, ибо все, что только может быть доброго и благородного, свойственно ему».

А ниже:

«Скажите от меня вашему мужу все самые ласковые слова, какие придут вам в голову, и даже поцелуйте его, если у него еще осталось ко мне немного нежных чувств».

В том же тоне пишет Полетика и в письме от 18 июля 1839 года.

«Ваше письмо, дорогая Катрин, доставило мне искреннее удовольствие, и я бы тотчас на него ответила, когда бы не была в то время в разъездах. Это было как раз в момент сборов на дачу, затем началось летнее таскание в Петергоф, а теперь в Красное Село, все это мешало мне ответить вам раньше. Вот причины, и в них мое оправдание. Теперь я предоставляю вашей дружбе снять с меня этот грех, потому что сердце мое к нему непричастно, я по-прежнему люблю вас, вашего <нрзбр.> мужа, и тот день, когда я смогу вновь увидеть вас, будет самым счастливым в моей жизни».

И еще:

«Прощайте, моя милая Катрин, обнимите за меня вашего мужа и скажите ему, чтобы он в свой черед передал для меня нежный поцелуй».

В письме от 8 октября 1841 года Идалия пишет: «Передайте тысячи добрых слов барону и поцелуйте за меня вашего мужа. На этом расстоянии вы не можете ревновать, не правда ли, мой друг?»

Кроме приведенных писем Полетики, заполненных многозначительными намеками и недооказанностями по отношению к Дантесу, в архиве де Геккернов существовали еще две записки Полетики, не датированные, не подписанные, как бы не имеющие начала и конца.

Впрочем, и дата, и адресат, и автор легко определяются. Так же как позднее в письме к Екатерине, где Полетика советует писать ей на отдельном листочке, чтобы сохранять тайну от нежелаемого лица, так в здесь Полешка вкладывает записку в общее письмо от 3 октября 1837 года.

Выдержки из записки в свое время цитировались Труайя и Цявловским, приведу их полностью в новом переводе.

«Бедный друг мой!

Ваше тюремное заключение заставляет кровоточить мое сердце. Не знаю, что бы я дала за возможность прийти и немного поболтать с вами. Мне кажется, что все то, что произошло, – это сон, но дурной сон, если не сказать кошмар, в результате которого я лишена возможности вас видеть.

У нас никаких новостей. Все эти дни была подготовка парада, который происходит в данный момент. Там присутствует много дам – Трубецкая, Барятинская, <нрзбр.>.

Что капается меня, то я там не была, потому что мне нездоровится, и вы будете смеяться, когда я вам скажу, что я больна от страха.

Катрин вам расскажет о моих «подвигах». Милую Катрин мне ужасно жаль, потому что образ жизни, который она ведет, ужасен. Она вполне заслуживает того, чтобы вы заставили ее забыть все это, когда уедете и когда ее медовый месяц возобновится.

Прощайте, мой прекрасный и добрый узник. Меня не покидает надежда увидеть вас перед вашим отъездом.

Ваша всем сердцем».

А вот текст двух листочков Дантесу, по-видимому вложенных в общее письмо, – это благодарные слова Идалии в ответ на присланный Жоржем подарок.

«Вы по-прежнему обладаете способностью заставлять меня плакать, но на этот раз это слезы благотворные, ибо ваш подарок на память меня как нельзя больше растрогал, и я не сниму его больше с руки; однако таким образом я рискую поддержать в вас мысль, что после вашего отъезда я позабуду о вашем существовании, но это доказывает, что вы плохо меня знаете, ибо если я кого люблю, то люблю крепко и навсегда.

Итак, спасибо за ваш добрый и красивый подарок на память – он проникает мне в душу.

Мой муж почивает на лаврах. Парад прошел великолепно; они имели полный успех. На параде присутствовала императрица и множество дам.

До свидания, я пишу «до свидания», так как не могу поверить, что не увижу вас снова. Так что надеюсь – «до свидания».

Протайте. Не смею поцеловать вас, разве что ваша жена возьмет это на себя. Передайте ей тысячу нежных слов.

Сердечно ваша».

«Подарок на память», который Полетика обещает не снимать с руки, вряд ли был безделушкой; по всей вероятности, Дантес послал значительную, дорогую вещь. Подстрочны» перевод фразы: «не покинет моего запястья» – говорит о том, что это скорее всего был браслет.

Хочу отметить еще одну особенность писем Полетики. Наряду со щедры: га комплиментами Дантесу, Идалия как бы «забывает» передать приветы от собственного мужа или пишет о нем иронически («Мой муж почивает на лаврах»), хотя Александр Михайлович Полетика, как и она, был вернейшим другом семьи Геккернов.

2

Оставим временно Идалию и предоставим слово Дантесу. В мае 1835 года барон Луи-Борхард де Геккерн выехал из Петербурга в Париж и находился там до середины 1836 года. Через сто десять лет, в 1946 году, два письма Дантеса к Геккерну, полученные из семейного архива, были опубликованы Труайя в его двухтомнике «Пушкин». В русском переводе эти письма напечатаны М. Цявловским в «Звеньях» вместе с выдержками из приводимых мною писем Полетики.

Поскольку в переводах писем Дантеса, сделанных М. Цявловским, оказались отдельные неточности, привожу их в переводах А. Андрее, любезно согласившейся помочь мне.

В отдельных случаях мне придется сопоставлять оба текста.

«Петербург, 20 января 1836 года.

Я поистине виноват, что не сразу ответил на два дружественных и забавных твоих письма, но, понимаешь, – ночи танцуешь, утро проводишь в манеже, а после обеда спишь – вот тебе моя жизнь за последние две недели, и мне предстоит вынести ее еще по крайней мере столько же, а хуже всего то, что я влюблен как безумный.

Да, как безумный, ибо просто не знаю, куда от этого деться, имени ее тебе не называю, потому что письмо может до тебя не дойти, но ты припомни самое очаровательное создание Петербурга, и ты поймешь, кто это.

А всего ужаснее в моем положении то, что она тоже меня любит, видеться же нам до сих пор было невозможно, ибо ее муж безобразно ревнив. Вверяюсь тебе, дорогой мой, как лучшему своему другу, знаю, что ты посочувствуешь мне в моей беде, но, ради бога, ни слова никому и не вздумай кого-либо расспрашивать, за кем я ухаживаю, не то, сам того не желая, ты можешь ее погубить, и тогда я буду безутешен. Потому что, понимаешь, я ради нее готов на все, только бы ей угодить, ведь жизнь, которую Я веду последнее время, это какая-то невероятная пытка. Это ужасно – любить и не иметь возможности сказать об этом друг другу иначе как между двумя ритурнелями в контрдансе; может, напрасно я поверяю тебе все это и ты назовешь это глупостями, но сердце мое до того переполнено, что мне необходимо хоть немного излить свои чувства. Я уверен, что ты простишь мне это безумство, я согласен, что это безрассудно, но я не могу внять голосу рассудка, хотя мне очень это было бы нужно, ибо любовь эта отравляет мне жизнь; но не беспокойся, я веду себя благоразумно и был до сих пор столь осторожен, что тайна эта известна только мне и ей (она носит ту же фамилию, что та дама, которая писала тебе по поводу меня, что ей очень жаль, но мор и голод разорили ее деревни); теперь ты понимаешь, что от такой женщины можно потерять голову, особенно если она тебя любит.

Еще раз – ни слова Брожу (Бражу? – С. Л.), ведь он переписывается с Петербургом, и достаточно малейшего упоминания в письме к его супруге, чтобы мы оба погибли. Ибо бог знает, что может случиться; вот почему, дражайший друг мой, мне вечностью покажутся те четыре месяца, что предстоит нам с тобой провести в отдалении друг от друга, ибо в моем положении так необходим человек, которого любишь, кому можешь открыть свое сердце, у кого можешь просить поддержки, Вот потому-то я плохо выгляжу, а не будь этого, никогда я не чувствовал себя здоровее телом, чем теперь, но я до того взбудоражен, что уже ни днем ни ночью не знаю покоя; именно из-за этого, а вовсе не из-за нездоровья, у меня болезненный и печальный вид.

Прощай, дражайший друг, отнесись снисходительно к моей новой страсти, ибо и тебя я тоже всем сердцем люблю».

Второе письмо Жоржа Дантеса Луи Геккерну в Париж.

«Петербург, 14 февраля 1836 года.

Дорогой друг мой, вот и масленица миновала, а с ней и часть моих мучений, – право же, мне кажется, что я несколько спокойнее с тех пор, как уже не вижу ее каждый день и всякий уже не вправе брать ее за руку, касаться ее талии, танцевать и беседовать с ней так же, как и я, но другим это было бы просто, потому что у них более спокойная совесть. Глупо говорить, но я и сам бы в это не поверил прежде, но ведь то состояние раздражения, в котором я все время находился и которое делало меня таким несчастным, оказывается, объясняется попросту ревностью. А затем у нас с ней’ произошло объяснение в последний раз, когда я ее видел, ужасно тяжелое, но после мне стало легче. Эта женщина, которую считают не слишком умной, уж не знаю, может быть, любовь прибавляет ума, но невозможно проявить больше такта, очарования и ума, чем проявила она в этом разговоре, а ведь он был труден, потому что речь шла ни больше ни меньше, как о том, чтобы отказать любимому и обожающему ее человеку нарушить ради него свой супружеский долг; она обрисовала мне свое положение с такой искренностью, она так простодушно просила пожалеть ее, что я поистине был обезоружен и ни слова не мог найти в ответ.

Знал бы ты, как она меня утешала, ибо она видела, как я задыхаюсь, в каком я был ужасном состоянии после того, как она мне сказала: я люблю вас так, как никогда не любила, но никогда ничего не требуйте от меня, кроме моего сердца, потому что все другое принадлежит не мне и я не могу быть счастлива иначе, как выполняя то, что мне велит долг, пощадите меня и любите меня всегда так, как любите сейчас, и да будет вам наградой моя любовь.

Ты понимаешь, я готов был пасть к ее ногам и лобызать их, когда бы был один, и, уверяю тебя, с этого дня моя любовь стала еще сильнее, только теперь я люблю ее иначе, я благоговею, я почитаю ее, как почитают того, с кем ты связан всем своим существованием.

Но прости, дражайший друг, что письмо свое я начинаю с разговора о ней, но она и я – это нечто единое, и, говоря о ней, я говорю о себе, а ты во всех моих письмах коришь меня, что я недостаточно подробно о себе пишу.

А я, как уже говорил, чувствую себя лучше, гораздо лучше, я, слава богу, вновь начал свободно дышать, ведь это же была просто невыносимая пытка – выглядеть оживленным, веселым на людях, перед теми, кто видит тебя ежедневно, в то время как душа твоя полна отчаяния, – ужасное положение, которого я и врагу не пожелаю».

Можно без преувеличения сказать: письма Дантеса – самый тягостный обвинительный документ против Натальи Николаевны, если в обоих этих письмах говорится о ней.

М. Цявловский так комментировал свою публикацию: «В двух неотосланных ноябрьских письмах, а также в своем знаменитом письме от 25 января 1837 г. к Геккерну, послужившем поводом к роковой дуэли, Пушкин между прочим писал о «великой и возвышенной страсти»… Дантеса к Наталии Николаевне. Теперь эти слова Пушкина имеют документальное подтверждение. В искренности и глубине чувства Дантеса к Наталии Николаевне на основании приведенных писем, конечно, нельзя сомневаться» 11.

3

Бесспорно, называя страсть Дантеса «великой и возвышенной», Пушкин вкладывал в эти слова злую иронию.

В последнее время появились исследователи, которые стали отмечать несоответствия многих фактов, сообщенных Дантесом в приведенных письмах, тому, что известно о Натали. Вернемся к текстам.

…Итак, Дантес сообщил Геккерну сведения о своей «новой страсти». Зашифровывая, уточняя и педалируя, он сумел передать «старому барону» имя любимой женщины, чрезвычайно, конечно же, тайное.

Во втором письме, от 14 февраля 1836 года, Дантес пишет Геккерну уже так, словно эта женщина хорошо известна его «дражайшему другу».

Изучавшие письма в этих намеках Дантеса признали Натали: «…Припомни самое очаровательное создание Петербурга…» и «Муж безобразно ревнив…» (письмо от 20 января 1836 года). «Эта женщина, которую считают не слишком умной» (письмо от 14 февраля 1836 года).

И все.

Впрочем, Натали действительно красива, а муж ее ревнив. Только достаточно ли этих «намеков» Геккерну? Разве мало в Петербурге «самых очаровательных» дам? Разве бы их мужья остались безразличными к ухаживаниям блестящего кавалергарда?

Кстати, в мае 1835 года, когда старый барон покинул Петербург, о ревнивом характере Пушкина еще не шло разговоров. А. Ахматова предполагает, что об этом Дантесу рассказала Натали, но что тогда могли дать Геккерну не объясненные Дантесом намеки?

В середине мая 1835 года Наталья Николаевна родила сына и долго не появлялась в свете, таким образом, ко времени январского письма Геккерн мог не слышать о Пушкиной около года.

Нельзя забывать и о другом: письма Дантеса написаны в январе и феврале, когда Наталья Николаевна снова была на шестом месяце беременности.

Я посмотрел записи камер-фурьерского журнала с ноября 1835 по июль 1836 года12. Последний раз на дворцовой приеме»камер-юнкер Пушкин с супругою, урожденной Гончаровой», упоминается только 27 декабря 1835 года, в дальнейшем имя Пушкина не встречается. Приглашали во дворец по «списку», и в этот последний для Пушкиных прием Дантес приглашен не был. Единственное совпадение приглашений более чем за полгода – 24 ноября, в день тезоименитства великой княжны Екатерины Михайловны.

Конечно, в эти же месяцы в Петербурге было бесчисленное количество балов, на которых появлялась и Наталья Николаевна, однако появлялась она, по всей вероятности, не часто и ненадолго. Ниже я приведу дневниковую запись фрейлины Мердер от 5 февраля 18.36 года, сделанную после бала у кн. Бутера. Мердер записывает о Дантесе, демонстративно удерживающем отъезжающую Пушкину.

Важным свидетельством нездоровья Натальи Николаевны, тяжелого течения беременности, является письмо Александрины к брату от 1 декабря 1835 года: «…Послезавтра у нас будет большая карусель: молодые люди самые модные и молодые особы самые красивые и самые очаровательные. Хочешь знать, кто это? Я тебе их назову. Начнем с дам, это вежливее. Прежде всего, твои две прекрасные сестрицы или две сестрицы красавицы, потому что третья… кое-как ковыляет, затем Мария Вяземская и Софи Карамзина; кавалеры: Валуев – примерный молодой человек, Дантес – кавалергард, А. Голицын – артиллерист, А. Карамзин – артиллерист; это будет просто красота» 13.

«Кое-как ковыляет» – относится к беременной, чувствующей себя худо Наталье Николаевне. «Карусель», то есть конные состязания, естественно, не для нее.

Что касается упоминаемого в письмах «не слишком» большого ума дамы, то и это качество далеко не индивидуальное. И хотя такое мнение о Натали бытовало в свете, оно никак не может быть решающим. К этому мы еще вернемся.

Поищем признаки, которые могли бы с большей определенностью «сообщить» Геккерну единственное имя женщины.

В первом письме, от 20 января 1836 года, имеется многозначительная фраза, которая, конечно же, является кодовой для Геккерна.

«…(elle porte le meme nom que la dame qui t’ecrivait a mon sujet qu’elle etait au desespoir, mais que la peste et la famine avaient ruine ses villages); tu dois comprendre maintenant s’il est possible de perdre la raison pour une pareille creature, surtout lorsqu’elle vous aime!»

Фраза по-разному переводится М. Цявловским и А. Андрес.

Привожу перевод М. Цявловского: «… (она носит то же имя, как та дама, которая писала тебе обо мне, что она была в отчаянии, потому что чума и голод разорили ее деревни); ты должен теперь понять, что можно потерять рассудок от подобного существа, особенно если она тебя любит!» 14

А. Андрее считает, что «elle porte le meme nom » скорее может означать – «она носит то же родовое имя», то есть фамилию, ибо в отношении «крестного имени», вероятно, было бы сказано «elle s’appelie».

Впрочем, дело не только в этом. Сама фраза переведена неверно. В оригинале нет никакого «потому что», а есть «но» (mais), так что причинной связи между «отчаянием» и «разорением» здесь нет, да нет и никакого «отчаяния», так как «je suis au desespoir, mais…» – обычная, обиходная формула, означающая:

  1. Л. М, Леонидов, Прошлое и настоящее. Из воспоминаний, «Ежегодник МХАТ», 1944, т. I, М. 1946, стр. 391.[]
  2. »Русский архив», 1912, N 5, стр. 159 – 160. []
  3. Анна Ахматова, О Пушкине, «Советский писатель», Л. 1977, стр. 139.[]
  4. «Русский архив», 1912, N 5, стр. 160.[]
  5. М. Цявловский, Книга воспоминаний о Пушкине, «Мир», М. 1931.[]
  6. «Огонек», 1966, N 47.[]
  7. «Русский архив», 1884, кн. 3, стр. 64.[]
  8. »Звенья», т. IX, М. 1951, стр. 178 – 183. []
  9. Все переводы писем Полетики сделаны А. Андрее. Переводы писем Клода де Геккерна – мои.[]
  10. Подчеркнуто мной; так во всех цитатах, кроме особо оговоренных случаев.[]
  11. »Звенья», т. IX, стр. 176 – 177. []
  12. ЦГИА, ф. 516, on. 120/2322, д. 111 – 117.[]
  13. И. Ободовская, М. Дементьев, Вокруг Пушкина, «Советская Россия», М. 1978, стр. 230.[]
  14. »Звенья», т. IX, стр. 173 – 174. []

Цитировать

Ласкин, С. «Дело» Идалии Полетики / С. Ласкин // Вопросы литературы. - 1980 - №6. - C. 198-235
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке