Толстой – художник: движение характеров
Великое искусство остается всегда современным. Эта верная мысль без должной расшифровки легко может стать тривиальной. Интерпретация – вовсе не субъективное толкование классического произведения в духе настоящего времени, а закономерное развитие этого произведения в ходе истории. Его художественное содержание расширяется, соприкасаясь с новым опытом человечества, оно обобщается, охватывая многообразие этого опыта, и выполняет работу, о которой создатель не мог иметь ни малейшего представления. Мог ли Толстой предполагать, что построение эпического целого в «Войне и мире» окажет громадное влияние на роман о гражданской войне в революционной России? А ведь это факт неоспоримый.
Но искусство Толстого соприкоснулось и с задачей переделки человека в нашу переходную эпоху. Как изменить человека к лучшему, и притом так, чтобы лучшее вросло в человеческую природу и обрело устойчивость? Как добиться, чтобы новое было не только головным убеждением, но вошло в инстинкты, привычки, чувства и желания? Эти вопросы волнуют нас сегодня. Но на иной почве, в иной постановке вопрос об изменении человека мучительно, безумно волновал Толстого: вопрос личный и художественный. Тема личной нравственной борьбы с самим собой заполняет Дневники и исповедально-нравственные сочинения на протяжении более полстолетия. Художник Толстой рисовал изменение человека в момент, когда оно совершалось, в акте его возникновения, рисовал так, чтобы душевная механика изменения была открыта читателю. Это одна из немаловажных причин, обусловивших всеведение автора в сочинениях Толстого.
Нужно ли говорить, как важна для нас сейчас живая истина, заключенная в этих толстовских изображениях. В его записных книжках мы находим такое определение поэзии: «Поэзия есть огонь, загорающийся в душе человека. Огонь этот жжет, греет и освещает. Есть люди, которые чувствуют жар, другие теплоту, третьи видят только свет, четвертые и света не видят. Большинство же – толпа – судьи поэтов, не чувствуют жара и теплоты, а видят только свет. И они и все думают, что дело поэзии только освещать. Люди, которые так думают, сами делаются писателями и ходят с фонарем, освещая жизнь. (Им естественно кажется, что свет нужнее там, где темно и беспорядочно.) Другие понимают, что дело в тепле, и они согревают искусственно то, что удобно согревается (то и другое делают часто и настоящие поэты там, где огонь не горит в них). Но настоящий поэт сам невольно и с страданьем горит и жжет других. И в этом все дело» (28 октября 1870 года).
Слова эти вполне приложимы к поэзии Толстого. Она не только освещает и объясняет жизнь, но стремится в огне своем переплавить душу читателя. Мысль о поэзии, рождающей лишь тени неосуществляющихся высоких чувств, ни к чему не обязывающей поэзии, кажется Толстому жалкой и унизительной. Влияние художественного произведения должно быть таким настоятельным, обязывающим, внедряющимся, чтобы читатель выходил из него другим, чем в него входил. В Дневниках видно, что цель эта не давала Толстому покоя и не раз вела к трагическим кризисам – трагичнейший из них случился в годы, примыкавшие к опубликованию «Войны и мира». Вся огромная духовная машина Толстого пущена в дело; семилетие высочайшего подъема, неустанной активности; замысел открывается все шире, как бы распахиваются огромные ворота, ведущие к конечным вопросам человека, его жизни, истории; в письмах мы слышим звенящий голос восторга Толстого перед своим созданием. Толстой ждет, что люди будут нравственно потрясены его великой книгой, как он был нравственно потрясен, сочиняя ее. Но ничего такого не произошло. Критики пишут о книге будничным тоном, наполняя свои писания хилыми поучениями. И даже признающие роман изумительным и превосходным видят в нем всего только еще один превосходный роман, а не события жизни и истории. Не так получилось, как ждалось, и Толстой прячет в себе тяжелую горечь. Но цель: поднимать, изменять и улучшать людей – не только не снимается, но занимает все более главенствующее положение во всем, что он думает и делает.
Тема настоящей статьи требует, чтобы мы постоянно имели в виду две стороны единого процесса:
1.Движение к нравственной высоте и деятельному добру как важнейший мотив личной биографии писателя. В спорах с революционерами и материалистами он не раз говорил, что сознательная переделка объективных условий человеческой жизни – задача необычайной трудности и вряд ли исполнимая, а задача: стать каждому человеку добрым и хорошим – дело ясное, простое, дело свободного решения, и отсюда следует начинать коренное преобразование жизни. Но всякому, внимательно читавшему Дневники Толстого, представляется очевидным, до чего сложной и трудной была эта задача и для самого Толстого. Дневники – исповедь, написанная не в один присест, а писавшаяся изо дня в день, из года в год, – огромная картина изменяющегося и ломающего себя характера, автопортрет одной из сложнейших и обширнейших личностей, каких знало человечество. С какими усилиями достигал он правдивости и искренности с самим собой! Беспощадно строгий к себе, он знал, что страницы, запечатлевшие это, будут открыты для других людей, — так не связано ли это с тщеславной ориентацией на будущего читателя? В глубине честной искренности он открывал беса тщеславия. Поднявшись до размеров мировой фигуры, он тем не менее искал в газетах свое имя и всякий раз ловил себя и корил за это. Борьба старого Толстого с тщеславием была регулярной, и он сам признавался, что не раз терпел в ней поражение. И было бы простым чванством считать тщеславие слишком слабым противником для богатыря Толстого. И то, что Толстой не машет на него рукой, как на пустяк, а с удивительным постоянством и упорством с ним борется, высоко поднимаясь над собственной слабостью, говорит лишь о том, какой серьезной и важной для всех нас была личная внутренняя нравственная работа Толстого, обнаженная в его Дневниках. История представила эту ничтожную, мелкую страсть не только в ее трагикомическом, но также в опасном – и даже ужасном – виде.
Но насколько тернистым и тяжелым был личный его путь к добру, об этом дает знать нравственное противоречие, на многие годы и мучительно больно зажавшее Толстого в свои тиски, – вырваться из этих тисков он так и не смог. Сила и непосредственность чувства, которое Толстой вкладывал в свое отрицание собственности, имущественного неравенства и классового угнетения, подняли исповедально-нравственные части его «трактатов» на уровень высокой художественности и дали набатный голос его гуманистической публицистике.
Разумеется, Толстой, так чувствовавший, должен был немедленно отказаться от участия в жизни богатой, барской, основанной на грабеже крестьян. Он мучительно стыдился, проклинал себя, но не мог осуществить это. Ему не разрешал этого другой принятый им нравственный императив: не допускать никакого принуждения, никакого насилия над чужой волей – в данном случае над волей людей самых близких и любимых: жены, детей. К указанному противоречию Толстой относился с трагической серьезностью, оно душило его, не давая выхода и принося страдания столь мучительные, что даже мысль о смерти казалась ему – великому жизнелюбу – желанным избавлением.
Отраженная Дневниками во всех своих перипетиях история толстовского самоизменения полна глубокого смысла. Она, в частности, показывает, на какие неожиданные препятствия наталкивается, к каким трагически парадоксальным ситуациям ведет внутренняя нравственная работа, когда вся сумма общественных условий противостоит ей. Как непросто было даже Толстому прийти к моральному согласию с собою в мире, где господствует и торжествует зло.
2.В художественных произведениях Толстой не только выводит характеры, но также их фазисы, метаморфозы, их развитие. В «движении характеров» он видит непременную часть своего искусства. В письме к А. Фету от 7 ноября 1866 года он пишет: «Я помню, что порадовался, напротив, вашему суждению об одном из моих героев, князе Андрее, и вывел для себя поучительное из вашего осуждения. Он однообразен, скучен и только un homme comme il faut1 во всей 1-й части. Это правда, но виноват в этом не он, а я. Кроме замысла характеров и движения их, кроме замысла столкновений характеров, есть у меня еще замысел исторический, который чрезвычайно усложняет мою работу, и с которым я не справляюсь, как кажется. И от этого в 1-й части я занялся исторической стороной, а характер стоит и не движется. И это недостаток, который я ясно понял вследствие вашего письма и, надеюсь, что исправил». Драгоценное высказывание для постижения толстовской эпической прозы. В «Войне и мире» замысел характеров, замысел столкновения характеров соединился с замыслом историческим; эпическая проза втянула и растворила в себе роман семейный, роман типов и характеров, роман духовной биографии, роман пересечения пространственно отделенных друг от друга частных судеб и событий, роман в точном смысле этого слова социальный, роман жизненной прозы, роман жизненной поэзии; к этому добавляются ощутимые черты поэмы: хотя бы в идущих чередой эпических сравнениях, сходных по строю и функции с эпическими сравнениями «Илиады»; отдельные лица и их отношения изображены с удивительной завершенностью и вплоть до мельчайших деталей, но с такой же основательностью изображены движения громадных масс и целых народов; цельность, отражавшая у Гомера мощь синкретической культуры на высшей и прекраснейшей ее ступени, сменилась тут цельностью синтеза, в который возвратились выделившиеся, самостоятельно живущие элементы, и синтез этот обладает свежестью, непосредственностью, признаками искусства столь же бессмертного и народного, как «Илиада» или «Божественная комедия».
И в картину эту входят характеры, которые не «стоят», а «движутся». Движутся в разных смыслах.
Движутся в том, например, смысле, что все больше обнаруживают присущее им своеобразие, все явственнее проявляют свою суть, подтверждают себя в различных положениях, вполне совпадая при этом со своей ролью в коллективной жизни и типичностью. Движение направлено изнутри наружу, из потенциального в реальное, но характеры с самого начала установлены окончательно. Толстой почти никогда не изображает душевный процесс таких персонажей. Но это не мешает ему очерчивать их с замечательным психологизмом. Грозящая Лукашке гибель перечеркнула Оленина в душе Марьяны, – решение пришло внезапно, стрелка психологических часов не искала равнодействующей: рядом с мрачной торжественностью Лукашкиной судьбы Оленин стал казаться чем-то мнимым, всякие отношения с ним – чем-то стыдным, и власть традиции, устанавливающая непереходимую разницу между «своим» и «чужим», снова овладела могучей и дикой Марьяниной натурой. Конечно, мотивы, из-за которых она вдруг почувствовала отвращение к Оленину, не существовали для нее по отдельности – все сразу сошлось в одно. И художник с изумительной верностью воссоздал эту нерасчлененность, – действие самой ей неведомых сил, обращающихся в толчок и побуждение к решению и поступку.
А вот Долохов. Его характер и его особая роль в среде вполне установились и вполне ясны. Но требуется художественный гений, чтобы найти переходы характера в поведение. Тут, так сказать на выходе в действие, лежат собственно психологические вопросы. Нам вовсе не требуется знать психологической механики: происходящее в душе Долохова – своего рода оперативные построения, проекты, направленные к действию, диспозиции. Если бы Толстой рассказал о внутренних ходах, какими Долохов пришел к мысли обыграть Николая Ростова в карты, сделать его жалким и несчастным, – это ничего не добавило бы к гениальной сцене игры; это скорее всего обеднило бы ее психологическое содержание, уничтожило момент непредусмотренного в ней. Долохов поставил огромную ставку на любовь Сони – и потерпел неудачу. Что ж, он заставит Николая Ростова проиграть огромную ставку в карты и получит злое удовлетворение, видя Николая Ростова убитым и раздавленным. Бретерская форма душевной разрядки! И вместе с тем она заключает в себе эффект неожиданности: неожиданность как раз в точнейшем соответствии реакции Долохова на любовную катастрофу с ролевым типом его характера, в том, что можно было бы назвать буквализмом реакции.
Толстой – гениальный психолог поведения и вместе с тем гениальный психолог сознания. Образ Хаджи-Мурата не уступает красотой и полнотой образу Андрея Болконского, но первого мы узнаем до конца в его поступках, а князя Андрея мы таким способом узнать не можем. Тут необходим психологизм меняющейся личности. Психология сознания достигает такой меры самостоятельности, что требует от художника особой линии повествования. Душевная равнодействующая не выводится однозначно из характера, ее всякий раз нужно определять наново. Чрезвычайное значение получает внутренняя работа, духовное претворение жизненного опыта. Характеры отличаются друг от друга не только живой совокупностью свойств, но и формой своей изменчивости.
Толстой рисует не только медленно готовящиеся перемены, но и сразу наступающие духовные перевороты в личности. Писатель хочет, чтобы мы заметили, оценили важность этого различия, и дает о нем знать не только изображением моментов излома в развитии нравственного характера, но также и общими формулировками. «В душе… Пьера происходила за все это время сложная и трудная работа внутреннего развития, открывшая ему многое и приведшая его ко многим духовным сомнениям и радостям». Это вовсе не значит, что в сознании Пьера мы находим лишь длительно протекающую духовную работу, нет, в ней совершаются и внезапные, катастрофические сдвиги. «С той минуты, как Пьер увидел это страшное убийство, совершенное людьми, не хотевшими этого делать, в душе его как будто вдруг выдернула была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога». Однако Пьер довольно быстро выходит из таких состояний потрясенности, возвращаясь к основному ходу своих размышлений. А в развитии личности князя Андрея преобладают как раз внезапные перемены. «В душе его вдруг повернулось что-то» – эти слова Толстого приложимы почти ко всем главным переломным моментам в духовном развитии Андрея Болконского.
Толстому нужно, чтобы мы не упустили этой особенности характера его героя, и он дает нам снова и снова знать о ней. «Последние три года в жизни князя Андрея было так много переворотов, так много он передумал, перечувствовал, перевидел (он объехал и запад и восток), что его странно и неожиданно поразило при въезде в Лысые Горы все точно то же, до малейших подробностей – точно то же течение жизни». Различие характеров князя Андрея и Пьера прослежено Толстым вплоть до способа и ритма их духовного развития. Философия, общее мироощущение входит в состав их характеров, и без такого завершения они явились бы существенно неполными. Однако у Пьера идейно-нравственные переходы оказываются по большинству результатом длительно назревающего процесса, а у Андрея – результатом мощных толчков, выбрасывающих его из системы прежних чувств и мыслей.
Если бы перемены в человеке, касающиеся его сущности и сливающиеся с его личностью, были невозможны, то рухнул бы взгляд Толстого на мир, уничтожились его надежды, а его призыв к людям – стать другими и лучшими – оказался бы гласом вопиющего в пустыне. Испытание на изменчивость личности – один из главных мотивов толстовского романа. Разумеется, это испытание непременно связано с тем, что герой Толстого сталкивается с новыми обстоятельствами и условиями, с новой картиной жизни, поставленной перед ним историей. Однако столкновение приводит к внутренним – нравственным, духовным – превращениям лишь в том случае, если объективно новое в условиях и формах жизни соприкасается с субъективным, вызывая глубокие волнения и сильные движения чувства. Если же внешние события, сколь бы ни были они катастрофичны, не проникают в субъект, рождая там встречные внутренние события, – в таком случае в личности не происходит каких-либо ощутимых перемен.
Война представлена Толстым как нечто огромное, всколыхнувшее нацию и оставившее неизгладимый след в душах и характерах людей. Однако дипломат Билибин не испытал от войны никаких внутренних потрясений – разве что набрался еще ума и опыта, сохранив в неприкосновенности свой профессионально горький взгляд на жизнь. Борис Друбецкой продолжал делать на войне карьеру, не отступая нигде от своего курса на подлую ловкость.
- Добропорядочный светский человек (франц.).[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №8, 1977