№12, 1959/Обзоры и рецензии

Томас Манн и Россия

Alois Ноfmаn, Thomas Mann a Rusko, Llterarni atudle, Praha, 1959, 183 str.

Критическая литература о Томасе Манне была очень обширна и при его жизни. В последние годы за рубежом появился ряд новых работ о нем.

Книга чешского литературоведа Алоиза Гофмана «Томас Манн и Россия» посвящена одной из существенных сторон идейно-творческого облика писателя. А. Гофман разрабатывает свою тему в двух аспектах. Он стремится выяснить степень участия русской классической литературы в формировании Т. Манна как художника. Он вместе с тем прослеживает развитие русской темы в критических и публицистических выступлениях Манна, показывает, как складывалось на различных этапах отношение его к России – дореволюционной и советской. В соответствии с этим замыслом автора книга делится на две части: «Россия в художественном творчестве» и «Россия в статьях и письмах».

Тема, поднятая в книге А. Гофмана, в высшей степени правомерна. Томас Манн принадлежал к поколению западных писателей, вступивших в жизнь в те самые годы, когда центр мирового революционного движения перемещался в Россию. Над судьбами России размышляли все крупные зарубежные мастера культуры XX века – и до и особенно после Великой Октябрьской революции. Вместе с тем писатели поколения, к которому принадлежал Томас Манн, выросли в те самые годы, когда русская литература стремительно и широким фронтом выходила на международную арену. Понятно, что почти никто из них не прошел мимо художественного опыта русских классиков. Можно было бы написать очень интересные монографии – «Ромен Роллан и Россия», «Бернард Шоу и Россия», «Теодор Драйзер и Россия», разработав эти темы в тех же двух планах, в каких задумана книга А. Гофмана.

Рецензируемая работа привлекает прежде всего той тщательностью, с какой собран необходимый фактический материал. В книге А. Гофмана добросовестно собраны и учтены высказывания Томаса Манна о России и русской литературе. Исследователь не проходит даже мимо мелких, частных биографических свидетельств, которые, будучи собраны вместе, представляют принципиальный интерес. (Любопытно, например, приводимое им воспоминание сына писателя о том, что отец читал детям вслух «Казаки» Толстого, отрывки из повестей Достоевского, Гоголя.) Из многих отдельных фактов складывается ясный вывод: Томас Манн хорошо знал, изучал, любил русскую классическую литературу и пронес эту любовь через всю свою творческую жизнь.

В круг русских художников, наиболее дорогих Томасу Манну, входили Толстой, Достоевский, Тургенев, Гоголь, Гончаров, Чехов. Оценил Т. Манн и величие Горького. В книге Гофмана приводятся слова, которыми откликнулся Томас Манн на смерть основоположника советской литературы: «В лице Максима Горького от нас ушел великий русский человек, великий гуманист и социалист, достойный уважения посредник между ценностями прошлого и волей к будущности. Сегодня я мысленно – на Красной площади в Москве, где русский народ прощается со своим сыном, ставшим ему отцом» (стр. 108).

Алоиз Гофман справедливо утверждает, что привязанность Томаса Манна к русской литературе явилась в конечном счете «одним из тех факторов, с помощью которых он, преодолевая рамки своей социальной ограниченности, вышел к широким просторам нового мира» (стр. 5). Эта привязанность помогала художнику внутренне противостоять идеологии декаданса, преодолевать ее в себе и укреплять гуманистические, антибуржуазные начала своего творчества. Гофман верно говорит об основном характере влияния Толстого на западных писателей XX века, и в частности на Томаса Манна: «Мы знаем, что гуманизм Толстого-проповедннка не был свободен от противоречий и заблуждений. Однако его протест против порабощения человека, его стремление связать искусство с жизнью, его борьба против формализма и натурализма явились примером и источником надежды для многих его европейских современников».

В книге А. Гофмана достаточно отчетливо показано, как сказывались идейные противоречия самого Томаса Манна на его отношении к русским писателям. Как известно, он складывался как художник и мыслитель под немалым воздействием философов германской реакции Шопенгауэра, Ницше. Большую притягательную силу для автора «Будденброков» имел и Д. Мережковский. Молодой Томас Манн не имел понятия о русской революционно-демократической критике, а Мережковского читал внимательно. Отчасти именно в силу этого он воспринимал классиков русского реализма во многом односторонне, не видел их связей с русской социальной действительностью и освободительным движением народа. В статьях Томаса Манна о Толстом и Достоевском наряду с глубокими и тонкими мыслями есть и спорное и неверное. Даже в такой его значительной работе, как «Гёте и Толстой» (1922), мастера русского реализма рассматриваются в известной мере внеисторически, под углом зрения вневременных психологических абстракций.

А. Гофман стремится проследить динамику русских литературных симпатий Томаса Манна. Он опирается при этом на ценный документальный материал, впервые им публикуемый. В качестве приложения к книге даны тридцать писем Манна к переводчику русской литературы на немецкий язык Александру Элиасбергу. Эти письма содержат ряд интересных суждений – литературных и политических.

Заслуживает внимания, например, письмо, написанное в июне 1914 года по поводу сборника рассказов Тургенева. «Читаю Тургенева с тем же рвением и восторгом, как и 20 лет назад. Я мечтаю о том, чтобы когда-нибудь написать большую статью о нем, – главным образом потому, что он теперь, как мне кажется, самым неблагодарным образом недооценивается и даже третируется в угоду Достоевскому. Я с радостью встану на его защиту» (стр. 116).

Около трех лет спустя, в мае 1917 года, Томас Манн пишет о рассказах Чехова: «Хочу сказать Вам сегодня же, как порадовал меня Ваш подарок и с какой благодарностью я снова насладился этим искусством, глубоко западающим в душу, здоровым и приятным на вкус без излишних пряностей, – искусством особенно добротным оттого, что оно пренебрегает внешней заостренностью или не обладает ею (лучше добродетель, чем «мораль»)…» И тут же, несколькими строками ниже, прямой отклик на текущий политический момент: «Мир с Россией! Союз с Россией!

Ведь это ложь, что все русское во Франции лучше понимают, чем у нас. Никогда, даже в 1914 году, я не испытывал ни малейшей неприязни к России и русскому духу» (стр. 134). Эти слова предвосхищают те изъявления горячих симпатий к России, которыми была закончена вышедшая годом позже книга «Размышления аполитичного человека».

Очень наглядно отражено в письмах к Элиасбергу изменение отношения немецкого писателя к Мережковскому. В марте 1914 года Манн называет Мережковского «самым глубоким европейским критиком со времен Ницше» (стр. 114). В феврале 1919 года, в дни советской революции в Баварии, Манн читает сборник статей Мережковского, включающий такие откровенно реакционные его вещи, как «Грядущий хам». И он пишет Элиасбергу: «Не могу сказать, чтобы книга Мережковского подействовала на меня благотворно. Это, на свой лад, такой же дурной продукт войны, как и другие в подобном роде; стоит прочитать предварительно страничку из Гёте, например те слова, которые Ахилл говорит Афине о судьбе человека в конце фрагмента «Ахиллеида» (это – вечная, простая, классическая правда), чтобы почувствовать всю грубость, болезненность и бред современной мысли» (стр. 142).

Критика Томаса Манна обращена здесь не столько против Мережковского, которого Манн и в последующие годы продолжал ценить, сколько против всего господствующего направления «современной» (modernen – значит и модернистской) буржуазной мысли. А. Гофман справедливо видит в этом письме отражение сдвигов, которые происходили в сознании писателя-гуманиста после Октябрьской революции, в годы классовых схваток, потрясавших Европу.

Но относительно оценки этих сдвигов хочется все же поспорить с исследователем. Он так определяет умонастроение Томаса Манна в то время, когда был закончен роман «Волшебная гора» (1924): «После мучительных лет неверия и неуверенности в смысле человеческой жизни, в призвании художника Томас Манн вырывается из мистического царства тьмы к свету дня. На смену склонности к смерти возникает привязанность к жизни. На смену пессимизму – оптимизм. Блужданиям приходит конец. Странник расходится со своими былыми друзьями и учителями, Новалисом, Шопенгауэром, Вагнером и Ницше, покидает закоулки романтики и антигуманизма… В противовес бесхребетности, унынию, безответственности, абстрактному гамлетизму, беспредметному мечтательству и вырождению воли Манн выдвигает понятия необходимости созидательного труда, самопожертвования, горячей человечности, утверждает, что связь с обществом – предпосылка роста человека. (Эта перемена уже заметна в замысле повествования об Иосифе Египетском, над которым он начал тогда работать.)» (стр. 52).

Направление развития Томаса Манна – мыслителя и художника – после первой мировой войны намечено здесь в самых общих чертах, правильно, но очень уж лапидарно, категорически, с оттенком упрощения. Разве молодой Манн, автор «Будденброков» и ряда замечательных новелл, так уж безраздельно погряз в мистическом царстве тьмы, в закоулках антигуманизма? Выпрямляя путь позднего Томаса Манна, А. Гофман бросает незаслуженную тень на его ранние произведения, отмеченные – невзирая на все философские заблуждения художника – большой реалистической правдой. С другой стороны, развитие Томаса Манна в период работы над «Волшебной горой», да и значительно позже вовсе не было прямолинейным. Прощание с идеалистическим и пессимистическим прошлым, разрыв с былыми философскими учителями – все это давалось писателю очень нелегко. Чтобы убедиться в этом, достаточно перечитать его статьи о Шопенгауэре, Фрейде, Ницше, Кафке, написанные в 30-е и 40-е годы; достаточно перечитать и некоторые из его поздних художественных произведений, например, повесть «Обманутая». Томас Манн шел к идеям социализма и демократии, к активному и жизнеутверждающему миросозерцанию с большой внутренней борьбой – сложность, драматизм этой борьбы не следует недооценивать.

Элемент упрощения, имеющийся у Алоиза Гофмана в трактовке идейного пути, пройденного Томасом Манном, дает себя знать и там, где говорится о влиянии русских писателей на отдельные его произведения. Так, А. Гофман рассматривает драму «Фиоренца» главным образом как выражение скепсиса, пессимизма, навеянного в одно и то же время Толстым, Достоевским и Ницше. Он видит отражение духовного облика Достоевского в тех «демонических» чертах, которыми наделен в этой драме образ Джироламо Савонаролы. Но в «Фиоренце» (как и в примыкающей к ней по теме новелле «Gladius Dei») есть и другая существенная сторона: осуждение искусства эгоистического, лишенного моральных устоев, превращенного в забаву для власть имущих. Автор драмы склонен согласиться здесь со своим Савонаролой: «…Спор об украшении медовых пряников, в то время как тысячи людей не имеют даже куска черствого хлеба для утоления голода своего, есть не что иное, как нечестивое легкомыслие» 1. Именно эта острая, тревожная постановка вопроса о роли и месте искусства в обществе собственников больше всего роднит манновскую «Фиоренцу» с миром идей русской классической литературы и особенно – с эстетикой Толстого.

С другой стороны – известное стремление «приподнять» творчество изучаемого им художника после первой мировой войны сказывается у А. Гофмана и там, где он говорит о чертах влияния Гончарова в «Волшебной горе». Предположение исследователя о том, что в образе Ганса Касторпа есть черты, навеянные социально-психологическим понятием «обломовщины», само по себе остроумно и не лишено убедительности. Но мера авторского критицизма по отношению к герою у Гончарова совсем другая, чем у Манна, дистанция между русским помещиком и мятущимся бюргерским сыном очень значительна – эту дистанцию стоило бы оговорить. И уж никак нельзя согласиться с А. Гофманом, когда он сопоставляет Клавдию Шоша из «Волшебной горы» с Верой из «Обрыва». Обеих женщин, утверждает он, сближает «стремление к независимости» (стр. 61). Думается, что аналогия эта – чисто внешняя, и что Клавдия Шоша, при всем ее обаянии, все-таки очень далека от духовного мира гончаровской Веры, как и других героинь русского классического романа.

Если отдельные сопоставления, которые делает А. Гофман, представляются несколько натянутыми (таково, например, сравнение Томаса Будденброка с толстовским Левиным), то иной раз исследователь не использует тех богатых возможностей, которые даны темой и материалом. Он оставляет без внимания, например, элементы традиции Достоевского, имеющиеся (и отмеченные самим Томасом Манном) в романе «Доктор Фаустус».

Понятно, что проблема влияния одного художника на другого (или целой национальной литературы на художника другой нации) не может быть решена как сумма единичных фактов и примеров. Если бы А. Гофман глубже выяснил внутреннюю логику и закономерность тяготения Томаса Манна к русской литературе, если бы он внимательнее проанализировал роль этой литературы в становлении реалистического мастерства немецкого художника – его исследование получилось бы более содержательным и плодотворным.

Несомненно, что опыт русских мастеров помог Томасу Манну создать – впервые в истории немецкой литературы – реалистический роман большого социального масштаба. Этот опыт помог Томасу Манну воплотить сложную духовную жизнь его современников, их интеллектуальные и нравственные поиски. Но вместе с тем создатель «Будденброков», «Волшебной горы», «Лотты в Веймаре», «Доктора Фаустуса» не просто продолжал традиции русских реалистов прошлого века и традиции своих отечественных классиков. Он внес много нового в литературу XX века – не только немецкую, но и мировую. Вот эта важнейшая проблема – соотношение традиции и новаторства в творчестве Томаса Манна – никак не затрагивается в книге А. Гофмана.

Так или иначе труд Алоиза Гофмана полезен и общей своей направленностью, и своим фактическим, документальным материалом. Наследие Томаса Манна – труднейший, благодарнейший предмет для историко-литературного изучения. Разработка этого наследия будет идти дальше – при участии передового литературоведения разных стран.

  1. Томас Манн, Собрание сочинении, т. VI, Л. 1938, стр. 66.[]

Цитировать

Мотылева, Т. Томас Манн и Россия / Т. Мотылева // Вопросы литературы. - 1959 - №12. - C. 217-221
Копировать