№6, 1976/Жизнь. Искусство. Критика

Продолжение следует

Начиная дискуссию, я, конечно, предполагал, что некоторые положения моей статьи вызовут возражения. Однако действительность превзошла ожидания. Между тем сказано было довольно робко, можно бы и резче, но нет, и того оказалось достаточно, чтобы посыпались страстные упреки и опровержения. Добро бы еще только с тобой спорили, уличали в геростратовых намерениях, но ведь целый огромный материк нашей литературы не дают в обиду, защищают, да так истово, будто и впрямь он способен зашататься от набегов одинокого автора, впавшего к тому же в мечтательность и абстрактную фразеологию.

Впрочем, есть отклики и отклики, есть статьи и статьи, и одним чохом никогда не осмелился бы я оценить позиции спорящих со мной товарищей. Не все и спорят по основным вопросам, многое растворилось в побочных деталях, на которые делается упор главным образом тогда, когда основное выносится за скобки, будто его и вовсе не существует. А между тем центральная мысль статьи «На пути к синтезу» заключалась в том утверждении, что нашей русской прозе (и, кстати, не только прозе) сегодня еще недостает масштабного, художественно-философского взгляда на действительность. Говорилось, что при всех достижениях нашей литературы художник зачастую как бы оторван от мыслителя, редко соединяется с ним на пространстве одного произведения и что такой разрыв препятствует решению великих задач в искусстве, не позволяет передать наше время как нечто непреходящее, имеющее неоспоримую духовную ценность для будущих поколений. Причем речь шла, в сущности, даже не о результатах, но о процессе. Иными словами дело не в том, что получится («Война и мир», «Медный всадник», «Тихий Дон» точно не получатся, да этого и не надо!), а в том, чтобы непременно ставить перед собой большую задачу в меру сил и даже выше меры. Она, эта мера, никому заранее не известна и достигнута может быть только лишь на пределе творчества.

Есть принципиальные теоретические вопросы, имеющие огромное практическое значение. Не будем мелочны, не будем подсчитывать зерен в мере хлеба для доказательства того бесспорного факта, что советская многонациональная проза в лучших своих проявлениях движется к более глубокому художественному постижению современного человека, его социальной и нравственной жизни. Суть нашей полемики вовсе не в этом, здесь расхождений нет, они возникают на другом уровне, как только мысль вступает в зону «общих» рассуждений, отнюдь не бесполезных для тех, кто избрал своей профессией критику и теорию искусства. Когда меня упрекают в «некотором отлете от реальной почвы жизни и литературы» (И. Дедков), я, подумав, готов согласиться, что иные положения моей статьи действительно звучат излишне риторически, однако внутренний смысл, пафос сказанного в ней не только не поколеблены для меня сегодня, но, напротив, еще более укрепились после внимательного знакомства со встречными аргументами. Не из идеальных умствований в тиши кабинетного одиночества родилась тоска по большой литературе, возникла жажда полноты бытия в прозе. Они, смею надеяться, все-таки обусловлены реальной действительностью, реальным состоянием нашей современной беллетристики. Словарь, разумеется, может быть и другим, менее «торжественным», это дело индивидуальности. Суть общезначима, ею бы не поступиться.

Вряд ли поэтому есть резон подробно разбирать все пункты расхождений, большие и малые, и отвечать каждому оппоненту в отдельности. Остановлюсь лишь на некоторых моментах дискуссии, которые считаю принципиально важными.

Сразу должен предупредить, что не только не боюсь «абстракций», но убежденно считаю, что наша литература и критика, довольно успешно овладевая многообразием «конкретного» анализа, как раз и недобирают сегодня по части «общих», «абстрактных» идей. Все дело, наверное, в том, как понимать «конкретное» и «абстрактное» в искусстве и критике.

«Мы привыкли к тому, – пишет И. Золотусский, – что философия это там, где есть философия, то есть рассуждения, размышления, прямые воспарения над действительностью (как в отрывке из романа Л. Леонова, на который ссылается Е. Сидоров), а не само живописание, изображение, тот «неясный рисунок жизни», какой Е. Сидоров относит к низшему роду литературы, ибо рисунок сей «не позволяет принять себя за сущее» и даже как бы «не претендует на это».

Цитата из моей статьи для удобства оборвана, и понять И. Золотусского можно. Приведи он мысль целиком, без изъятий («не претендует на это, оставаясь честным эскизом, скромной правдой действительности, которая сама по себе есть высокое нравственное достоинство лучших произведений последнего времени, но все-таки воспринимается как этап, необходимый, однако уже не удовлетворяющий, требующий преодоления, «снятия»), ему пришлось бы допустить, что представление о «низшем роде литературы», какое он мне приписывает, плохо согласуется с «высоким нравственным достоинством» этой литературы и с ее необходимостью, как закономерного этапа развития нашей прозы. Давно замечено, что лучший способ разрешения противоречий – не замечать их, и популярный метод усеченного цитирования подходит сюда как нельзя более кстати.

Но это к слову, сейчас речь о другом. Мне не совсем ясно, на каком основании И. Золотусский считает, что «общие» мысли в литературе ассоциируются для меня с «прямым воспарением над действительностью», с абстрактными рассуждениями, с философией как таковой? Мне и в голову не приходило противопоставлять обобщение факту, размышление живописанию, общее конкретному. Ссылка на Л. Леонова – одна из многих в статье «На пути к синтезу», да и она, эта ссылка, призвана подтвердить то положение, что «взлет над бытийством» оправдан в реалистическом искусстве лишь тогда, когда имеет опорой живую, конкретную, чувственную реальность и ставит себе непременной целью ее «наиболее точное и объемное» художественное постижение. В сущности, вся сила истинного искусства и заключена в мере прорастания «общих» идей из почвы действительности, схваченной и запечатленной художником. Но идеи эти обладают странным внутренним свойством: они не в состоянии сами по себе прорасти из запечатленной картины и самая святая верность натуре не может вывести талант на простор масштабных и глубоких обобщений. Здесь важны и собственно мыслительное (а не только пластически-образное, психологическое и т. п.) напряжение творчества, философская и социальная образованность прозаика, понимание им основных идеологических и нравственных антиномий, которые противоборствуют в современном мире, определяя во многом содержание и смысл нашей эпохи. На этом я и делал акцент, вовсе не отрицая завоеваний советской прозы последних лет, но, подчеркивая необходимость нового, качественно иного уровня обобщения, который уже наметился в лучших книгах недавнего времени.

Многие мои товарищи, выступившие в дискуссии, словно бы и не заметили всего этого, зато сразу подхватили и разнесли по своим статьям действительно уязвимую фразу: «радоваться пока особенно нечему». Когда перо выводило ее, знал, куда метил. Доказали: радоваться есть чему. А дальше что? Разве Федор Абрамов и Валентин Распутин, Андрей Битов и Юрий Трифонов, Константин Симонов и Константин Воробьев, Василий Шукшин и Василий Белов, Георгий Владимов и Борис Можаев, Чингиз Айтматов и Фазиль Искандер, Василь Быков и Йонас Авижюс, Юрий Бондарев и Сергей Залыгин, Грант Матевосян и Нодар Думбадзе, писатели, чье творчество составляет лучшие страницы нашей сегодняшней прозы, о чем я писал неоднократно и раньше, – разве они для меня звук пустой и безрадостный? Не равнодушие продиктовало мне запомнившуюся моим оппонентам полемическую фразу, но именно тревога, что проза наша, демонстрируя возросший уровень письма, еще довольно часто идет по пути экстенсивного охвата жизни, избегая или не умея по разным причинам черпать из ее глубин и освещать натуру пронизывающим светом будущего.

Хочу, чтобы меня правильно поняли. Трезвая озабоченность не имеет, по-моему, ничего общего с пессимизмом. Мы выходим наконец на уровень критериев, завещанных нам русской и советской классикой. Будем же дорожить этим уровнем, помня, что именно достижения прозы последних лет дали возможность перевести дискуссию, как пишет С. Агабабян, из «узких, локальных пространств в более широкие масштабы», вплотную подойти к «коренным проблемам общего характера».

Можно сколько угодно иронизировать над понятием «художественный синтез» – слово все стерпит, но то, что стоит за ним, иронией неотменимо. Г. Бакланову и Л. Антопольскому послышалось в нем нечто искусственное, промышленно-бытовое, привкус «синтетики» они почувствовали, и это ощущение оказалось столь заразительным, что не миновало и Ф. Кузнецова, который по третьему разу и в сходных выражениях совершил остроумный вираж над вышеозначенным словом. «Кстати, – пишет критик, – язык сам по себе коварен и мстителен: колокольный благовест во славу «синтетического» освоения действительности… вызывает улыбку – больно уж многозначно в языке и ненадежно само понятие «синтетика» 1. Где автор обнаружил у меня это «ненадежное понятие» – ума не приложу, ведь о «синтетике» говорит он, а не я. Что же касается «художественного синтеза», то все-таки не моя вина, что одному при этом вспоминается Гегель, а другому – химия, – вот лишний пример коварства и мстительности языка, о которых так веско и своевременно напомнил нам критик.

Впрочем, в главном у нас с Ф. Кузнецовым нет существенных расхождений, и я искренне рад, что, будучи несколько непоследовательным, он, если использовать его собственное выражение, внес и свою колокольную ноту в благовест во славу «синтеза»: «Лишь синтез такого рода: любви и знания народной жизни, глубокого мировоззренческого, социально-философского осмысления ее и высокого мастерства – выведет литературу социалистического реализма к новым высотам и завоеваниям. К таким произведениям, которые станут вровень с великими эпическими творениями русской и советской классики и утвердят в современном человеческом сознании нашу гуманистическую правду века» 2.

Стоит сравнить этот финал с последним абзацем моей статьи, чтобы убедиться в полном совпадении взглядов, вплоть до словаря и интонации. Тут важно подчеркнуть именно будущее время глаголов – «выведет», «станут», «утвердят»: Мне близко и понятно это устремление. Благостное чувство самоуспокоенности, которое нередко присутствует в наших статьях и обзорах, способно нанести вред литературе. Здесь, на мой взгляд, более предпочтительны пристрастная требовательность, соотнесение литературы и идеала. Конечно, пути к желаемому будущему сокрыты в настоящем, с этим никто не спорит, но, анализируя литературное настоящее, все-таки стоит постоянно иметь в виду идеал, как мы его понимаем, «торопить», страстно желать его, а не просто «читать то, что есть», «не гнать лошадей», надеяться и ждать (И. Дедков). Нельзя, даже в полемических целях, сводить критику лишь к пассивному отражению литературного процесса. Область прогноза, будущего для нее отнюдь не заповедная зона.

Я с большим интересом прочел статью И. Золотусского «Познание настоящего» и еще раз убедился, что Шукшин – писатель замечательный и что каждый пишущий о нем критик стремится сегодня как бы «присвоить» его своему сознанию, воплотить в нем чаяния собственного разума и чувства. Однако в творчество Шукшина никак не вмещается все то, что нам хотелось бы там найти. Шукшин «неожиданно вырос, отодвинувшись от нас», именно потому, что мы выросли; он мучился и страдал оттого, что не выразил себя и время в той «полноте», о которой мечтал и на которую был способен, мы же, выдавая желаемое за очевидное, дополняем «малоформатный эпос» писателя своими идеальными представлениями о смысле жизни и искусства. Посмотрите, как точно характеризует И. Золотусский поэтику Шукшина: «фрагментарность, пытающаяся собраться, слиться в единое и плотное письмо и вместе с тем довольствующаяся пунктирным обозначением глубинного, сущностного», – все тут верно и драматично. Проза зрелого Шукшина, начинаясь во фрагментарном быте, действительно «тянется к горным снегам».

Но в этом «тянется» все и дело. Фрагментарность «пытается собраться», но пока не может, довольствуясь пунктирным обозначением сущностного. Шукшин остро ощущал это противоречие, и все его последние выступления в печати пронизывает одна не дающая покоя мысль: надо выходить на дорогу более широких размышлений, требуется новая сила и смелость, требуется мужество открывать новую глубину и сложность жизни. Как непохоже это настроение на образ Шукшина, сложившийся в нашей критике, и у И. Золотусского в том числе!

Шукшин попробовал себя в «прямом» эпосе, – «Любавины» и роман о Разине нельзя, на мой взгляд, признать большими художественными удачами. Шукшин попробовал себя в «интеллектуальном» сатирическом жанре, – сказка «До третьих петухов» не выдерживает, по-моему, сравнения с «земными» рассказами писателя, каркас ее прогибается под тяжестью мыслительной нагрузки. Конструктивное вообще не в природе дарования Шукшина, но он ясно сознавал, что без философской глубины, без социально-художественного обобщения большого масштаба искусство «неполно», и стремился преодолеть эту неполноту, выйти на новые дороги, сознательно отказываясь от инерции уже найденных художественных решений. Новое сознание еще не привело к новому стилю, но поиски шли, и это самое для меня главное, потому что именно в Шукшине классически воплотилась тоска по цельности, так недостающей иным нашим современным произведениям.

Не надо сторониться «абстрактных», «вечных», «общих» вопросов, мы живы ими, и искусство пребудет вечно, только задавая и в меру своих сил разрешая их. Прав И. Золотусский, Шукшин хорошо это понимал. А разве Ю. Бондарев в «Береге» не ставил себе целью все то же сопряжение социально-конкретного и общечеловеческого? А С.

  1. Феликс Кузнецов, Гуманистическая правда века, «Новый мир», 1976, N 2, стр. 221.[]
  2. Феликс Кузнецов, Гуманистическая правда века, стр. 241.[]

Цитировать

Сидоров, Е. Продолжение следует / Е. Сидоров // Вопросы литературы. - 1976 - №6. - C. 31-49
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке