Не пропустите новый номер Подписаться
№12, 1989/История русской литературы

Слово звучащее, слово воплощенное (Сочинители в произведениях Достоевского)

«Отечественные записки»… превосход-
ное название … не правда ли? так сказать,
все отечество сидит да записывает…
(«Село Степанчиково и его обитатели»)

…»А хорошая вещь литература, Варенька, очень хорошая; это я от них третьего дня узнал. Глубокая вещь! Сердце людей укрепляющая, поучающая, и – разное там еще обо всем об этом в книжке у них написано. Очень хорошо написано! Литература – это картина, то есть в некотором роде картина и зеркало; страсти выраженье, критика такая тонкая, поучение к назидательности и документ».
Эти наивные и простодушные слова адресовал своей возлюбленной, Вареньке Доброселовой, Макар Алексеевич Девушкин, герой первого романа Ф. М. Достоевского «Бедные люди».
Литературный дебют двадцатичетырехлетнего Достоевского, состоявшийся в 1845 году, осуществил его заветную мечту о призвании, осознанную еще в ранней юности. Поэзия, творчество – это в воображении учащегося военного инженерного училища «райский пир». Литература, литературные занятия – с этим, и только с этим связывает он свое представление о жизненной стезе, о свободе.
Страстное, запойное чтение, стойкий интерес к миру литературы обнаруживали не просто любознательность интеллектуала и книжника, но пророчили предназначение. Однажды прочувствованное, оно требовало выхода, обращалось в неустанное стремление к творчеству. Поначалу желание стать литератором, сочинителем, писателем осознавалось молодым Достоевским не столько как цель, сколько как средство, как «святая надежда», но постепенно литература, книги, опыт писателей переставали быть источником романтических восторгов, сладких слез и золотых снов и исподволь становились вполне прозаическим, реальным пособием для собственного творчества. И в разгар работы над первым детищем – «Бедными людьми» в письме к брату Достоевский сообщает: «Ты, может быть, хочешь знать, чем я занимаюсь, когда не пишу, – читаю. Я страшно читаю, и чтение странно действует на меня. Что-нибудь, давно перечитанное, прочитаю вновь и как будто напрягусь новыми силами, вникаю во все, отчетливо понимаю, и сам извлекаю умение создавать»1.
«Извлекаю умение создавать» – такова была новая читательская установка молодого Достоевского: чтение с точки зрения человека пишущего, овладевающего мастерством учителей-собратьев. Работа над «Бедными людьми», романом, который автор сначала «закончил» (ноябрь, 1844), а затем «вздумал весь переделать: переделал и переписал» (декабрь, 1844), потом «начал опять снова обчищать, обглаживать, вставлять и выпускать» (февраль, 1845), потом «вздумал его еще раз переправлять, и ей-богу к лучшему» (май, 1845), – эта работа, перемежавшаяся со страстным чтением, довершила процесс превращения Достоевского-читателя в Достоевского-писателя.
Рождение писателя из читателя – одна из волнующих загадок психологии творчества, равносильная чуду и тайне рождения новой жизни. Тот факт, что желаемого превращения могло и не случиться, что писатель, потенциально присутствующий в каждом читателе, так никогда и не реализуется, сообщает этой тайне особую притягательность. Искус и соблазн творчества, жгучая потребность в самовыражении, которая видится каждому читателю именно в сочинительстве, в писательстве, мучительный путь, чаще всего неутешительный в конце, приносящий куда больше потерь, чем обретений, – эта голгофа литературного честолюбия и литературных притязаний была, несомненно, одним из самых cильных впечатлений, пережитых автором. И столь же несомненно, что это впечатление вошло в плоть и кровь его первого романа.
В этом смысле «Бедные люди» удивительно подтверждали правоту Девушкина: как литература первый роман Достоевского был и картина и зеркало, «страсти выраженье, критика такая тонкая, поучение к назидательности и документ». В особенности же документ: тяга к литературному творчеству, к сочинительству, страстная надежда на призвание, подвижнический труд молодого автора зафиксированы в «Бедных людях» документально – в виде «чужих рукописей».
Первое произведение Достоевского явилось литературным дебютом не только для автора, но и для его героев. Начинающие сочинители из эпистолярного романа – Макар Девушкин с его наблюдениями, описаниями и заботами о слоге. Варенька с ее рукописной тетрадкой, чиновник Ратазяев с его «художественными отрывками» и сочинительскими вечерами и другие безымянные сочинители – основали то литературное сообщество героев Достоевского, своего рода союз сочинителей, который рос, креп и утверждался с каждым новым произведением писателя, деля с ним общую страсть к творчеству, общие надежды, страхи и разочарования, общие мечты о «большой литературе».
МИР ЛИТЕРАТУРЫ: СОЧИНИТЕЛЬ И ЕГО ТЕКСТ
В художественном мире Достоевского царит мощная стихия литературного творчества. Кроме великого множества рассказчиков, повествователей, хроникеров – вымышленных авторов «записок», «воспоминаний» и «найденных рукописей», составляющих треть всего написанного Достоевским2, к литературным занятиям всякого рода тяготеют многочисленные персонажи – как главные, так и второстепенные. Впрочем, число таких персонажей поддается более или менее точному определению: в произведениях Достоевского насчитывается около двадцати мечтающих писать, еще столько же желающих пристроиться к любому литературному делу и около пятидесяти «пишущих» литераторов.
Среди них – молодые дарования и уже прославленные авторы; чиновники-графоманы, балующиеся литературой, и упрямые фанатики, «ужаленные змеей литературного самолюбия»; преуспевающие «современные строчилы», столичные фельетонисты, и сочинители-неудачники, пробавляющиеся самой черной работой. Помимо литераторов-прозаиков, профессионалов и дилетантов, а также сочинителей «непрофильной» специализации – ученых-философов, фельетонистов-пасквилянтов, самоубийц с их предсмертным сочинением (дневником или исповедью), переводчиков-компиляторов, критиков и публицистов, в этом сообществе множество поэтов, стихотворцев, версификаторов – охотников до скорой литературной карьеры.
Собрание текстов, принадлежащих героям-сочинителям, включает более тридцати произведений (целиком или в отрывках): здесь романы и повести, стихотворения и поэмы, переводы и трактаты, басни и притчи, разборы и рецензии, шутки и эпиграммы, романсы и сатирические куплеты, пасквили и доносы, письма и записки. Кроме того, обнаруживаются следы – в виде заголовков, планов, заготовок – еще нескольких десятков рукописных или опубликованных сочинений. Так что если собрать все тексты, представленные полностью, а также заявки на обещанные сочинения, вполне можно сложить несколько томов толстого художественного журнала «с направлением и оттенком», а также дать анонс на последующие его номера.
Авторы записок и мемуаров, воспоминатели и мечтатели, сочинители стихов и романов – все, кому в произведениях Достоевского предоставлено право голоса и право высказывания «от себя», – создают совокупный художественный образ писателя, литератора, а их деятельность – художественный образ литературного труда и творчества. «Чужие рукописи» и работа над ними вымышленных авторов – это неустанный эксперимент, поиск основных, фундаментальных законов творчества и его воздействия на все сферы человеческой жизни.
В какой именно момент жизни возникает у сочинителя потребность обратиться к перу, когда и почему его работа приостанавливается или прекращается вовсе, как настойчив и последователен он в своем стремлении довести дело до конца – для Достоевского-художника и психолога это важнейшие, ключевые элементы биографии героя. Так, в контексте судьбы Вареньки Доброселовой ее нежелание продолжать свои записки («… у меня сил недостанет говорить теперь о моем прошедшем; я и думать о нем не желаю, мне страшно становится от этих воспоминаний»)3 – красноречивый и зловещий симптом. Он грозит душевным надломом, пророчит сдачу и гибель много раньше, чем появляется господин Быков и увозит девушку в степь.
Бессилие писать равносильно бессилию жить – это убеждение молодого Достоевского много раз проверялось и на судьбах героев-сочинителей, и на его собственном опыте.
Творчество как единственный шанс выжить, как спасительное средство от гибели, безумия и распадения личности, как прибежище в трагическом хаосе жизни – главнейший, вдохновеннейший мотив писем, публицистики, дневников Достоевского. На всех этапах писательского пути, в самые роковые моменты жизни его спасало, «вытаскивало» творчество, ответственность перед своим призванием, верность предназначению. «…Если нельзя будет писать, я погибну. Лучше пятнадцать лет заключения и перо в руках» (т. 28, кн. I, с. 163), – восклицал Достоевский в письме к брату перед отправкой в Сибирь. И проведя четыре года на каторге в условиях полного запрета на творчество, все-таки он писал, работал – тому доказательство беспрецедентная «каторжная тетрадка». «Трудно было быть более в гибели, но работа меня вынесла» (т. 28, кн. II, с. 235), – писал Достоевский жене в 1867 году, после очередного проигрыша в рулетку. Но вот через год был написан «Идиот»; герои Достоевского азартно играли, сходили с ума и кончали с собой, у них получались или не получались их записки, дневники, воспоминания, но сам он работал до изнеможения, вынашивал и осуществлял грандиозные планы, преодолевая многие страсти и страдания, которыми мучались его герои.
«Чтобы написать роман, надо запастись прежде всего одним или несколькими сильными впечатлениями, пережитыми сердцем автора действительно» (т. 16, с. 10), – отмечал Достоевский в черновиках к «Подростку». Исследуя, как зависит судьба «чужой рукописи» от переживаний ее автора, от затраченного им труда, чистоты помыслов и бескорыстия ожидания, Достоевский вырабатывал в полном смысле стратегию творческого процесса. Он признавался: «Я… всегда верил в силу гуманного, эстетически выраженного впечатления. Впечатления мало-помалу накопляются, пробивают с развитием сердечную кору, проникают в самое сердце, в самую суть и формируют человека. Слово, – слово великое дело! А к сформированному погуманнее человеку получше привьются и всякие специальности. Человек-то этот еще не совсем сформирован у нас – вот беда!» (т. 19, с. 109).
Эстетическое кредо писателя, основанное на глубочайшем доверии к Слову, и определяло то страстное стремление жить в литературе, делать литературу, которое испытывают все его многочисленные сочинители.
Представления о высоком звании литератора, о служении литературе с ее репутацией серьезного, общественно значимого дела, едва ли не единственно возможного в России, были унаследованы героями Достоевского от самого писателя: «… если есть у нас не совсем дилетантская деятельность, то это литературная деятельность…. Мы так разрозненны, мы жаждем нравственного убеждения, направленья… Мы даже видим, что нам еще много надо бы сделать в этом смысле и что многое в этом смысле еще не сделано. Вот почему я думаю, что настоящее время даже наиболее литературное: одним словом, время роста и воспитания, самосознания, время нравственного развития, которого нам еще слишком недостает» (т. 19, с. 109).
Закономерно, что сочинительство как попытка творчества представляется героям Достоевского огромной силой, способной удержать и спасти. Человек, взявшийся за перо хотя бы единственно для себя, совершающий труд «припоминания и записывания», – это не потерянный человек: он обладает могучим потенциалом спасения. Литературное занятие становится для него душевной пристанью, способом и стимулом – а потом и целью жизни. «Все эти прошедшие впечатления волнуют меня иногда до боли, до муки, – исповедуется Иван Петрович, литератор из «Униженных и оскорбленных». – Под пером они примут характер более успокоительный, более стройный… Один механизм письма чего стоит: он успокоит, расхолодит, расшевелит во мне прежние авторские привычки, обратит мои воспоминания и больные мечты в дело, в занятие…»
В «Записках из Мертвого дома» стремление «обратить… больные мечты в дело, в» занятие» стало для их вымышленного автора, Александра Петровича Горянчикова, отбывшего на каторге десять лет за убийство жены, категорическим императивом. Найденная после его смерти рукопись обнаруживает одну очень странную особенность: описание каторги местами прерывается «какою-то другою повестью, какими-то странными, ужасными воспоминаниями, набросанными неровно, судорожно, как будто по какому-то принуждению». Бывший каторжник Горянчиков писал, таким образом, две повести: первую из них (о Мертвом доме) он как бы делил с Достоевским – это были их «общие» воспоминания. Но вторая принадлежала только ему одному, освещая ту «точку безумия», к которой никто, кроме него, не имел никакого отношения. «Вторая повесть», воспроизводящая глубоко личные, интимные переживания Горянчикова, документально подтверждала его реально-художественное, а не условно-формальное бытие. В неровных и судорожных строках «второй повести» Горянчиков, предаваясь тяжелым, мучительным воспоминаниям, исповедовался в своем грехе. Заставляя себя вспоминать страшные эпизоды прошлого, принуждая себя к исповеди, к «текстуальной» работе над ней, бывший каторжник смутно надеялся искупить вину, найти успокоение и душевное исцеление, обрести нравственную опору.
Острый и переломный момент в идейно-нравственном развитии героя «Записок из подполья» точно соотносится с началом его работы над рукописью. «… Я сам только недавно решился припомнить иные мои прежние приключения, а до сих пор всегда обходил их, даже с каким-то беспокойством». Переход от припоминания к записыванию и испытание себя «всей правдой», эта «фантазия», которую Подпольный намерен во что бы то ни стало осуществить, – замысел поистине грандиозный для личности его уровня. Слово оказывается способным «переделать» даже и Подпольного – в том случае, если со словом сопряжен труд и работа. «Я постоянно ничего не делаю. Записыванье же действительно как будто работа. Говорят, от работы человек добрым и честным делается. Ну вот шанс по крайней мере».
Возрожденная память, возвращавшая человеку прошлое, давала ему нравственный ориентир для праведного суда над собой. Право на память побуждало к слову; слово «всей правды» требовало неустанной работы, работа же, претворяя мысль в дело, сулила работнику подлинное очищение и обновление.
Литературное дело, предпринятое Аркадием Долгоруким под влиянием сильного впечатления, с честными намерениями и непреложным требованием «всей правды», организует память и восприятие, обостряет ум, возвышает совесть. Школа «припоминания и записывания» дает свой шанс и ему. Заново пережитые, воскрешенные в слове мгновения боли и обиды, жгучего стыда и раскаяния заставляют осознать главное: «Кончив же записки и дописав последнюю строчку, я вдруг почувствовал, что перевоспитал себя самого, именно процессом припоминания и записывания».
В художественном мире Достоевского преклонение перед творческой, писательской работой имеет мощное силовое поле. Литература как возможность общественного служения, как высокая цель и как средство очеловечения, как точка приложения сил и как среда обитания оказывается самой предпочитаемой областью духа, предметом мечтаний и вожделений, тайных помыслов и честолюбивых страстей – своего рода алтарем, на который герой-сочинитель приносит свою рукопись, а зачастую и самого себя4.
Писательское поприще влечет многих как дело с виду общедоступное, а потому заманчиво перспективное: то, чего трудно добиться, служа в департаменте, – известности, богатства, чинов, можно достичь, в случае успеха, одним махом, одним росчерком пера – повестью или поэмой5.
Естественно, что тяга к сочинительству, страсть к литературным занятиям, обусловленные как жаждой творчества, так и тщеславными амбициями, принимали у героев-литераторов Достоевского, стремящихся заявить о себе и быть услышанными, самые разные формы – от самых возвышенных до самых уродливых.
«Чужие рукописи», включенные в произведения Достоевского, а также их авторы удивительно точно воспроизводят реально существующее в жизни соотношение талантливого и бездарного, истинно творческого и графоманского, отражая ту литературную конъюнктуру, тот «литературный рынок», каким представлял его себе Достоевский. И как бы там ни было, пишут и хотят писать здесь едва ли не все, ибо, по выражению персонажей «Идиота», «гласность есть законное право всякого… право всеобщее, благородное и благодетельное».
Фигуры сочинителей и плоды их трудов, мотивы обращения к литературе и типы творческого поведения, принципы общения с аудиторией и способы обратной связи с ней – все это вместе создает совокупный художественный образ мира литературы, запечатлевает отношение писателя к людям литературы, литературному быту и процессам творчества.
То обстоятельство, что многие из персонажей-литераторов имеют в основе своей реального прототипа или унаследовали некоторые его свойства, а их тексты пародируют произведения, существующие в действительности, неизмеримо расширяет и усложняет образ литературы, созданный писателем.
Тургенев и Гоголь, Чернышевский и Панаев, Грановский и сам Достоевский, отдельные черты которых просвечивают соответственно в Кармазинове и Фоме Опискине, Иване Матвеевиче из «Крокодила» и Иване Ивановиче из «Бобка», старшем Верховенском и Иване Петровиче из «Униженных и оскорбленных», придают типам сочинителей жизненную убедительность, достоверность и остроту, хотя несомненно, что сам Достоевский никогда не ставил перед собой задачу воссоздать образ кого-то из своих современников.
Для каждого литератора Достоевский придумывал не только список сочинений, но – весьма часто – составлял и сам текст, который должен был соответствовать характеру персонажа. Рукопись сочинителя становилась, таким образом, документальным свидетельством истинных устремлений героя-литератора. Человек мог напускать какого угодно туману, притворяться, вводить в заблуждение, маскироваться и блефовать. Но текст, им написанный, будь то критическая статья или литературная исповедь, роман или четверостишие, выдавал его с головой: здесь он или Бог, или голый король – самозванец и мошенник.
Так, писательская деятельность Фомы Опискина, «огорченного литератора», «ужаленного змеей литературного самолюбия», выразительно характеризуется полным списком его сочинений. «Литературное наследие», отразившее жанровую всеядность, готовность на все и неспособность довести до конца хоть что-нибудь, включало: «романчик» «вроде различных «Освобождений Москвы», «Атаманов бурь»…»; неоконченное сочинение о «каких-то производительных силах»; начало исторического романа, происходившего в Новгороде в VII столетии; поэму «Анахорет на кладбище», писанную белыми стихами; «рассуждение о значении и свойстве русского мужика и о том, как надо с ним обращаться»; неоконченную повесть из великосветской среды «Графиня Влонская».
Список сочинений Ивана Ивановича, героя рассказа «Бобок», фельетониста-неудачника, спившегося до галлюцинаций, исчерпывающе выражает степень его интеллектуальной и профессиональной деградации: «Написал повесть – не напечатали. Написал фельетон – отказали. Этих фельетонов я много по разным редакциям носил, везде отказывали: «Соли, говорят, у вас нет»… Перевожу больше книгопродавцам с французского. Пишу и объявления купцам… За панегирик его превосходительству покойному Петру Матвеевичу большой куш хватил. «Искусство нравиться дамам» по заказу книгопродавца составил. Вот этаких книжек я штук шесть в моей жизни пустил. Вольтеровы бонмо хочу собрать, да боюсь, не пресно ли нашим покажется. Какой теперь Вольтер; нынче дубина, а не Вольтер! Последние зубы друг другу повыбили! Ну вот и вся моя литературная деятельность. Разве что безмездно письма по редакциям рассылаю, за моею полною подписью. Все увещания и советы даю, критикую и путь указую. В одну редакцию на прошлой неделе сороковое письмо за два года послал…»
Припоминание и записывание, лишенное сильного чувства и нравственной цели, обессмысливается, литературный труд становится ремеслом почти абсурдным. История, случившаяся на кладбище, интересует Ивана Ивановича только как пикантный сюжет для будущего фельетона; и пафос у фельетониста один – «побывать везде, во всех разрядах», «составить понятие», записать «биографию и разные анекдотцы» о мертвецах и снести в журнал: «авось напечатает»/
В каждом произведении Достоевского роль включенной в него «чужой рукописи», созданной персонажем, чрезвычайно содержательна и активна. Тексты «от автора» и «от героя» вступают в сложное взаимодействие, ситуация «текст в тексте» содержит огромные художественные возможности.
Литературные комбинации наподобие той, где Макар Девушкин читает сочинения Ратазяева, а они, оказываясь предметом эстетического спора персонажей, пародируют реальную литературную ситуацию 40-х годов; или той, где посредством «чужой рукописи» (роман «Бедные люди» как бы подарен Ивану Петровичу, герою «Униженных и оскорбленных») между персонажами двух произведений Достоевского устанавливается прямой контакт, – такие и подобные комбинации тем содержательнее и многозначнее, чем серьезнее литературное дело, которым занят герой-сочинитель.
Крафт, самоубийца из романа «Подросток», начинает вести предсмертный дневник за три дня до смерти, и чем ближе к назначенному выстрелу, тем сильнее, непреодолимее потребность самоотчета. В последний день он записывает каждые четверть часа, «самые же последние три-четыре заметки записывал в каждые пять минут». Именно этот «литературный факт» оказывает на Аркадия Долгорукого решающее воздействие: и сам феномен дневника, и характер «последних мыслей» самоубийцы заставляют Подростка пересмотреть свои представления о писательском деле. «Драгоценные странички» пробуждают в нем страсть литератора-исследователя, знающего цену подлинному человеческому документу.
Литературная биография Родиона Раскольникова ограничивается всего одной газетной статьей юридического характера. Но именно это единственное сочинение героя оказывается ключевым событием его судьбы и важнейшим элементом сюжета, а процесс работы над статьей («психология творчества») – серьезной уликой для следствия. «Ведь вот-с, когда вы вашу статейку-то сочиняли, – ведь уж быть того не может, хе-хе! чтобы вы сами себя не считали, ну хоть на капельку, – тоже человеком «необыкновенным» и говорящим новое слово», – намекает Порфирий Петрович на связь сочинения и убийства во время первой встречи с Раскольниковым. «Мне все эти ощущения знакомы, и статейку вашу я прочел как знакомую, – признается Порфирий Петрович в свой последний визит. – В бессонные ночи и в исступлении она замышлялась, с подыманием и стуканьем сердца, с энтузиазмом подавленным… Я… ужасно люблю вообще, то есть как любитель, эту первую, юную, горячую пробу пера. Дым, туман, струна звенит в тумане. Статья ваша нелепа и фантастична, но в ней мелькает такая искренность, в ней гордость юная и неподкупная, в ней смелость отчаяния; она мрачная статья-с, да это хорошо-с. Статейку вашу я прочел, да и отложил, и… как отложил ее тогда, да и подумал: «Ну, с этим человеком так не пройдет!»… А как начали мы тогда эту вашу статью перебирать, как стали вы излагать – так вот каждое-то слово ваше вдвойне принимаешь, точно другое под ним сидит!»
В прочтении и интерпретации следователя статья Раскольникова оказывается неотразимым аргументом, убеждающим в безусловной виновности подозреваемого.
Но еще более значительный смысл связан с историей обнародования статьи Раскольникова и ее существованием в качестве публикации. Как известно, за полгода до преступления Раскольников отнес рукопись в газету «Еженедельная речь», которая вскоре закрылась, и надолго потерял свое сочинение из виду. Его теория успела превратиться в практику, старуха была убита и ограблена, полным ходом шло расследование. До первого своего визита к Порфирию Петровичу Раскольников даже и не подозревает, что статья напечатана, и даже уверен в обратном. Только от следователя узнает он о том, что после ликвидации «Еженедельная речь» соединилась с газетой «Периодическая речь», где и появилась уже два месяца назад статья. И хотя эта статья была подписана не полностью, а лишь одной буквой, Порфирий Петрович знает, через знакомого редактора, кто ее автор. Таким образом, подпольная идея Раскольникова, выраженная хоть и печатно, но полуанонимно, под псевдонимом, обнародуется неожиданно, помимо его желания и при обстоятельствах «отягчающих». Рассекречивание статьи и ее «атрибуция» имели ряд чрезвычайно важных последствий.
Разумихин, доселе не подозревавший о существовании подобной публикации, находит номер газеты двухмесячной давности и отдает его родным Раскольникова.
Дуня, вычитавшая «наполеоновскую идею» из статьи своего брата, опознает его мысль в монологе Свидригайлова, не знавшего о существовании статьи, но подслушавшего признание Раскольникова Соне.
Свидригайлов в свою очередь, невольно реконструируя содержание и идейный смысл статьи, формулирует кодекс сильной личности, который, по его мнению, и стал теоретической основой преступления.
Наконец, статью читает мать Раскольникова Пульхерия Александровна, одна из «малых сих», кто по логике вещей обречен быть первой жертвой теории «все дозволено». Она не понимает ее смысла! «Я вот, Родя, твою статью в журнале читаю уже в третий раз… Так я и ахнула, как увидела: вот дура-то, думаю про себя, вот он чем занимается, вот и разгадка вещей! У него, может, новые мысли в голове, на ту пору; он их обдумывает, я его мучаю и смущаю. Читаю, друг мой, и, конечно, много не понимаю; да оно, впрочем, так и должно быть: где мне?»
Возникает ситуация парадоксальная и драматическая: потенциальная жертва приветствует и поздравляет преступника, благословляя его оружие.
Именно из рук матери принимает Раскольников газету с опубликованной статьей, отчетливо воспринимая всю нелепость своего положения и далеко не радуясь, что ввел в заблуждение собственную мать. «Раскольников взял газетку и мельком взглянул на свою статью. Как ни противоречило это его положению и состоянию, но он ощутил то странное и язвительно-сладкое чувство, какое испытывает автор, в первый раз видящий себя напечатанным, к тому же и двадцать три года сказались. Это продолжалось одно мгновение. Прочитав несколько строк, он нахмурился, и страшная тоска сжала его сердце. Вся его душевная борьба последних месяцев напомнилась ему разом. С отвращением и досадой отбросил он статью на стол».
Перед лицом матери – безответного читателя, обманутого и введенного в заблуждение, – Раскольников терпит самое жестокое поражение: сочинитель не выдерживает очной ставки со своим текстом.
ТЕКСТ ПЛЮС ТЕКСТ
В мире литературы, сложном и изменчивом, взаимодействуют не только писатели и читатели, не только авторы и их произведения, но и сами тексты друг с другом.

  1. Ф. М. Достоевский, Полн. собр. соч. в 30-ти томах, т. 28, кн. 1, Л., 1985, с. 108. В дальнейшем все ссылки на это издание даются в тексте. []
  2. Из тридцати четырех законченных прозаических произведений Достоевского, включая и шесть текстов «Дневника писателя», четырнадцать – это так называемые «чужие рукописи»: «записки», «воспоминания», «летописи», «хроники», «переписка».[]
  3. Здесь и далее подчеркнуто мною. Курсив принадлежит Достоевскому. – Л. С.[]
  4. Зигмунд Фрейд рассматривал процесс творчества как своеобразную методику защиты против страданий. «Удовлетворения такого рода, как радость художника от процесса творчества, при воплощении образов его фантазии, как радость исследователя при решении проблем и в познании истины, имеют особое качество… Слабая сторона этого способа заключается в том, что он непригоден для универсального использования, а доступен лишь немногим людям. Он предполагает наличие особенных, не так уж часто встречающихся способностей и дарований должного уровня. Но даже этим немногим этот способ не обеспечивает полной защиты от страданий; он не дает им брони, непроницаемой для стрел судьбы, и обычно перестает помогать, когда источником страданий становится собственная плоть». Впрочем, Фрейд добавляет: «…люди мало ценят труд как путь к счастью. Люди не так охотно прибегают к нему, как к другим формам удовлетворения. Большинство людей работает только по необходимости, и из этой прирожденной неприязни к труду проистекают самые тяжелые социальные проблемы» (Зигмунд Фрейд, Избранное, т. 1, Лондон, 1969, с. 271 – 272). Английский философ и критик Кристофер Кодуэлл, исследуя влияние науки и искусства на психику человека, замечает: «Наука и искусство по отношению к сознанию являются терапевтическими средствами… Что касается повседневной жизни, они изменяют действительность: наука – мир, искусство – людей» (Кристофер Кодуэлл, Иллюзия и действительность. Об источниках поэзии, М., 1969, с. 306). []
  5. Ср. замечание американского литературоведа С. Рэйлтона о мотивах, побудивших Фенимора Купера взяться за сочинение романов. С. Рэйлтон, следуя теориям Фрейда, обнаруживает у Ф. Купера стремление превзойти в мирской славе своего отца. Однако Ф. Куперу это долго не удавалось, и именно сочинительство показалось ему тем поприщем, на котором он мог бы добиться желаемого (см.: S. Railton, Fenimore Cooper. A study of his life and imagination, New Jersey, 1978, p. 37 – 74).[]

Цитировать

Сараскина, Л. Слово звучащее, слово воплощенное (Сочинители в произведениях Достоевского) / Л. Сараскина // Вопросы литературы. - 1989 - №12. - C. 99-130
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке