№3, 1989/Жизнь. Искусство. Критика

Стрела в полете (Уроки биографии Ю. Домбровского)

Он был похож на летящую стрелу и никогда не менял направления своего полета.

(Чабуа Амирэджиби. Из беседы)

Я горяч и в правде черт.

Державин

Чабуа Амирэджиби знал Юрия Домбровского особым знанием – по местам отдаленным… В тех краях и тех условиях человек, надо полагать, виден исчерпывающе – жестко и точно, и потому формула о стреле, неуклонно верной энергии и направлению своего полета, – даже при допуске на «профессиональную», писательскую афористичность, – крепко запомнилась.  Домбровского арестовывали четырежды; география его ссылок от Алма-Аты до Колымы и Тайшетского Озерлага, который он сам определил просто- «страшный» 1.

Нормальная, обыденная жизнь была изуродована – она постоянно прерывалась, вычеркивалась, и эти зияния, этот неукоснительно настигающий пунктир не могли не сказаться на формировании писательской судьбы Домбровского. Они придали ей яростную, непреклонную нравственную непримиримость, несгибаемое желание сказать свое несмотря ни на что. Тут уместно – безо всяких скидок – лютеровское: «Стою на том и не могу иначе»… Всем внутренним строем своих книг Домбровский говорил с читателем, и современным и будущим, о том, чему сам так хорошо и горько знал цену. Говорил в ту пору, когда за подобное еще не поощряли, не поднимали на щит «духовного вождя», а просто сажали снова. Он писал об истинном и высоком, самоценном человеческом достоинстве, которое всегда борется с тем, что гнет его и корежит, о несовместимости «гения и злодейства», о верности себе и своему общественному, гражданскому предназначению.

Пафос его – глубинен, он внутри этой прозы, ибо интонационно она ровна и сдержанна. В ней много от ученого, от исследователя – хранителя и толмача «древностей». «Глагол времен», помянутый Державиным и почти неразличимый для многих в толще веков, был внятен для Домбровского. В прозе его явствен постоянный, пронесенный через всю жизнь интерес к истории и то помноженное на личный, выстраданный опыт ее понимание, когда автор прекрасно отдает себе отчет в том, что минувшее всегда переходит и врастает в последующее, повторяясь и предостерегая… Потому, например, выдержка из любимого Домбровским Тацита – он постоянно был на его рабочем столе, – выдержка, часто вспоминаемая им и приводимая, звучит нынче как прямая издательская аннотация к «Факультету ненужных вещей». Это слова о том, что гибель государства начинается с краха его законов, правосудия, что с человеком, лишенным их защиты, можно сделать все что угодно…

Эрудиция Домбровского была велика, она – истинная щедрость богатого! – обильно рассыпана в его книгах, от «Державина» до «Факультета», и оттого они, мудрые, горько-ироничные, изящно-сдержанные, могли бы ассоциироваться с какой-нибудь старинной, покойной библиотекой, притененными, зашторенными окнами, золотом корешков, кожей древних фолиантов… Но под неторопливо-мерным голосом исследователя рдел негаснущий уголь страсти, любви и ненависти, и кажущееся, обманчивое спокойствие голоса этой прозы – точно высший нагрев металла в кузнечном горне, когда синее железо постепенно делается красным, потом вишнево-багровым, соломенно-желтым и, наконец, – ослепительно белым, пышущим жаром предельного накала. Такой пламень всю библиотеку шутя сожжет, – какие уж тут зашторенные окна и древние фолианты!

Признание его дара, его таланта было глухим… В нем ощущались те же зияния, та же несправедливая неполнота, что и в личной судьбе. Внимательный и серьезный читатель знал и ценил его, но признание широкое, общественное… На «Хранителя древностей» была опубликована одна (!) рецензия (Игоря Золотусского в «Сибирских огнях»), серьезных монографических работ о Домбровском у нас нет, и мера знания сделанного им такова, что том «Краткой литературной энциклопедии» определяет «Крушение империи» и «Державина» как разные произведения.

«Хранитель» проскочил в печать, считал сам писатель, чудом, еще немного – и вообще не прошел бы!.. «Факультет ненужных вещей», венец и коду его творчества, мы напечатали лишь только что, после зарубежных изданий и спустя десять лет по смерти автора.

Да, рукописи не горят, но горят и страдают человеческие судьбы, никому не отмерено два века, и каждый живет здесь и теперь… Если же это «здесь» и это «теперь» были такими, как у Юрия Домбровского, то, наверное, опыт и уроки подобной биографии стоят вдвойне дорого. В них время, страна и – писательская гордость, писательская честь…

Уже в «Державине» (1939) заметно характерное для всего последующего Домбровского сопряжение Героя и Времени, глубинный – острием внутрь! – раскоп их нравственного взаимодействия, противоборства и итога. Будущий великий поэт, прославленный в веках старец, хрестоматийно благословляющий, «в гроб сходя», Пушкина, пока еще – молодой честолюбивый подпоручик, и он… ловит Пугачева, занимается сыском и допросами. Он, поэт (стихи, заметим в скобках, в заветную тетрадочку уже пишет!), – верный и ревностный слуга генерала Бибикова. Такова экспозиция этой повести…

Стилистически, интонационно она еще не вполне самостоятельна. В ней – от внешней четкости, «чертежности» до выбора броских, намертво врезающихся в память деталей – много тыняновского… Об увлеченности Тыняновым в пору работы над «Державиным» Домбровский исчерпывающе говорил сам и позже, в 1973 году, в журнале «Простор». Сказано было прямо: «…он меня… потряс так, что я потерял вкус ко всякой иной современной прозе: она мне казалась пресной».

Тыняновскими в «Державине» были и документальная тщательная оснащенность, и внутренняя нравственная сцепка – как и в «Вазир – Мухтаре»! – боковых персонажей с фигурой главного героя. Но присутствовало и другое, идущее, полагаю, уже только от самого Домбровского. То был взгляд на прошлое из сегодня; в «Державине» взяла разбег одна из основных тем-идей прозы Домбровского – верность человека своему высшему предназначению, своему «задору», как говорил Гоголь… Историческая повесть о конце осьмнадцатого столетия неопровержимо подводила читателя к авторскому выводу 6 самоценности внутренней человеческой биографии, о том, что подлинно значительная и богатая натура должна быть неуклонно верной себе, не лукавя и не заигрывая с властями предержащими, не пытаясь сломить и изнасиловать своего «я»… Иначе, как скажет потом у того же Домбровского некий дед, музейный столяр и умный пьяница, – край, все, «отрывай подковки»!

Последняя глава помести открывается авторский предупреждением, что на этом кончается «первая книга рассказов о поэте, следователе и подпоручике Гаврииле Романовиче Державине». Обратим внимание на порядок аттестаций: вначале «поэт», затем «следователь», то есть тот путь, который избрал было для себя герой, дабы добиться успеха, а «подпоручик» – это уж так, официальная, малозначительная и пустая «табель о рангах», потому и на последнем месте!.. В приведенной иерархии, конечно, всего важнее, что Державин – поэт, и тут – ключ к повести.

Внешне она – типичное историческое и приключенческое произведение. В ней – политические страсти, интриги, подкупы, засылки шпионов во вражеский стан, и сам Державин начала повествования – явный и откровенный охотник за удачей, честолюбивый, ловкий, энергичный, готовый ради успеха, что называется, на все. Не случайно непрезентабельный и комичный въезд его в Казань, вызывающий смех встречных (из-под нагольного мужицкого тулупа торчит длинная офицерская шпага), невольно заставляет вспомнить первое появление в Париже бравого и тоже рвущегося к успеху гасконца из «Трех мушкетеров», так же, к слову сказать, осмеянного за несуразность масти своего коня… Ловцы удачи, молодо голодные, нищие и готовые завтра держать в руке своей все: деньги, почести, чины.

Вот разметка основных фабульных вех повести:

Державин домогается быть допущену к службе у Бибикова, к делу ловца душ человеческих.

«Юнцу – Бибиков это почувствовал с первой же минуты свиданий – можно довериться. Он пойдет на всякий риск, на любое сложнейшее, безнадежнейшее предприятие, он шутя рискнет своей головой, если только в случае удачи можно рассчитывать на какое-нибудь, пусть самое незначительное, продвижение по службе».

Готовность героя к избранному им поприщу.

«Если надо, он будет шпионом… И порки он станет производить сам, совсем так, как предписывает ему ордер: будет ходить перед толпой, размеряя силу и количество ударов, и поучать непослушных. Может быть, после этого ему придется прибегнуть к виселице и топору, колесу и глаголю. Он и этим не погнушается».

Державин в деле.

«Булькала вода, шипело раскаленное железо, скрипела дыба. К этим техническим звукам (о, гневный сарказм Домбровского! – И. Ш.)… примешивались и другие. Трещали кости, сухо щелкали сухожилия, шипело прижигаемое мясо… За столом сидели следователи и умело дозировали пытку… Следователей было пять.

Самым ревностным и беспощадным из них считался Гаврила Романович Державин».

Обрыв избранной карьеры.

«… На почести и награды приходилось махнуть рукой.

Никто не воспоет его подвиги, никто не назовет его героем, никто не выстроит ему триумфальную арку. Кому интересен маленький, бедный, неудачливый карьерист Державин?».

Здесь все логично, все понятно, кроме краха служебной карьеры героя в киргиз-кайсацких степях… Ведь не дерзкое же ослушание Державина тому виной, когда самовольно отправился он на захват осажденного Яика и просчитался. Нет, то была лишь последняя капля, переполнившая чашу внутренних метаний и отчаянной самоборьбы, измучившей Державина.

Ставилось… не на себя, не на свое. Заветная тетрадочка со стихами!.. Сперва бойкая, непристойная поэма об особенностях петербургских и московских полков, потом звонкие и немудреные любовные песенки с пастухами, пастушками и фавнами – мраморные урны, потушенный факел, розовый амур… Стихи без авторского лица.

И вдруг случайно попал в руки «Петербургский Меркурий» за 1759 год, ода господина Сумарокова «О суетности».

Время проходит,

Время летит,

Время проводит

Все, что не льстит.

Щастье, забава,

Светлость корон,

Пышность и слава –

Все только сон.

 

«Он прочитал стихотворение и медленно осел на пол».

Это было про него, про его тщету и усилия, не ведущие никуда… С этого мига, по Домбровскому, начался тот Державин, что остался для нас в веках, отличный от шустрого и пусто честолюбивого подпоручика, как мрамор бельведерский от печного горшка.

Слом, перерождение (а точнее, рождение) Державина описаны у Домбровского глубоко и блестяще, с той внутренней правотой и силой, которые по руке лишь литератору, товарищу по цеху. То был взгляд из собственного сегодня (а «Державин» написан уже после первого ареста и ссылки в Алма-Ату) 2 на судьбу и выбор творца; в этой исторической дистанции заключались свой пафос и своя вера.

Возрождающийся, возвращающийся к себе Державин мучительно ищет на этих страницах повести не только слов самых точных и лучших, не только броских, эффектных рифм, – «он примирился теперь на самой бедной и незвучной», – он хочет открыть человеку, как надобно жить ему, о чем неустанно помнить и к чему стремиться.

Смысл и цель жизни хотят вместить в себя теперь его стихи, а не частокол из громких и деревянных восклицаний, пишущихся с заглавной буквы и не выражающих ровно ничего: «Истина», «Добродетель», «Беллона», «Марс»… Великой и мудрой простоты жаждал Державин, она была близка и ощутима, но «стихи не вязались».

Всякое творческое открытие, каждый истинно новый шаг человеческого сознания подобны чуду… «…Державин вспомнил мать, старую казанскую гимназию, облупившиеся стены заборов, где он играл с ребятами в «орла» и «решку»… Мать, Фекла Андреевна, прошла по комнате и наклонилась над ним». Реальный, обыденный мир пришел на смену отвлеченной риторике – родилась, пошла в рост иная, новая поэзия. «…Он увидел, ощутил мускульно свой стих и понял, что сейчас уж он от него не уйдет, что он поймает его, загонит как редкого зверя и перенесет на бумагу. Стихи, найденные им, были твердые, решительные, быстрые. Ни богинь, ни героев не упоминалось в них. Это были простые ясные строчки о смерти, о жизни, о неизбежном их равенстве.

Трепеща от радости, он оторвал голову от подушки, чтобы записать их… И сейчас же тяжелый, как смерть, сон напал на него».

Бывший губернатор сданной пугачевцам без боя Самары, особо тщательно допрашиваемый Державиным Иван Халевин, подходит в этом сне к постели героя и опускается возле…

«Ну что же, ваше благородие, – сказал Иван Халевин. – Когда же вы исполните обещание свое?»

Державин посмотрел на него с ненавистью.

«Не мешайте! – крикнул он. – Не мешайте мне, потому что я пишу стихи».

Эта сцена, это «с ненавистью» очень существенны для понимания идейно-нравственного строя повести.

Державин, «вернувшийся» к самому себе, Державин-поэт, а не искатель наград и чинов по службе, воспринимает отныне все мешающее стихам и впрямь нетерпеливо – гневно – время и так упущено!.. Такова логика повести.

Халевин страдал от служебного рвения героя, его усердия и допросов, и кого же мы ненавидим более свидетелей своих нравственных ошибок и падений, с кого взыскиваем строже и непримиримее?!

Наконец, последнее… Вечером, перед важной, «поворотной» для героя ночью, когда он чувствует близость подлинных стихов, Державин размышляет… о Халевине.

«Этот странный человек, этот двойной изменник, купец и бургомистр – Халевин, захотел не только рождение и смерть человека, но и жизнь сделать равной для всех. Вот за это его сковали, бросили в тюрьму и приготовили петлю. Кто знает, впрочем, чем все это кончится. Захочет ли простой народ, узревший свободу единожды, снова променять ее на цепи.

Да и с другой стороны взять, исходя из законов моральных, всегда ли родившийся должен дожидаться смерти, чтобы вкусить еще раз недоступное равенство?»

От этих новых, непривычных доселе мыслей рукой подать до будущих, дошедших до нас державинских стихов!.. Так фигура Халевина, сама память героя о нем готовят в повести почву для «возрождения» Державина, его нравственного и уже необратимого броска от мелкого, низкого и стыдного (сыск, пытки, допросы) – к вечному, к стихам и будущей славе!

Вот корень борьбы и драмы, вот выбор в «Державине», а вовсе не опрометчивое ослушание начальства, пагубный поход к Яику… Эта внутренняя масштабность, это понимание и сочувствие герою своему через полтора с лишним столетия враз ломают тесные рамки исторической приключенческой повести, и выходит она к целям крупным и вечным, к идее «власти творенья над творцом».

Внутренняя наэлектризованность, нервность текста, разряжалась и освещалась, как вспышкой, как всполохом степной зарницы, нравственным самоосмыслением героя, да таким, что обратно, вспять – хода уж нет… То был собственный писательский счет Домбровского с героем, его верой и судьбой, то шел разговор о своем.

Оттого и столь накаленно – при внешней ровности интонации – описание самой методологии работы тайной следственной комиссии:

«Этих людей, которые еще были на свободе, нужно было оглушить, сбить с толку… Поймав какую-нибудь несущественную подробность, следователи ее поворачивали на все лады, давали ей сотни различных толкований, и наконец, выбрав наиболее эффектное, заносили в протокол. При этом любое брошенное вскользь и сейчас же забытое слово могло быть истолковано как государственная измена».

Писатель был уже знаком с этой технологией, она потом еще не раз напоминала ему о себе, и в личном архиве Домбровского есть документ, копия специальной докладной на имя Аристова от 1 января 1956 года, многие пункты которой о подлогах, фальсификациях и произволе следствий списаны с только что процитированных строчек «Державина»!

В «Державине» впервые сказался, заявил о себе внутренний и публицистически заостренный автобиографизм прозы Домбровского, сопряжение своей личной судьбы с судьбами своих героев.

Соотнесенность категорий: Человек и Время, Личность и Власть – замыкалась в повести этой на человеческой биографии, ее выборе и ответственности, и акцент этот остался неизменным, горячим и тревожным, во всех последующих произведениях Домбровского. Стрела была выпущена…

Прекрасно зная цену горькому восклицанию Сенеки: «Да будет мне позволено молчать. Какая есть свобода меньше этой?» – и никогда, кстати сказать, не разделяя его, Домбровский исчерпывающе сознавал силу иной, противоположной позиции. Той, что непоколебимо верит в могущество человеческого разума, бодрствующего и действенного, невзирая на любую тьму вокруг.

Об этом – роман «Обезьяна приходит за своим черепом» (1959), выстроенный как философема и притчево заостренный…

  1. 1932 год – Алма-Ата (три года ссылки).

    1937 год – Алма-Ата (семь месяцев в следственном изоляторе).

    1939 – 1943 годы – Колыма.

    1949 – 1955 годы – Тайшетский Озерлаг.

    Автор выражает свою глубокую признательность Кларе Файзулаевне Турумовой-Домбровской, познакомившей его с материалами из личного архива писателя.[]

  2. «Державин» был окончен в 1938 году.[]

Цитировать

Штокман, И. Стрела в полете (Уроки биографии Ю. Домбровского) / И. Штокман // Вопросы литературы. - 1989 - №3. - C. 84-109
Копировать