№10, 1982/В творческой мастерской

Речь на торжественном заседании по случаю его избрания членом Бразильской Академии литературы. Вступительная статья, перевод и примечания Е. Огневой

Пятьдесят лет в литературе – бразильской, латиноамериканской, мировой, и огромный путь – от студенческой скамьи до кафедры академика, путь ко всемирному признанию, пройденный за эти годы. Вот почему Жоржи Амаду, автору более двадцати книг, так часто задают вопросы типа: «Какова формула писательского успеха?» Он недоумевает: а существует ли такая формула? Разве можно свести к двум-трем слагаемым (опыт? мудрость? мастерство?) все богатство художественного мира писателя? Стараясь дать ответ на подобные вопросы, Амаду в своих статьях и интервью всегда выходит за рамки формулы, – «феномен Амаду» вписывается им в контекст поколения, страны, эпохи. Так было и при избрании его в 1961 году в Бразильскую Академию литературы. Во вступительной речи, которую он произнес, следуя традиции, сразу же после избрания, отразилась вся многоплановость и широта обобщения, присущая лучшим его романам: перед академиками выступил писатель, пришедший в литературу с поколением 30-х годов, писатель, бережно относящийся к национальной традиции, и, наконец, современный художник, которого не могут не волновать проблемы его эпохи. Вопрос о новаторстве и преемственности традиций, отношений, складывающихся между литературными поколениями, размышления об ответственности писателя перед своей страной и своим временем, разговор о формах писательской ангажированности, проблема национальной самобытности бразильской литературы – вот далеко не полный перечень тем, которых Жоржи Амаду считает долгом коснуться, когда говорит о себе и своем творчестве.

Бразильской Академии литературы, ее славным традициям, стойкости, с которой ее члены отстаивали принципы гуманизма и справедливости в годы профашистского режима Варгаса, не случайно посвящен последний пока, вышедший в 1980 году, роман Амаду – «Пальмовая ветвь, погоны и пеньюар». Быть избранным в Бразильскую Академию литературы для бразильца не только высокая честь (как для француза – в Гонкуровскую, а для испанца – в Королевскую Академию), но и свидетельство поистине всенародного признания. Число академиков неизменно, и титул они носят пожизненно. Существует традиция, по которой вновь избранному академику жители одного из городов Бразилии вышивают в подарок парадный мундир – такой мундир вышили золотом жители Баии для Жоржи Амаду. Вступительная речь, по этикету, должна посвящаться предшественникам вновь избранного писателя, творчество которых близко ему по духу. Но Амаду в своем выступлении вышел за рамки общепринятых канонов, затронув и те стороны литературной и общественной жизни, с которыми никогда не мог примириться, – и эта речь (в данной подборке текст ее печатается с небольшими сокращениями) стала открытым и полным провозглашением его кредо.

Литературно – эстетические взгляды писателя складываются в конце 20-х годов, в годы расцвета бразильского модернизма. Молодому Амаду предстоит разобраться в сути программ многочисленных школ и группировок, сориентироваться и выбрать собственный путь. По его признанию, с модернистами его сближало общее стремление ниспровергнуть устаревшие академические каноны литературы, с тем чтобы создавать новую литературу на принципиально иной основе – литературу, далекую от приторной идеализации бразильской жизни, от «застарелого консерватизма и пустой риторики».

Единства в лагере модернистов, подчеркивает Амаду, не было. Призывая новое искусство устремиться на поиски национальной самобытности Бразилии, две противостоящие друг другу литературные группировки подходили к этой проблеме по-разному. Так, группа «Паубразиль» (позднее «Антропофажия»), возглавляемая поэтом Освалдом ди Андради, апеллировала в своей эстетике к искусству раннего бразильского барокко, к фольклорно-мифологическому, «свободному» сознанию коренных жителей страны – индейцев, видя в нем связь с «иррациональным» мышлением XX века; а «Желто-зеленые» (называвшие себя так по цветам национального флага), во главе с писателем Плинио Салгадо, отстаивали узконационалистические воззрения. Амаду же и его соратникам предстояло выработать принципы реалистической, подлинно народной литературы. Что бы ни говорили тогда юные литераторы, объединившиеся в «Академию бунтарей», о своем разрыве с предшественниками, связь Жоржи Амаду с лучшими традициями бразильской литературы очевидна уже на раннем этапе его творчества. Позднее он подтвердит это и сам, назвав среди своих учителей Жозе ди Аленкара.

Выделяя в бразильском литературном процессе две яркие фигуры, Жозе ди Аленкара (1829 – 1877) и Машаду д’Асиса (1839 – 1908), и отдавая дань уважения обоим писателям, Жоржи Амаду все же подчеркивает, что считает себя продолжателем аленкаровской линии в литературе. Надо заметить, что в сравнении двух писательских дарований, которое проводит Амаду, акцент делается не на противопоставлении Аленкара-романтика Машаду-реалисту. Речь идет о противопоставлении писательского темперамента: рассудочность, холодность отточенного мастерства Машаду хоть и вызывает восхищение Амаду, но остается ему чуждой. Напротив, страстность, буйная красочность фантазии, все то, что составляет художественный мир Аленкара, – особенно близко и таланту Жоржи Амаду. В творчестве Аленкара Амаду привлекает и еще одна важная черта – вера автора «Ирасемы» и «Убиражары» в человека, в его возможности, в его красоту и благородство. Аленкару был свойствен взгляд на бразильскую нацию как на цельность, синтез, где органично сливались черты белой и индейской расы. Это особенно привлекает Амаду: «Я думаю, что вклад, который внесла Бразилия во всемирное развитие гуманизма, – это метисация, источник одновременно и ее таланта, и ее жизненной силы». Только у него метисация связывается еще и с третьим – негритянским – компонентом.

Северо-восток Бразилии, штат Баия, где родился и вырос Жоржи Амаду, был в свое время колыбелью рабовладения. Здесь и по сей день живы негритянские народные верования и ритуалы. Здесь в 30-е годы сложилась проза поколения писателей «с открытым и благородным сердцем… способных критически осмыслить действительность», воссоздавших на страницах своих книг недавнюю историю своего края, – Ж. Линса ду Регу, Г. Рамуса, Ж. Америку ди Алмейды. И здесь же в ноябре 1937 года по приказу правительства Варгаса, пришедшего к власти в результате переворота, на центральной площади Салвадора да Баия, были публично сожжены книги Жоржи Амаду… За этим последовали годы эмиграции, накопления опыта, в результате чего юноша-бунтарь превращается в последовательного революционера. В эти годы у Амаду вырабатывается четкое представление о роли писателя в обществе, понимание всей меры ответственности за судьбу своего народа. Он неоднократно повторяет, что формирование у писателя той или иной жизненной и общественной позиции неизбежно вытекает из самой сути творчества, которое есть не что иное, как воспроизведение действительности, так или иначе оцениваемой писателем. Поэтому отказ от ангажированности – тоже позиция, тоже форма причастности, но такую позицию Амаду называет не иначе как жалкой. О чем бы ни писал Амаду, будь то жестокая история завоевания земель какао («Бескрайние земли», 1943; «Город Ильеус», 1944; «Красные всходы», 1945), или романы его политического цикла («ABC Кастру Алвеса», 1941; «Подполье свободы», 1952), или же снова пестрая, жизнерадостная, непокорная Баия, он остается верен своему главному герою, которого коротко и емко называет – «народ Бразилии». О нем и, главное, с точки зрения его интересов и чаяний пишет Амаду свои книги. Художник однажды сказал: «Универсален тот, кто является писателем своей страны и своего времени, тот, кто способен размышлять о правде своего народа. Что интересует людей из разных концов земли, так это мой народ Баии». И добавил: «Если бы я был, скажем, писателем-формалистом, то это интересовало бы всех намного меньше». Эта универсальность, глубина общечеловеческой проблематики и помогает перекинуть мост от баиянского, национального ко всемирному, общезначимому.

Убежденный реалист, Амаду в своих выступлениях уверенно говорит о продуктивности и богатстве этого метода, о его способности охватывать все новые и новые стороны действительности. Полемизируя с теми противниками реализма, которые хотят видеть в нем только механическое следование давно устарелым канонам, Амаду отстаивает право писателя-реалиста на фантазию, на обращение к фольклорным образам: «Реализм никого не ограничивает, но если кто-нибудь начинает ограничивать реализм, он тем самым его фальсифицирует…» Правдивый художник должен запечатлеть жизнь, не идеализируя ее и не закрывая глаза на ее несовершенство и противоречия: «Реализм – это художественное воспроизведение действительности, озаренной солнцем и покрытой мраком, самой обыденной и самой фантастической». Такой она и предстает у Амаду.

Говоря о двух типах писательского успеха, Амаду противопоставляет успех академический, официальный, который выражается в похвалах критики и прессы, – популярности «аленкаровского» типа. Последняя говорит о том, как писатель близок своему главному судье и читателю – народу. Сам Амаду, хотя ему дарован и тот, и другой успех, больше дорожит вторым. Амаду имеет в виду не дешевую популярность «массовой культуры», а то чувство живой заинтересованности и истинного сопереживания, в котором, по его мнению, и заключается высшая награда для писателя. Таким всенародным признанием Амаду по праву гордится. Он утверждает: «Если кровь писателя течет по жилам его книг, если в книгах есть жизнь и бьется его сердце, если в них – и борьба, и праздник народа, то, я думаю, что-то от таких книг останется».

Господин Президент, господа члены Академии! Я присоединяюсь к столь блистательному собранию с чувством глубокого удовлетворения оттого, что был убежденным противником этого учреждения в ту пору моей жизни, когда все мы, обязательно и непременно, выступаем против всего установленного и раз и навсегда определенного, когда наша жажда созидания очевиднее всего выражается в разрушении, безжалостном и беспощадном уничтожении того, что задумали и сотворили предыдущие поколения.

Горе тому юноше, горе тому начинающему литератору, который в начале своего пути не станет искренне и по-донкихотски бросаться на стены этого здания! Он не был бы достоин своего чудесного удела, если бы, вместо того чтобы развернуть знамена войны и бряцать оружием, появился бы перед Академией, сгибаясь в поклонах и расточая улыбки, рассыпался в похвалах и не скупился на аплодисменты перед всяким, кто носит парадный мундир академика. Нет, он не был бы юношей, если бы остался глух к призывам своего возраста, к требованиям молодости. Значит, для того, чтобы идти по дороге будущего, ему не хватало бы напористости, нонконформизма, потребности порвать с прошлым, он был бы подобен безвкусным плодам, которые срывают до срока и потом выдерживают до искусственного созревания, чтобы продать на базаре.

На мой взгляд, грустное зрелище представляют собой те юноши в расцвете лет – в том возрасте, когда непокорство соответствует и самой их внутренней сути, – которые прикрываются всеприемлющей пассивностью, замыкаются в трусливом консерватизме, прячутся под маской скороспелой и фальшивой зрелости. Мне жалок тот юноша, который так поступает, по-настоящему он никогда не созреет, а плод его творчества будет лишен аромата и привкуса юности и выйдет горьким или пресным. Настоящий писатель приходит к поре зрелости, не предавая стремлений отрочества и юноспи, их бунта, их потребности в разрушении ради самоутверждения, не предавая их вечной спешки и жажды жизни, этого пылкого и необоримого творческого импульса, – он достигает зрелости ценой огромной бережной мудрости, ценой понимания и опыта, пройдя долгий и нелегкий путь.

Что же касается меня, то немало камней я в свое время бросил в ваши окна, немало насмешек выкрикнул в ваш адрес, немало грубых прилагательных я извел, упрекая вас в равнодушии, немало я восставал против ваших твердынь. Моему поколению, выросшему на гребне волны вооруженного народного движения, есть что сказать, – у него есть для этого слова, выкованные из горькой действительности и упорной надежды. Мы взрослели с сердцем, тяжелым от боли и бед, видя, что наша страна и наш народ отторжены от своих богатств, унижены в своем величии, пали жертвой алчности иностранцев. Поэтому мы должны были опрокинуть все стены, что заглушали эхо наших слов, наших криков протеста. Мы взялись за оружие, тогда еще такое несовершенное, и ополчились против всего, что казалось нам воплощением прошлого, в том числе и против Бразильской Академии. Только время и только жизнь могут научить тому, что Академия – это и прошлое, и настоящее, и будущее. Но если какой-нибудь юнец в начале своего жизненного и творческого пути утверждает, что понимает эту истину и верит в нее, то он почти наверняка соглашатель, карьерист и ничтожество.

В то же время не менее грустное зрелище представляет собой взрослый человек, нарядившийся в маску вечной молодости и на всех углах похваляющийся такой жизненной позицией, которая в самый раз, когда тебе двадцать лет, и смешна, когда тебе за сорок. Горе ему, ибо он не сумел достичь зрелости, не сумел внутренне вырасти, и состариться он не сумеет тоже. Его поза молодящегося меланхолика – прискорбная карикатура, она вроде тех фруктов, у которых нарушен цикл созревания и из зеленых они сразу превращаются в гнилые, а ведь нет ничего более бесполезного, чем гнилые фрукты! Грустное это зрелище – двадцатилетний академик, и не менее грустное – антиакадемик в сорок!

Цитировать

Амаду, Ж. Речь на торжественном заседании по случаю его избрания членом Бразильской Академии литературы. Вступительная статья, перевод и примечания Е. Огневой / Ж. Амаду // Вопросы литературы. - 1982 - №10. - C. 172-190
Копировать