№12, 1987/Обзоры и рецензии

Тургенев в современном мире

Г. Э. Винникова, Тургенев и Россия, «Советская Рос-сия», М., 1986. 416 с.; В. А. Громов, Писатель и критика, Приокское книжное изд-во, Тула, 1986, 206 с; В. А. Чалмаев, Иван Тургенев, «Современник», М., 1986, 398 с; «Роман И. С. Тургенева «Отцы и дети» в русской критике» (составитель, автор комментариев и вступительной статьи И. Сухих), Изд. ЛГУ, Л., 1986, 384 с.

Много и охотно пишут о тех, кого читают, у кого находят отклик на свои мысли и чувства. Тургенев – не исключение. Число работ о нем возрастает и уже сопоставимо с совокупностью публикаций о Пушкине, Гоголе, Достоевском и Л. Толстом. Среди работ последнего времени следует выделить четыре книги о Тургеневе, о которых пойдет речь. От малообъемных, мелкотемных и подчас малосодержательных статей по частным вопросам они отличаются, с одной стороны, установкой на воссоздание целостного образа писателя, а с другой стороны – попыткой представить его творческое наследие в контексте литературного процесса, на фоне больших общественных сдвигов и в смене читательских симпатий к нему в течение ряда поколений.

Задача сложная, не каждому она по плечу, оттенок субъективных пристрастий при ее решении почти неизбежен, и, скажем прямо, однозначный ответ пока еще невозможен. В какой мере удалась эта попытка «перевода» тургеневских образов на язык современных нам понятий – особый вопрос. Ведь практически каждое поколение обречено на новое прочтение классики. Поколения Белинского, а затем Добролюбова и Писарева воспринимали Тургенева не так, как читатели начала и середины нашего века. Да и в одни и те же периоды его произведения оценивались далеко не однозначно.

Однозначность в оценке Тургенева исчезла вскоре после выхода в свет романа «Отцы и дети». В последующие же сто лет «разброс» оценок его наследия стал таков, что в ряде случаев в Тургеневе видели не только певца России, о нем писали как о своеобразном представителе русской культуры на Западе и «посреднике» между многими литературами, указывали на него как на неутомимого борца за реализм, великого мастера, новатора, стойкого демократа или, напротив, особенно подчеркивали его тяготение к либерализму западнического толка, отчего будто бы и последовал его разрыв с революционной демократией, творческое оскудение и духовный кризис. Наконец, хотели увидеть в нем просто «другого Тургенева» или некоего «романиста романистов»1.

Видели то, мимо чего подчас проходили первые читатели Тургенева. Прославляли за то, что не всегда ценил в себе он сам. Откликались на то, что волновало больше самого критика, нежели в свое время Тургенева и его современников.

Правильному пониманию роли и значения Тургенева в развитии мирового художественного сознания препятствовала еще одна тенденция. Подразумевалось, что он – художник для немногих, для тех, кто искал эстетического удовлетворения в изображении жизни «дворянских гнезд». Изолированное таким образом содержание произведений Тургенева обеднялось, утрачивало связь с важнейшими социально-психологическими проблемами той России, которая давно ушла в прошлое и, как казалось «самоочевидным», уже не могла претендовать на внимание позднейших поколений.

В самом деле: какими вехами отмечена та эпоха? Тургенев был очевидцем нескольких тяжких войн, изменивших политическую карту Западной Европы, Апеннинского полуострова, Балкан. На его глазах развертывались революции и революционные ситуации на Западе и в России, произошло «хождение в народ», возник народовольческий террор. Человечество вступило в пору социальных революций и национально-освободительных движений. Это и следует считать реальным содержанием эпохи.

Отразилось ли оно в творчестве Тургенева? Если да, то его по праву можно считать художественным летописцем эпохи, писателем-реалистом, демократом, содействовавшим социальному, нравственному и эстетическому просвещению своих современников. И если за время истекших десятилетий не удалось этого опровергнуть, то не остается места для сомнительных новаций о «другом Тургеневе».

Разумеется, нельзя утверждать, что содержание эпохи с максимальной полнотой было познано и выражено Тургеневым: это не удалось никому из его современников. Однако же нельзя забывать и другого. Наиболее значимый образ российского и мирового нигилизма создан именно Тургеневым. И целый ряд «вечных» вопросов, от античности доживших до XIX века, именно у Тургенева получил новое истолкование. И единственный высокохудожественный роман о народниках был написан Тургеневым почти что по горячим следам.

Тургенев имеет неоспоримое право на внимание каждого нового после него поколения. И все же волна читательского увлечения тургеневскими идеями и образами застигла нас врасплох. Объяснение этому факту, не предсказанному ни одним серьезным исследователем, можно дать, но лишь в самом общем виде.

Проблемы, действительно важные для духовного развития человечества, но отодвинутые за мнимой ненадобностью в сиюминутных полемиках, непременно возвращаются и требуют ответа. Возвращаются в научный обиход. Затрагиваются критиками. И подчас предстают перед нами как самые злободневные. Проблемой для современников Тургенева казалась его мягкость и лиризм – в эпоху острых противоречий! Не каждый тогда понимал, что эти качества его таланта являются специфическим выражением гуманизма и исторического оптимизма в жестоком мире крепостнического и любого иного насилия.

Мы живем в эпоху политического, социального и духовного раскрепощения человечества. Но убавился ли, сошел ли на нет былой антигуманизм в общественных отношениях? Можем ли мы сказать, что мир теперь вовсе не безумный, не жестокий, а евангельски благостный и абсолютно справедливый? Нет, напротив, реальной стала угроза самоуничтожения человечества. С большой остротой ощущается необходимость гуманизации как в отношениях между людьми, так и человека с механическими и электронными Франкенштейнами наших дней.

Во всяком случае, мягкость и лиричность Тургенева, его всегдашняя готовность сочетать социальные проблемы с нравственным и эстетическим их преломлением в человеческой душе не просто соседствуют парадоксальным образом с культом суперменства и бесчеловечной грубой силы, но и помогают противостоять волне антигуманизма.

Такова мера, с которой мы теперь подходим к русскому классику, завладевшему – подобно Достоевскому, Толстому и Чехову – вниманием мирового читателя.

Таков фон, на котором следует воспринимать новые книги о Тургеневе. Сразу же предупредим: четыре рассматриваемых нами книги заслуживают положительной оценки. Каждая из них – в своем роде вклад в современное тургеневедение. Небесполезны они и для коррекции некоторых существенных положений в истории русской литературы и культуры.

И. Сухих и В. Громов попытались дать максимальное укрупнение некоторых спорных или малоизвестных вопросов: один – вокруг «Записок охотника», другой – вокруг «Отцов и детей».

В. Громова преимущественно интересуют отношения Тургенева с русской критикой. Это и в самом деле сложный период творческого самоопределения таланта. Тургенев тогда пробовал силы то в поэзии, то в драме, то в очерках и рассказах, то в критике.

Ключевое положение в гипотезе В. Громова звучит так: «Ученик и друг Белинского Тургенев, по единодушному признанию его современников, жил и умер безусловным и восторженным поклонником Пушкина» (стр. 11).

Ради этого В. Громов игнорирует некоторые другие не менее существенные вопросы, А как другие критики влияли на Тургенева, как отозвалось в его творчестве слово В. Майкова, А. Григорьева, А. Дружинина, В. Боткина, П. Анненкова, Н. Добролюбова, Н. Чернышевского, Д. Писарева? Так ли уж он был восприимчив именно к воздействию мнений критиков? Только ли по чужой подсказке писал он повести, романы и лирико-философские миниатюры?

Тургенев был незаурядным мыслителем. От Гегеля он шел практически тем же путем, что и Герцен: идеалистическую диалектику пытался «перевернуть» с головы на ноги и дать ей материалистическое обоснование. Ему это удалось в меньшей мере, чем Герцену, но это был собственный метод познания действительности, метод правильного мышления, основа более верного объяснения явлений общественной и личной жизни человека, нежели у многих его «доброжелательных» критиков.

Да ведь и сам он подчеркивал, что в своем творчестве стремился уловить и выразить «самый образ и давление времени». Критику он, разумеется, не игнорировал, но шел путем собственных размышлений по поводу явлений русской и западной действительности.

В. Громов – большой знаток той эпохи – долго и плодотворно работал над творческой историей «Записок охотника» и давно (почти одновременно с О. Самочатовой) ставил этот цикл в связь со всей предшествовавшей литературой на крестьянскую тему. Заслуживает внимания и его попытка увидеть в Тургеневе одного из самых ранних «деревенщиков», а заодно назвать его одним из самых крупных представителей пушкинского направления в русской литературе. Правда, при этом «Петушков» или «Собака» не вписываются в этот ряд: в них явно сказываются гоголевские элементы. Пожалуй, слишком прямолинейна и неубедительна также попытка вести «напрямую» от Пушкина через Тургенева и Белинского к шестидесятникам развитие русской критики. Нельзя же игнорировать, идейное размежевание Тургенева с революционными демократами. И нельзя делать вид, будто бы Белинский в освещении Чернышевского – тот же самый человек и критик, что в интерпретации Тургенева.

Ведь не только стечение обстоятельств «вывело» Тургенева из «Современника» и сделало невольным сотрудником

«Русского вестника» почти на десять лет – как раз тогда, когда он решился «переписать» историю русской литературы с позиций «либерала прежней поры» и противопоставить Белинского искровским сотрудникам и «свистунам».

Разумеется, нет надобности придавать этим фактам самодовлеющего значения, но забывать о них было бы натяжкой – хотя бы от самой искренней увлеченности и преклонения перед классиком.

Книгу И. Сухих отличают не только период, в ней охватываемый, но и метод исследования тургеневского наследия. Известно, что роман «Отцы и дети» возбудил страстные споры. Но откуда это известно большинству людей, считающих себя образованными? И в чем смысл споров?

Лектор в педвузе пересказывает, кто и что в свое время сказал о романе Тургенева. Учитель в школе продолжает пересказ, еще более упрощая его и слегка подправляя пенками, снятыми с тощего методического пособия, тоже основанного на вольном пересказе, или отсылает к «текстам», которые лет по сто не переиздавались и никому теперь, кроме специалистов, не доступны. Сколько лет раздаются голоса: дайте тексты! Пусть учитель-словесник услышит собственные голоса Антоновича и Писарева, Страхова и Анненкова. Пусть дойдут до него пояснения и оценки самого Тургенева, Герцена, Шелгунова, Воровского, Горького.

И. Сухих выполнил эту задачу. В статье, открывающей сборник «Роман Тургенева «Отцы и дети» в русской критике», он дополнил – насколько возможно – недосказанное его предшественниками. Конечно, и здесь возможен упрек в неполноте. Но в одной книге трудно изложить все, что говорилось об этом произведении. Суждения о Базарове, о русском и мировом нигилизме – это едва ли не целая эпоха в духовном развитии человечества. Написанное об «Отцах и детях» – не просто сгусток острых вопросов российской действительности и не только своего рода «срез», позволяющий наиболее отчетливо представить идейное развитие одного писателя. Это настоящий клубок вопросов, выходящих далеко за пределы истории литературы – в сферу этики, эстетики, социологии, психологии.

Однако и того, что собрал и представил И. Сухих в рецензируемой книге, достаточно для многогранного восприятия этого романа, самого писателя и России той поры.

Удачные искания хороши не только тем, что дают ответы на старые вопросы, но и возбуждают новые. Один из них вызван книгой И. Сухих: а почему бы не издать свод мнений о «Записках охотника»? У В. Громова для этого есть все: богатый историко-литературный материал, вкус, чутье, талант, верный подход… Такая книга сейчас пришлась бы в самый раз – пока новейшие реформаторы не успели покуситься на эту книгу, представлявшую, по словам Анненкова, своего рода «литературный памятник России» в известную эпоху. Памятник, который Анненков желал защитить от самого Тургенева, вознамерившегося дополнить и перестроить «Записки охотника» спустя двадцать лет после первого издания: кто же памятники перестраивает, дополняет, издает в усеченном виде, компонует нечто «по мотивам» тургеневского цикла?

Есть еще одно соображение. Пресловутые тексты, которых вечно недостает – при изобилии макулатурных изданий, – это не просто костыли для хромающего словесника-полузнайки. Это всегда существенная предпосылка для возникновения нового качества как в преподавании, так и в отношении к классике. Из совокупности многих мнений и оценок тургеневских шедевров критиками и писателями, читателями разных эпох, а также критиками-цензорами, по долгу службы выискивавшими «крамолу», непременно должно сложиться обновленное представление о «Записках охотника» И оно, надо полагать, удивит современного читателя, никогда не видевшего воочию ни Хоря, ни Калиныча, ни Лукерьи, ни Чертопханова, но утадывавшего некоторые черты этих типов и в людях наших дней.

Не дело рецензента ставить в баллах оценку авторам за написанное ими. Но сопоставление книг неизбежно. Ведь четыре рассматриваемых издания не в одной же сельской кузнице отковывались на наковальне. У их авторов имеются собственные пристрастия. Прежде всего эти книги создавались в разное время, хотя и вышли в свет почти одновременно. На них сказалось неодинаковое понимание законов жанра научной монографии. В своей последовательности они запечатлели движение познающей мысли в тургеневедении.

Книга Г. Винниковой располагается в самом начале этой лестницы. Она написана целеустремленно, энергичным слогом, с максимальной концентрацией внимания на проблеме, заявленной в заглавии. Написана она в те годы, когда еще господствовало стремление «охранять» классиков от намерений поглубже разобраться в сложном взаимососуществовании, например, Тургенева или Достоевского с мыслящей Россией.

Для Г. Винниковой является аксиомой, что Тургенев – классик мирового масштаба. Но зачем же так педалировать, «нажимать» на это – как будто бы дважды обводить по контуру (так сам Тургенев определил собственную манеру в «Записках охотника», которую назвал излишне самокритична «старой» и намеревался овладеть новой, с авторским всеведением, с углублением в психологию героев).

Этот «нажим» ощущается практически на всех уровнях повествования. Отчасти это можно понять. Разумеется, очень важно показать, как западник Тургенев стал необходим России. И Г. Винникова это показывает. На стр. 5 возникает утверждение: «Певец России». Но какой? Николаевской? Иллюзорной славянофильской? К тому же и Герцен был западником, и Чернышевский, и они тоже стали необходимы России. А может быть, Тургенев – подобно Пушкину – пророчески прозревал ту Россию будущего, о которой мечтали Лермонтов, Гоголь, Некрасов и Достоевский? Неясность обязательно порождает сомнение.

Ну, а раз Тургенев классик, да еще и «певец России», то он уже не должен просто писать, судить, говорить, появляются эпитеты «нажима»: смело, бесстрашно, очень метко, и вообще должно причислять его к «молодым борцам» против всевозможных «псевдо»: псевдопрогрессистов, псевдоэмансипе, псевдореволюционеров, псевдопатриотических сил в России (стр. 7, 8, 208, 249 и т. д.). А отвергает что-либо «очень отрицательно».

И вообще о чем может думать «певец России»? Ну конечно же, не о собственной дочери Полине, не о Полине Виардо, не о возможности – подобно Герцену – невозвращения в «страну рабов, страну господ», символом которой стали «голубые мундиры», «всевидящий глаз» и всеподслушивающие уши. Нет, классику это не положено! И потому он, «приехав в Париж… не перестает думать о России» (стр. 363).

Охотно верим, что Тургенев – патриот. Даже более: нисколько не сомневаемся в этом. Но какой? Ведь разные бывали патриоты – от декабристов до черносотенцев. Неужто, назвав Тургенева патриотом, автор считает поконченным дело с социальным анализом?

Да и его думы о России то и дело перебивались иными соображениями; письма Тургенева свидетельствуют о разнообразии его интересов.

При подобной заданности можно прийти к созданию иконописного образа. Особенно часто грешили этим кинематографисты 50-х годов. К счастью, Г. Винникова избежала этой опасности. Однако же в созданном ею портрете Тургенева осталась та лессировка, которая отличала полотна портретистов XVIII века, а в литературно – художественной характерологии – очерковые портреты Сегюра или Бантыш-Каменского.

Мы не призываем копаться в белье классика, однако же современного читателя интересует все то, что отличало Тургенева как живого человека, как неповторимую личность, и как эта личность самоопределялась, становясь не просто добрым и отзывчивым человеком, а великим художником. Ведь он вырос в крепостнической среде и получил типичное для нее воспитание. Он мог стать винтиком на военной или государственной службе своего, дворянского, крепостнического государства. Но не стал! Каким же образом произошло воскресение души в крупном барине, владыке более чем тысячи крепостных?

Известно, с какой грустью впоследствии Чехов признавался, что он по каплям выдавливал из себя раба, освобождался от скверны купеческого и мещанского быта. Он сам воспитал себя!

А как было с Тургеневым? Как он освобождался от тех барских замашек, которые раздражали Белинского, Некрасова, Панаеву, Салтыкова-Щедрина, Достоевского? Что именно, какая реальная сила сделала из вчерашнего своенравного, неуравновешенного барчука убежденного демократа и обаятельного человека? Многих в наше время интересует: это путь исключительных одиночек или доступный для любого нормального человека процесс формирования ума и характера?

К сожалению, в книге Г. Винниковой (как, впрочем, и у В. Чалмаева) остался в некотором «затемнении» ответ на вопрос: от чего шел Тургенев и к чему он пришел в своем идейно-нравственном развитии? Конечно, любой читатель может расчислить со справочником в руках. Родился за семь лет до восстания декабристов, а так как идеи дворянской революционности не исчезли в одночасье с ними, а, напротив, еще долго владели умами лучших людей России до начала 50-х годов, то и Тургенева можно отнести к выразителям этих настроений. Не будет натяжки, если сказать: он из тех, кто вначале был, по определению В. И. Ленина, страшно далек от народа, но шел к пониманию народных нужд, шел к революционной демократии. Но до конца ли прошел по этому пути?

В наше время читателей особенно интересует, почему тот или иной деятель не смог до конца осуществить своих даже самых благородных начинаний. Вероятно, продолжается преодоление того своеобразного социально-исторического волюнтаризма и фатализма, когда серьезно полагали, что либо воля отдельного человека способна преодолеть неблагоприятное стечение обстоятельств, либо это стечение обстоятельств вообще неодолимо. Вот в данном случае предполагалось: процесс духовного распрямления – это историческая неизбежность. Значит, Тургенев, подобно любому из его современников, должен был до конца пройти по этому пути и превратиться, как утверждает Г. Винникова, в стойкого «борца» за гуманистические и демократические идеалы. Но не стал же! Конечно, он сам казнил себя за то, что – он не боец, даже называл себя «тряпкой», хотя и подчеркивал, что идеалам не изменит. Вот здесь-то и выясняется, что далеко не всегда передовая идея обязана победить: побеждают люди, отстаивающие идеи. Это отлично сознавал Тургенев.

В изложении Г. Винниковой и отчасти В. Чалмаева этот процесс внутренней борьбы, исканий, метаний как бы «распрямлен» и упрощен. Разумеется, не так, как это было в давнем жизнеописании Н. Богословского, где вообще были сняты все спорные моменты в духовной жизни Тургенева. Авторы рецензируемых книг понимают, что нельзя обойти вопрос о сложности перевоспитания дворянского интеллигента, и в разной мере касаются этой проблемы.

Однако же в ряде случаев Г. Винникова явно не доверяет читательской проницательности и старается навязать ему «правильные» суждения. Так произошло с трактовкой образа Ирины из романа «Дым». Тургенев воспроизвел натуру сложную и крайне противоречивую. У непредубежденного читателя возникает двойственное отношение к ней: можно осудить Ирину, а можно и пожалеть эту жертву бездуховной светской среды. Ну и оставьте вы читателя с его «додумываниями» на сей счет. Ведь Тургенев не стал же добиваться однозначных суждений от всех читателей! Все равно не сложится единое у всех мнение при столкновении с реальными противоречиями жизни. Но Г. Винникова желает расставить все акценты: Ирина оказывается и «жертва», и «обличительница», и «сама себе вынесла приговор», и писатель будто бы сурово осудил ее – за то, что «она не нашла в себе воли и сил порвать с искалечившим ее обществом» (стр. 246).

Да об этой ли героине зашла речь? Может быть, автор перепутал Ирину с Еленой Стаховой или с Марианной? Что же касается образа Литвинова, то субъективность суждений здесь привела к явным натяжкам. Отметив, что он «дюжинный человек» (стр. 247), Г. Винникова далее уверяет нас, что Литвинов стоит «на передовых прогрессивных позициях», что в нем Россия нуждается, что он «благоговел перед Робеспьером», что он – патриот, потому что «служил в ополчении», и что он, как Базаров, «занимался естественными науками» (стр. 247), а также «участник политических споров» и даже противостоит реакционным генералам.

Сказать это можно, но доказать трудно, если только не выбросить за борт такое качество тургеневского повествования, как ирония, скрытая сатира, срывание масок с внешне благопристойных Пеночкиных и Литвиновых или Кирсановых.

Еще более сомнительно заявление, что в «Дыме» устами Потугина будто бы высказаны «суждения, многие из которых давно поражают критиков близостью к ряду суждений Белинского по тем же вопросам». От Белинского – к Потугину? Это что-то новое. Это уже не «другой Тургенев» – изобретение А. Измайлова и М. Ледковской, – а и «другой Белинский». Неистовый Виссарион, бунтовавший на страницах журналов за невозможностью в николаевской России бунтовать на городских площадях, противоестественным образом низведен до уровня серой безликости с ее мнимоученым видом. Ну Тургенев, обидевшись на «свистунов», мог себе позволить наново «переписывать» историю общественной мысли в России, а зачем же повторять это в наше время?

Зато в рецензируемой книге остались в стороне некоторые из самых острых вопросов. Как, например, Тургенев относился к идеям века – к идее революции, социализма? Даже самые горячие патриоты России не отождествляли народ с самодержавием и крепостничеством и с разной степенью отчетливости желали поражения в несправедливой войне. Эта идея пораженчества не в одночасье родилась, когда В. И. Ленин, К. Либкнехт и К. Цеткин провозгласили ее накануне первой мировой войны. Она вызревала исподволь – у Лермонтова, Герцена, Чернышевского, Толстого и у некоторых из славянофилов.

Г. Винникова пишет, что в 1854 году Тургенев желал победы России – руку будто бы готов был пожертвовать ради этого. Значит, не понимал – в отличие от Герцена, – что победа в Крымской войне укрепила бы самодержавие и еще раз подтвердила бы старое обвинение: «Царская Россия – жандарм Европы». А вот в 1870 году Тургенев желал поражения Наполеону III и Франции. Только ли потому, что следовал за Виардо? Но какую позицию он занял в 1863 году, присоединился ли к Каткову с его зоологической ненавистью к восставшим полякам и литовцам? Как откликнулся на окончательное «замирение» горцев Кавказа и понял ли, какой это трагедией обернулось для черкесов, в большинстве своем выселившихся в Турцию?

Это не абстрактные вопросы: они затронули всю Россию, все мыслящие люди откликались на них. В книге «Тургенев и Россия» следовало коснуться того, чем жила тогда Россия.

Для Тургенева характерны сдержанность оценок, отказ от прямолинейных суждений, нежелание решать «в лоб» проблемы и навязывать читателю готовые ответы. Эти признаки его стиля обусловлены его мировосприятием. В его сознание входили не порознь, а в системе каждое явление, событие, человеческое чувство, философская категория. Отсюда берет начало та слиянность всей совокупности изобразительных средств в повествовании Тургенева, когда «изымание» одного из них ведет к страшному обеднению его образов – при пересказе или расчленении в процессе анализа.

Может быть, в жизнеописании Тургенева следовало бы ближе соотнести стиль повествования о нем со стилем автора?

Книгу В. Чалмаева трудно отнести к числу научных монографий. Она по жанру ближе к изданиям в серии «Жизнь замечательных людей». В ней ощущается стремление к романоподобности – к образному преломлению результатов анализа, к поиску впечатляющей детали. Как романист, Чалмаев пишет, например, о приобщении Тургенева в детстве к художественному миру литературы. Можно спорить, так ли на самом деле это происходило: замер он на пороге родительской библиотеки или нет, скреблась ли мышь где-то в углу или за плинтусом, наконец, летом ли это произошло? Откуда Чалмаеву это известно? Не роман же он пишет, где возможен домысел. Так к чему бы проявлять всеведение романиста? Без этой условности нет мирового романа – и там мы миримся с всеобъемлющим всеведением писателя.

Смысл многих романоподобных пассажей в книге В. Чалмаева держится, как правило, на научно достоверных фактах. Отталкиваясь от собственного признания Тургенева, Чалмаев далее в созданной им картине изображает явление типическое. Именно так, через приобщение к книге, к чтению, с открытия для себя читательского сотворчества всегда начиналось становление личности. Вам нужны свидетельские показания? Они содержатся у Жуковского, Пушкина, Лермонтова, Герцена, Некрасова, Достоевского, Чехова.

Читая, человек приобщается к миру героических деяний – и перед ним предстает персонифицированное воплощение тех нравственных категорий, которые являются основой личности.

В. Чалмаев показал: Тургенев жил не в абстрактно понимаемой среде. Это громадная барская усадьба. Мать – всевластная крепостница. Она иногда потакала «Ваничке», но у того никогда не исчезала опасливая настороженность: потачка нередко сменялась суровым наказанием – вплоть до розог. В доме соблюдался строгий ритуал и неусыпный догляд. Имелось бесчисленное множество соблазнов стать «любимчиком» и – превратиться в жестокого крепостника или в жертву произвола. Салтыков-Щедрин в «Господах Головлевых» убедительно показал это страшное «давление» среды. Но что же помогло Тургеневу преодолеть подстерегавшие его опасности и найти силы для сопротивления, для того, чтобы начать духовное распрямление?

Такой опорой для него стала литература. Даже бессистемное, неразборчивое чтение приобщало к миру прекрасного, героического, высоконравственного. Конечно, не с «Книги эмблем» это началось – и В. Чалмаев ссылается на этот курьез лишь для того, чтобы показать, как у Тургенева возник интерес к геральдике, к родословной, к судьбам своих предков. Вот уж где наглядно предстало тесное сплетение их службы государям с уяснением судеб Российской империи! Мы бы добавили: а не отсюда ли берет начало и тот ручеек к загадочному, причудливому, который впоследствии предстал особой символикой в повестях о старине и о тайнах психики и природы?

Сухие факты, даты, отсылки на события В. Чалмаев постоянно стремится представить в преломлении мужающего подростка и затем находящегося в постоянном творческом поиске писателя. Это позволяет наглядно воспроизвести ему картину того, как в цитадели барства, у невольного узника условностей и предрассудков крепостнической среды зарождались чувства, которые нельзя назвать иначе, как предпосылки нравственного суда- над предками и над собственным сословием.

Пожалуй все упомянутые нами авторы стремились применить прием, в чем-то перекликающийся с главным принципом системы Станиславского: они сами настраивались и желали своего читателя настроить на возможные чувства и мысли Тургенева, чтобы дать наглядное понимание мотивов поведения Тургенева. Эта задача решена ими с разной Степенью убедительности.

Они обращались к разным читателям – и, соответственно, стиль их повествования тяготел то к академичной оголенности суждений, то к образности изложения, то к публицистической заостренности. С разной степенью им удалось воссоздать «аромат» эпохи и напомнить нам о том далеком прошлом, которое вовсе не умерло, а продолжает свое бытие в сознании наших современников.

  1. См.: R. Freeborn, Turgenev: the Novelist’s Novelist Oxford University Press, 1960; Marina Ledkovsky, The Other Turgenev. from Romanticism to Symbolism, Wьrzburg, 1973.[]

Цитировать

Шаталов, С. Тургенев в современном мире / С. Шаталов // Вопросы литературы. - 1987 - №12. - C. 213-224
Копировать