№12, 1989/Жизнь. Искусство. Критика

Сталинизм и литература США («БЕЛЫЕ ПЯТНА» «КРАСНЫХ ТРИДЦАТЫХ»)

Вспомним слова ведущего – Артура Робертсона, который в финале последней пьесы А. Миллера «Часы Америки» говорит, имея в виду эпоху депрессии: «Бывали моменты, когда слово «революция» произносилось не просто для красного словца». Далее ведущий рассуждает о двух событиях в жизни страны, более важных, чем две мировые войны, чем Вьетнам и даже чем американская революция: «Только Гражданская война и Великая депрессия ударили практически по каждому американцу, независимо от его места жительства, работы и классовой принадлежности».

Да, время – от кризиса 1929 года, ошеломившего страну, до начала второй мировой войны – не случайно называют «голодными», «бурными», «грозовыми» тридцатыми. Но чаще, и, наверное, справедливее всего, «красными тридцатыми». Никогда прежде не знала Америка такой бездны отчаяния, такого накала протеста. Это было ключевое десятилетие в истории национальной культуры в XX веке, отбросившее властный отсвет на последующее полувековое художественное развитие. Тогда, в 30-е годы, были словно запрограммированы многие глубинные проблемы – политические, общественные, нравственные, к которым на более поздних исторических витках обратятся мастера слова.

Вспомним, как началась эта по-своему уникальная художественная эпоха. Литература полевела. Прежде «кабинетные», писатели погрузились в самую гущу народной жизни. Происходило, по словам М. Голда, «второе открытие Америки». Расширение тематики сопровождалось усилением социально-критических мотивов. Словесное искусство обогащалось новыми средствами художественной выразительности. Многие литераторы, прежде отгороженные от мира политики, ощутили себя ангажированными. Привыкшие к одиночеству, они стремились объединиться, исходя из общих задач.

Меняется самый нравственно-психологический литературный климат. Критик Х. Лаккок, автор одной из первых работ, посвященных этой эпохе, замечает: «В это время интерес переместился от Фрейда к Марксу». М. Каули добавляет: «Тогда говорили не «я», а «мы», не «мое», а «наше».

Процессы политизации и «полевения» – в разной мере, в разной форме – захватили писателей, составивших цвет национальной культуры. Конечно, литературная панорама 30-х годов сложна и многоцветна. Наряду с известными образцами высокой прозы: романами Э. Хемингуэя, У. Фолкнера, Т. Вулфа, Дж. Стейнбека и других, появилось немало плоско-тенденциозных книг на злобу дня, схематичных стачечных романов, декларативных стихов и пьес. Порой серьезный психологический анализ подчинялся социологической схеме, а многогранность человеческой индивидуальности подменялась ходульным классовым стереотипом.

Десятилетие начиналось на мажорном, революционном звучании. Но на исходе 30-х иных писателей постигло разочарование, они отошли от левого движения. Иногда тихо, спокойно. Иногда шумно, демонстративно. Многие пережили душевный, нравственный кризис. В чем причины происшедшего? Они многообразны, неоднозначны. До сих пор мы не обнажали здесь всей правды. Только теперь начинаем во весь голос говорить о том неоспоримом ущербе, который принес сталинизм писателям Запада, в том числе многим нашим искренним друзьям. В этой связи полезно приглядеться к некоторым «белым пятнам» на литературной карте «красных тридцатых», которые были сложнее, трагичнее, чем мы себе обычно представляли.

«СОВЕТСКИЙ ФАКТОР»

В 30-е годы в свете общего сдвига влево художественной интеллигенции «советский фактор» стал существенным элементом общественной жизни страны. Все, что происходило в СССР, становилось объектом пристального внимания, а нередко и сопоставления с американским опытом. Страницы американской прессы пестрели статьями и очерками об СССР, исполненными хвалы, удивления, ругательств, злобы. Немало американских специалистов, спасаясь от безработицы, приехало в СССР, чтобы участвовать в строительстве новых фабрик и заводов. Внимательно, с нескрываемым любопытством следили за тем, что происходило в Стране Советов, и писатели, публицисты, журналисты. Новизна, безоглядная ломка старого уклада, масштабные преобразовательные проекты, касающиеся не только экономики, но самой человеческой природы, – все это захватывало воображение и импонировало американцам, любящим риск и эксперимент. С расстояния многое казалось радужным и обнадеживающим. На рубеже 20 – 30-х годов в оценках «советского фактора», которые давали писатели Запада, преобладали в целом оптимистические интонации. А. Кестлер комментировал: «Контраст между скольжением вниз капитализма и одновременно явным подъемом плановой советской экономики был столь резким и очевидным, что это приводило нас к неизбежному умозаключению: «Они – будущее, а мы – прошлое»1.

Это было написано в 1930 году. Через десять лет А. Кестлер выпустит роман «Слепящая тьма»2.

Среди литераторов, приезжавших к нам в эти годы, наверное, самой представительной и многочисленной группой были американцы. Они словно бы продолжали поиски, начатые их легендарным соотечественником Дж. Ридом. В большинстве своем наши гости, – а среди них были такие писатели первого ряда, как Т. Драйзер, Дос Пассос, У. Фрэнк, – не были наивно-восторженными новичками, не способными критически мыслить (не в пример экзальтированной коммунистке, героине пьесы А. Миллера «Часы Америки», восклицающей: «Верю в Советский Союз! Верю в победу рабочего класса и в мир, который воцарится на всей планете, когда наступит социализм…»).

Кстати, в подобных словах отражалась не столько политическая наивность, сколько психологический климат тех лет, когда некоторые левые пребывали в состоянии эйфории, предвкушая грядущий крах капитализма. Наши гости из-за океана отнюдь не занимались сознательной лакировкой: они увидели у нас немало неожиданного, вдохновляющего, контрастирующего с некоторыми негативными сторонами американского образа жизни. Книга Т. Драйзера «Драйзер смотрит на Россию» (1928) – при всех оговорках – утверждала решительное писательское «да!» коммунистическому эксперименту. Особенно радовало маститого романиста то, что в России искоренен столь удручавший его в Америке контраст между богатством и бедностью. А. Р. Вильямс, сподвижник Дж. Рида, погрузившийся в 20-е годы в быт нашей деревенской глубинки, наблюдал обнадеживающие перемены в укладе российского крестьянства («Русская земля», 1928). Эти впечатления относились к поре, предшествовавшей коллективизации и раскулачиванию. А. Л. Стронг, специализировавшаяся по Средней Азии, запечатлела ломку старых отношений на этой бывшей окраине царской России, скачок от арбы к экспрессу («Красная звезда над Самаркандом», 1929; «Дорога к седому Памиру», 1931). К сходным выводам приходил и молодой поэт Л. Хьюз в брошюре «Негр смотрит на Советскую Среднюю Азию» (1934).

Энтузиазм строителей пятилетки, отнюдь не навязанный сверху, а идущий от сердца, увлеченность масс, несмотря на невзгоды и набиравшие силу репрессии (о масштабах которых многие и не подозревали), – все это было невиданным феноменом. У. Фрэнк в книге «Заря над Россией» (1931) увидел в нашей стране «высочайшую твердыню человеческого духа». Э. Уинтер свидетельствовала о силе коллективистских настроений советских людей («Красная добродетель», 1932). Их способность стойко переносить трудности и невзгоды отмечали левые публицисты К. и М. Ламонты («Россия день за днем», 1933): лишения, выпавшие на долю советских трудящихся, перекрывались достигнутым прогрессом. Об огромной тяге к знаниям, своеобразном культе учебы у молодежи писала М. Пейдж («Советская Главная улица»; 1933). Герой романа Пейдж о Советском Союзе «Янки в Москве» (1935), произведения, не свободного от наивности и схематизма, Фрэнк Андерсон, бывший безработный, человек аполитичный, по приезде в СССР «перековывается» в трудовом коллективе на заводе «Красная звезда» и, найдя у нас личное счастье, принимает решение остаться в СССР. Подобные выводы подтверждал своим авторитетом многоопытный Л. Стеффенс: в 1931 году вышла его «Автобиография», в которой была хрестоматийная формула, содержавшая широко распространенное тогда представление о новой России: «Я видел будущее, оно наступило».

Все это вовсе не значит, что названные выше писатели не замечали наших слабостей и просчетов. Т. Драйзера, этого «несгибаемого индивидуалиста», тревожила свобода личности. У. Фрэнк, поклонник Спинозы, любитель философского глубокомыслия, сетовал на установившийся в России «духовный абсолютизм». Примерно то же самое имел в виду и поэт Э. Э. Каммингс, когда писал об опасной «регламентации» жизни в СССР. Правда, в наших газетах цитировались лишь безусловно положительные высказывания и оценки наших гостей, в то время как их замечания, следовавшие после слов «но» и «однако», как правило, опускались. Такова была общая практика. Лишь спустя шестьдесят лет были опубликованы наконец некоторые опущенные главы из книги «Драйзер смотрит на Россию»3.

Чтобы по-настоящему понять все эти факты, необходим конкретно-исторический подход, учет всех социальных и психологических «слагаемых», нужно точное знание реальных обстоятельств, которыми, увы, пренебрегают порой литературоведы и критики. Надо иметь в виду, что наши гости, литераторы США, как правило, тщательно ограждались от всякого рода нежелательных впечатлений. Пресса создавала весьма определенный фон: восторженно сообщала о трудовых победах и всенародном энтузиазме, с одной стороны, и объясняла промахи и неудачи происками «классовых врагов» и «вредителей» – с другой; на информацию о голоде на Украине в начале 30-х годов было наложено строжайшее табу. Замалчивались и масштабы репрессий в процессе коллективизации и раскулачивания. Сталин, при всей своей жестокости, общаясь с иностранцами, артистично разыгрывал роль человека простого, скромного и откровенного4; об этом писал, например, американский корреспондент в Москве Ю. Лайонс (речь о нем пойдет ниже).

Писатели, дружелюбно настроенные к СССР, тщательно дозировали свои критические замечания, объясняя наши недостатки трудностями роста, наличием враждебного капиталистического окружения. К тому же после прихода к власти фашизма в Италии и Германии СССР стал главным оплотом против коричневой угрозы. Подчеркивание наших промахов, как считали многие прогрессивно мыслящие литераторы, могло быть выгодно врагам новой России. Необходимо было оспорить и некоторые антисоветские стереотипы, каковых было немало.

С годами взгляды писателей менялись. Когда Л. Хьюз в автобиографической книге «Скитаюсь и удивляюсь» (1956) вернулся к своим среднеазиатским впечатлениям начала 30-х годов, его тон был уже несколько иным по сравнению с безоблачной восторженностью, характерной для упоминавшейся брошюры 1934 года. Впрочем, энтузиазмом были пронизаны сочинения начала 30-х годов. «Большой террор» был еще впереди.

ВОЗВРАЩЕНИЕ ИЗ УТОПИИ

Однако в это время в США существовал целый пласт книг и очерков иного характера, написанных с позиций недоброжелательных, а то и просто враждебных. Долгое время мы их либо замалчивали, либо огульно относили к числу клеветнических, прятали в спецхранах. А между тем отдельные оценки, факты и формулировки в них совпадают с теми, что приводятся сегодня в работах наших историков и публицистов. Здесь нет возможности специально и подробно рассмотреть труды этого круга американских авторов. Мы остановимся лишь на отдельных моментах, связанных с обсуждаемой проблемой.

Более десяти лет проработал в СССР в качестве специального корреспондента ряда буржуазных американских изданий У. Г. Чемберлин, написавший целую серию сочинений о нашей стране. Ему трудно отказать в осведомленности. Однако не скрывая своей принадлежности к консерваторам, Чемберлин с неприкрытой тенденциозностью подбирал и освещал материал, исходя из неприятия социализма как в теории, так и на практике. Характерна для его позиции книга «Железный век России» (1934), посвященная первой пятилетке и содержащая ряд интересных признаний. Ее автор констатирует, что за послереволюционные годы СССР претерпел «более фундаментальные и широкие перемены в повседневной жизни, в психологии, в экономической и социальной сфере, чем другая страна, пережившая внешне более драматические потрясения». Что в стране сформировалось «молодое поколение, впитавшее коммунистические идеи» и «готовое за них сражаться». Что коммунисты добились безусловных успехов в таких сферах, как «распространение образования в массах»5, забота о здоровье трудящихся, поднятие самого престижа труда. Однако все эти достижения перечеркивались огромной ценой, заплаченной народом за индустриализацию, которая проводилась исключительно методом террора и репрессий…

С годами книги Чемберлина, весьма популярные на Западе, становились все злее. К середине 30-х годов он уже характеризовал сталинский режим как тоталитарный («Фальшивая утопия. Коллективизм в теории и на практике», 19376); в подтверждение этого тезиса Чемберлин ссылался на голод на Украине и Северном Кавказе в 1932 – 1933 годах (о котором было мало известно на Западе), приводил статистику репрессивных акций, писал о расправе над старыми большевиками, павшими жертвами лживых обвинений. Превращение индивидуального хозяйства в коллективное, сопряженное с раскулачиванием, стало пыткой для миллионов крестьян. Весь рассматриваемый период Чемберлин характеризовал как «термидорианский», ибо террор, развязанный Сталиным и его окружением, имел лишь одну цель – помочь им удержаться у власти. Как видим, Чемберлину нельзя отказать в наблюдательности и прозорливости. Однако во всех его рассуждениях лежала очевидная консервативная методологическая посылка: концепция социалистического преобразования мира воспринималась им как исходно утопическая и антигуманная. В последующих своих книгах, даже тех, что были написаны в пору совместной борьбы наших стран с фашизмом, он продолжал атаковать не только сталинизм, но сами основы социалистического общества (например, в книге «Украина – угнетенный народ», 1944).

Были в «красные тридцатые» и такие литераторы, которые начинали как радикалы, но кого сталинизм оттеснил в ряды наших оппонентов. В числе их был Ю. Лайонс, журналист и публицист, активно участвовавший в кампании по спасению Сакко и Ванцетти и написавший об этом свою первую книгу. Затем в течение шести лет Лайонс работал корреспондентом ЮПИ в Москве, откуда был выслан в 1934 году. Свои впечатления он обобщил в книге «Путешествие в страну Утопию» (1937), весьма популярной на Западе. В ней Лайонс рисовал картину весьма мрачную, да и в каких-то моментах тенденциозную, однако некоторые его наблюдения были, безусловно, справедливыми: он писал об атмосфере страха и подозрительности, об ужесточении и росте репрессий, фальсифицированных процессах, концентрации огромной власти в руках Сталина, окружение которого безнадежно уступало в интеллектуальном плане соратникам Ленина.

Лайонс одним из первых не без иронии показал, какие уродливые формы принял культ Сталина в стране, исповедовавшей «философию коллективизма». Имя вождя обрастало получавшими санкцию в «Правде» определениями, которые сливались с его именем (например, «великий и любимый»). При этом они уже утрачивали функции эпитета и превращались в некий титул. В манипулируемом сознании масс закреплялся уже не живой, реальный Сталин, какового они не могли знать, а обожествленный имидж, насаждаемый партийными функционерами.

Это писалось в то самое время, когда некоторые уважаемые на Западе писатели намеренно или невольно, но вносили свою лепту в укоренение культа; в их числе (мы должны это сегодня с сожалением констатировать) были Б. Шоу, Л. Фейхтвангер, Г. Уэллс, А. Барбюс, провозгласивший сакраментальную формулу: «Сталин – это Ленин сегодня»7. Она понравилась вождю, и позднее он включил, ее в собственную, им же отредактированную «Краткую биографию».

Видимо, радикала Лайонса и консерватора Чемберлина в конце концов сближал исходный тезис: оценка революции как принципиальной ошибки или неудачи. Впрочем, Лайонс все же отделял сталинизм от ленинской концепции революции. Ее «коренные идеалы», настаивал Лайонс, «находятся в русле гуманистических устремлений человечества, и миллионы Сталиных и сотрудников ОГПУ не в состоянии их изменить». Пережитая им в России духовная эволюция складывалась из нескольких фаз: он приехал в эту страну исполненный иллюзий и надежд, затем его постигло разочарование, после чего произошло восстановление веры. «Знакомство с русским экспериментом, – писал он, – побуждает меня еще раз, без всякого стеснения, провозгласить ценность таких понятий, как справедливость, гуманность, правда, свобода, интеллектуальная честность и человеческое достоинство. Ошибки, допущенные русскими, дают мне силы настаивать на том, что без сохранения этих ценностей новые социальные системы могут быть лишь разновидностью прошлых несправедливостей»8.

После выхода этой и более ранней книги «Московская карусель» (1935), рисующей удручающую ситуацию в сфере советского искусства, Лайонс стал объектом резких нападок как «ренегат»; видимо, это ускорило его переход в лагерь антикоммунистов. Именно он, Лайонс, дал своеобразный сигнал к атаке на наследие 30-х годов, выпустив в 1941 году книгу «Красная декада», снабженную подзаголовком: «Сталинистское проникновение в Америку». Это было безапелляционное поношение как всего «красного культурного ренессанса», так и отдельных радикально настроенных интеллектуалов. Лайонс представлял их в гротескно-карикатурном свете, как людей «одураченных», поверивших, что СССР – «рай», а США – «ад», променявших совесть художника на «советскую чечевичную похлебку». Когда в конце 40-х и в 50-е годы консервативные критики вели наступление на наследие «красных тридцатых», они добросовестно обыгрывали многие тезисы этой работы Лайонса.

Острые споры среди американских радикалов вызвала и книга М. Истмена «Художники в мундирах» (1934). Ее автор, критик и публицист, выступил со своей первой, имевшей большой успех критической работой «Наслаждение поэзией» (1913) еще в канун мировой войны. Радикал и антимилитарист, он стал одним из основателей и редакторов журнала «Мэссиз». В начале 20-х годов Истмен был близок к компартии, около двух лет (1925 – 1926) провел в Москве, где специально штудировал марксизм. Человек скептического ума, он иронизировал над теми, кто спешил увидеть в России землю обетованную, в которой автоматически наступит царство свободы. Его также раздражали и те многочисленные догматики, для которых марксизм был нечто вроде Священного писания, а не руководством к действию. Во время пребывания в Москве Истмен познакомился с Троцким, стал свидетелем первых перипетий борьбы за власть, разгоревшейся между Троцким и Сталиным. Взяв сторону Троцкого, он считал, что тот проявил в нужный момент недостаточную решительность, что позволило Сталину в итоге переиграть или перехитрить своего опаснейшего соперника. Тогда же Истмен узнал и историю с Завещанием Ленина, о чем, вернувшись в США, он рассказал в небольшой книжке «После смерти Ленина». В ней он одним из первых на Западе ознакомил читателей с «Письмом к съезду» и с некоторыми обстоятельствами внутрипартийной борьбы. В начале 30-х годов Истмен переводит трехтомную книгу Троцкого «История русской революции», что, видимо, еще больше укрепляет его неприязнь к Сталину и созданной им системе, которую он рассматривает как измену идеалам революции. Позднее Истмен удостоился того, что Сталин назвал его «известным мошенником» и «гангстером пера».

В книге «Художники в мундирах», снабженной подзаголовком: «Исследование литературы и бюрократизма», Истмен впервые на Западе обстоятельно рассматривает не только деятельность, теорию и практику РАПП, но и – шире – литературную ситуацию на рубеже 20 – 30-х годов. Нарисованная Истменом достаточно мрачная картина зажима и регламентации художественной жизни осмыслена как прямой результат функционирования репрессивной системы. «Одна из отвратительных черт политического режима, выпестованного Сталиным, – констатировал Истмен, – состоит в том, что вместо полемики с честными большевиками, осмелившимися его критиковать, он клеймит их как контрреволюционеров и бросает в тюрьмы»9. В итоге любой оппонент Сталина объявляется врагом Советского Союза. Соответственно по указке Сталина совершилась и операция по трансформации марксизма из науки в некую религию, официально провозглашенную на «святой земле».

Не без полемического задора атаковал Истмен рапповцев, этих «неистовых ревнителей», которых аттестовал не иначе как «инквизиторы от литературы», имея в виду их сектантство, вульгарно-социологический подход к искусству как пропаганде, руководство которым осуществляется с помощью административного окрика и грубой проработки… Для Истмена наглядным свидетельством подобного упрощения и опошления искусства служила сама рапповская фразеология, призывы и формулы типа: «пятилетка в поэзии», «магнитострой в искусстве и литературе», «поэтические ударные бригады», «творческий долг перед социалистическим отечеством», «большевистская творческая линия» и т. д. и т. п. Все это превращало общество, употребляя выражение Э. Э. Каммингса, в «инфантильное царство лозунгов». Символом административно-бюрократического стиля рапповщины стала для Истмена деятельность одного из лидеров этой группы – Л. Авербаха. Отдельные разделы книги Истмен посвятил тем, кто оказался жертвой как ненормальной обстановки, так и разного рода проработочных кампаний: это Есенин и Маяковский, добровольно ушедшие из жизни, а также Бабель, Пильняк, Замятин, Полонский… Непосредственная физическая расправа над некоторыми из них, равно как и над многими другими, была осуществлена, как мы знаем, позднее, в 1937 – 1939 годах.

Затрагивал Истмен и некоторые методологические вопросы. Не соглашаясь с механическим перенесением политических и экономических методов в сферу искусства, он исходил из того, что у литературы свои внутренние законы и что беспардонное административное вторжение в тонкую сферу художественного творчества пагубно. При этом он ссылался на известную работу Л. Троцкого «Литература и революция»10. Кстати, эта работа была переведена в США в 20-е годы и выпущена радикальным издательством «Интернешнл паблишере», благодаря чему стала хорошо известна в кругах левых. Свою книгу Истмен заключал полным переводом статьи Полонского, посвященной взглядам Ленина на литературу и искусство.

В это время Истмен считал себя марксистом, не приемлющим сталинизма. Один из главных его выводов формулировался так: «Декретирование того, что пролетарское искусство обязано быть коммунистической пропагандой, является вызовом для любого здравомыслящего человека; это всего-навсего – политический кнут, с помощью которого поэтические еретики и диссиденты по отношению к сталинскому вождизму либо запираются в хлев, либо изгоняются из общественной жизни»11.

Конечно, нарисованная Истменом картина была достаточно односторонней и несколько упрощенной. Далеко не все явления искусства уступали жесткой идеологической формовке и зажиму: именно в эти годы появились первые тома «Тихого Дона», творили Булгаков, Платонов, Пастернак;

  1. Цит. по кн.: D. Aaron, Writers on the Left, N. Y., 1961, p. 153.[]
  2. На русском языке впервые опубликован в журнале «Нева», 1988, N 7, 8. []
  3. Одни были включены в сборник: Теодор Драйзер, Жизнь, искусство и Америка, М., 1988; другие появились в «Вопросах литературы» (1989, N 11); третьи готовятся к печати.[]
  4. В этом можно убедиться, прочитав «Московский дневник» Р. Роллана («Вопросы литературы», 1989, N 3 – 5).

    Отношения Сталина с западной интеллигенцией, равно как и ее отношение к Сталину, были значительно сложнее и драматичнее, чем это представляется И. Шафаревичу (см.: «Новый мир», 1989, N 7)[]

  5. W H. Chamberlin, Russia’s Iron Age, Boston, 1934, p. 250. []
  6. W H. Chamberlin, A False Utopia. Collectivism in Theory and Practice, N. Y., 1937.[]
  7. Анри Барбюс, Сталин. Человек, через которого раскрывается новый мир, М., 1936, с. 109.

    Об искусстве лицедействовать Сталина, сумевшего «обаять» не только некоторых писателей, но и таких многоопытных политиков, как Черчилль и Рузвельт, убедительно пишет А. Антонов-Овсеенко в статье «Сталин и его время» (см.: «Вопросы истории», 1989, N 8). []

  8. Eugene Lyons, Assignment in Utopia, N. Y., 1937, p. 646.[]
  9. Max Eastman, Artists in Uniform, N Y., 1934, p. VII. []
  10. Главы из нее см.: «Вопросы литературы», 1989, N 7. []
  11. Max Eastman, Artists in Uniform, p. 134. []

Цитировать

Гиленсон, Б. Сталинизм и литература США («БЕЛЫЕ ПЯТНА» «КРАСНЫХ ТРИДЦАТЫХ») / Б. Гиленсон // Вопросы литературы. - 1989 - №12. - C. 50-83
Копировать