№3, 1965/История литературы

Проблемы Достоевского сегодня

По глубине замысла, по широте задач нравственного мира, разрабатываемых им, этот писатель стоит у нас совершенно особняком. Он не только признает законность тех интересов, которые волнуют современное общество, но даже идет далее, вступает в область предвидений и предчувствий, которые составляют цель не непосредственных, а отдаленнейших исканий человечества.

М. Е. Салтыков-Щедрин

Достоевский – один из самых популярных писателей мира, и совершенно естественно, что, как некий магнитный полюс, он неудержимо отклоняет в свою сторону стрелку читательских раздумий. Не удивительно и то, что критическая литература о нем на всех языках год от года растет.

Влияние Достоевского сказалось на крупнейших художественных явлениях XX века, его испытали на себе самые разнообразные писатели у нас и за рубежом, так же как и представители других родов искусства, начиная с театра и кино и кончая музыкой. Творчество писателя оказало и до сих пор оказывает колоссальное влияние на интеллектуальную жизнь Запада. В «Философском словаре», вышедшем в Штутгарте в 1957 году, в статье «Европейская философия» утверждается, что «на Западную Европу, возвращающуюся к метафизике и пытающуюся окончательно освободиться от единовластия рационализма, Восток оказал самое сильное влияние через романы Достоевского, в которых в глубоко поэтической форме выражается славянское, общечеловеческое содержание» 1.

Дело в том, что, по мнению некоторых буржуазных идеологов, мышление славян специфично, и поэтому Достоевский как высшее выражение «славянской души» оказал столь сильное влияние на западноевропейское «метафизическое мышление», пытающееся избавиться от одностороннего рационализма. Любопытно, что к этому мнению современных метафизиков и экзистенциалистов присоединяются и теологи2.

Другая тенденция в современной буржуазной науке – не столько противопоставлять Достоевского Западу (как два «разнозаряжевных» полюса), сколько представить великого русского писателя духовным продолжателем европейской культуры, «европейского духа». Так, в одном из самых обстоятельных и глубоких исследований творчества Достоевского говорится: «Гундольф воздвиг памятник, связавший Великобританию с Германией, – «Шекспир и немецкий дух». Кто будет зодчим другого могучего аналога: Достоевский и европейский дух?» 3

Исключая из своей сферы рассмотрение вопроса о духовном воздействии Достоевского на Америку, автор этой работы тем не менее утверждает мысль о «кровообращении мировой культуры посредством Достоевского», ибо «неисчислимые внутренние артерии – берущие и дающие – соединяют Достоевского с Востоком и Западом» 4.

Еще одна характерная тенденция в трактовке значения Достоевского сводятся к стремлению утвердить за ним особую субъективную линию как некий антипод другой, объективной линии развития мирового мышления. Как-то Н. Бердяев утверждал: «Если бы было возможно определить два рода, два типа человеческого духа, то первый из них был бы линией, тянущейся к Толстому, второй – к Достоевскому». Сегодня вслед за Бердяевым эта мысль сочувственно высказывается и варьируется в десятках оттенков. Так, американский исследователь Д. Стайнер ставит тот же вопрос и решает его с большим апломбом в своей книге «Толстой или Достоевский» 5. Имя последнего Стайнер вплетает в литературный венок – столь же вычурный, сколь и причудливый, – от Софокла до Шекспира и Мелвилла, от Данте до Джойса, от Платона до Пруста.

Судьба идеологического наследства Достоевского почти фантастична, ибо его наследниками объявляют себя идеологи самых различных, нередко противоположных направлений в литературе, философии, искусстве, литературо- и искусствоведении и даже в теологии. И чуть ли не каждый год появляются все новые доброхоты, желающие быть провозвестниками тех или иных идей великого художника.

При жизни Достоевского это принимало формы идеологического аукциона, когда часто, вовсе игнорируя волю самого писателя, его мысли, так сказать, «распродавались» направо и налево, а после смерти, вопреки «завещанию», началось подлинное расхищение его наследства – в основном философского (поскольку собственно художественную «часть» похитить было труднее).

Кем только его не объявляли, что только из него не выуживали! Христианский вероучитель, призывавший «пострадать за мировую вину человечества» (Д. Мережковский, В. Розанов, Н. Бердяев), первый глашатай идеи «сверхчеловека», апологет максималистских требований к личности: «человек ли я или вошь?» – и т. д. и т. п.

Литературоведы-фрейдисты и последователи К. Юнга в искусствознании желали видеть в Достоевском предтечу метода психоанализа в искусстве, открывателя иррациональных тайн, бездн подсознания и бессознательного.

Наконец, модернистская литература, начиная с Д. Джойса и М. Пруста и кончая «авангардистами» и приверженцами «нового романа» (Н. Саррот и А. Роб-Грийе), по уверениям всех этих авторов, якобы исходит из Достоевского.

Не говорит ли самое количество (и почти необъятный диапазон) «преемников» Достоевского о сомнительной обоснованности их притязаний, о произвольном вписывании в свои «святцы» гениального писателя? Ведь у Достоевского герои ищут себя, ищут смысл бытия, а у его «преемников» они обнаруживают лишь хаос и бессмыслицу, так же как и отсутствие собственного глубокого человеческого «я».

Чаще всего именем Достоевского пользуются как шитом в походе против реализма: ведь у этого русского писателя впервые в XIX веке начинается «деформация» художественного образа (вырождение «красивого типа») как воплощения прекрасного человека.

Этим тенденциям следует дать отпор именно сейчас, когда даже в антибуржуазной зарубежной литературе начинается наводнение в долине традиционной эстетики и раздаются голоса о том, что реализм-де вышел из берегов, что ему должен быть положен предел…

Работы о Достоевском, вышедшие в последнее время в нашей стране, – работы Я. Зунделовича, Я. Голосовкера, М. Бахтина, Н. Чиркова, В. Кирпотина, А. Долинина, Г. Фридлендера, – решительно отвергают все эти попытки произвольного истолкования и модернизации творчества великого писателя-реалиста.

* * *

Большинству современников Достоевского его герои казались настолько нравственно и интеллектуально измученными, что мерещилось, будто они вымучены. Толстой, например, не принял Достоевского в целом (во всяком случае, при жизни последнего). Причем оценка Толстого для нас особенно важна потому, что его устами глаголет целое литературное направление минувшего века.

Вместе с тем, поскольку Достоевский совмещал в себе гений художественный с гением аналитическим, он в высшей степени точно и тонко мог судить о собственном искусстве и о своеобразии своего метода. Поэтому мы со всей серьезностью должны отнестись и к его авторской самооценке.

Возражая своим критикам, Достоевский записал для себя: «Меня зовут психологом: неправда, я лишь реалист в высшем смысле, то есть изображаю все глубины души человеческой» 6.

Эта, ставшая широко известной, самооценка тем не менее весьма неопределенна, ибо суть «реализма в высшем смысле», собственно, не объяснена, особенно вторая часть формулы (не будем забывать, что это черновая запись для себя, а не для печати). Вопрос несколько, хотя тоже не вполне ясно, конкретизируется писателем далее, когда он определяет главный нерв своего творчества как стремление «приполном реализме найти в человеке человека» 7.

При всей зыбкости подобных определений одно, во всяком случае, ясно, что термин «реализм» Достоевский здесь употребляет не в обычном, а в специфическом, своем смысле. Это особенно отчетливо видно, когда он вынужден пользоваться обычным смыслом данного понятия в отношении «традиционных» реалистов (по-нашему, натуралистов). «В одном только реализме (то есть натурализме. – М. К.) нет правды… – записывает Достоевский в связи с чтением «Чрева Парижа». – Золя просмотрел в Ж. Занде (в первых повестях) поэзию и красоту… Реализм есть фигура Германна (хотя на вид, что может быть фантастичнее)» 8. Писатель возмущается подробностью натуралистических описаний у Золя и заявляет, что это не искусство.

Тут уже мы подходим к самому существу дела. Достоевскому было необходимо не просто характерное, типичное отображение действительности, он искал в ней с помощью реальных образов чего-то такого, что доступно лишь аналитическому, глубоко пытливому взору. В соответствии с этим «тип» для художника – это не то, что часто встречается в действительности, но то, в чем воплощается (или могла бы воплотиться) целая историческая тенденция.

Скажем, в определенной ненормальности (или, как любил выражаться сам Достоевский, «фантастичности») человеческих поступков художник видел персонифицированное выражение ненормальности существующего общественного режима, неравномерное распределение «мировой справедливости» – распределение, которое и приводило к яростным бунтам.

В нарушении же душевного равновесия, столь характерном для ярких личностей его эпохи, писатель усматривал общий кризис – неравновесие цивилизации. «Достоевский неизменно смотрел не только на психологию преступника, но и на психологию душевнобольного или самоубийцы прежде всего как на характерный факт времени, как на своеобразное «фантастическое» по форме выражения, но вместе с тем окрашенное определенным исторически-конкретным содержанием проявление скрытых болезней, присущих общественной и идеологической жизни эпохи» 9. Так справедливо утверждается в одном из самых последних марксистских исследований.

Таким образом, реализм Достоевского чрезвычайно своеобразный; его необходимым, почти имманентным атрибутом является некий «фантастизм».

К этой же мысли приходит и другой советский исследователь, Я. Зунделович, указывающий на мир Достоевского как на особый мир, где так легко перекидывается мостик между «идеологическим» убийцей, «бесом» Ставрогиным и вполне ординарным беглым каторжником Федькой-разбойником. Здесь «автор может дать свое имя отвратительнейшим порождениям своего творческого гения – Федор Карамазов, Федька-разбойник; плоть от плоти этого мира и эти удивительные создания – «инфернальные» женщины, в которых так причудливо соединилось «божеское» и «дьявольское» 10.

Известно, что сам Достоевский, умевший аналитически относиться к себе и своему творчеству, первым отметил эту свою способность (в письме к Н. Н. Страхову 1869 года и в «Дневнике писателя» за 1876 год). Достоевский признавался, что для его искусства характерен свой, особенный взгляд на действительность – вплоть до того, что представляющееся для большинства исключительным, фантастическим для него составляет самую сущность действительного.

Поэтому наши исследователи совершенно правы в своих попытках проследить, выявить механизм складывания этого счастливого симбиоза правды и фантастичности. Но как достигнуть при этом максимальной объективности, чтобы собственная трактовка не заслоняла изучаемый материал? По-видимому, для этого следует иметь дело с самой «плотью» материала, то есть идти не столько к идеологической интерпретации творчества писателя, что связано с «чтением между строк», сколько читать самые строчки, то есть анализировать поэтику, способ видения мира художником, и раскрыть (для анализа) «плоть» этого видения: композицию, стиль, манеру повествования и т. д. Может быть, в силу именно данной причины большинство последних исследований посвящено как раз поэтике Достоевского.

Однако и тут возможны два подхода. Первый, наиболее распространенный, состоит в том, что анализ поэтики сводится к анализу языкового строя, причем язык в свою очередь ограничивается лишь частными формами и сферами его применения, а именно художественными приемами и средствами выразительности и местами, где они использованы. Такое исследование может дать отдельные интересные и даже яркие наблюдения, но не более того. Оно не способно дать картину целого, выявить сущность и специфику видения мира художником.

Но если взглянуть на дело глубже, то «язык» писателя окажется не просто суммой тех или иных приемов, а неким «всепроникающим эфиром всего произведения», как справедливо указывает Я. Зунделович. «Показать, как единство художнического видения действительности писателем, его мировосприятия и мировоззрения непосредственно сказывается и в таких сторонах произведения, как композиция, система образов, особенности развития конфликта – и в то же время в таких дробных компонентах его, как, например, словесные повторы, графические выделения слов в тексте, даже своеобразие использования знаков препинания и т. п., – вот как нам представляется проникновение в стиль писателя»11, – пишет Я. Зунделович.

Под таким углом зрения только и можно проникнуть по-настоящему в творческую лабораторию Достоевского, ибо у него воля художника властно подчиняет себе (деформируя их традиционные формы) и композицию, и систему образов, и собственно стиль во всех его элементах.

Известно, как резко блюстители «чистоты» языка критиковали Достоевского за его «варварский» слог. Но все эти упреки, в общем, бьют мимо цели, ибо все неровности, «порывы», перебои стиля этого писателя отражают перебои «голосов», ведущих повествование или вплетающихся в него. А «голоса» – не что иное, как сознания героев. Даже «судорожность повторений Достоевского по-своему отражает ту противоречивость его мировоззрения, которая определяет И прочие стилевые особенности писателя» 12. Здесь Я. Зунделович во многом сходится с М. Бахтиным13, для которого полифония голосов (повествования и диалогов) есть картина отражения и взаимоотражения сознаний действующих лиц. Методом такого глубинно-стилистического – «голосоведческого» – анализа Я. Зунделовичу удается доказать, скажем, на примере «Преступления и наказания», что у героев Достоевского нет окончательной правды, что все эти идеологи по-своему правы. Например, анализ диалогов Раскольникова и Порфирия плюс вмешивающегося авторского голоса показывает нам, что автор скрыто загоняет своего героя (Раскольникова) в тупик, издевается над ним устами Порфирия и в логическом и в эмоциональном плане, то есть развенчивая и самое идею «все позволено», и ее нравственный, античеловечный смысл. Но в то же время он и оттеняет уже вполне открыто боевую готовность Раскольникова к самозащите как человека, вполне уверенного в своей правоте.

Исследователю удалось подобрать ключ к стилю романов Достоевского. Ключ этот оказывается пригодным и для более общих – в эстетическом плане – вещей.

  1. »Философский словарь», Изд. иностранной литературы, М. 1961, стр. 225 (перевод с немецкого). []
  2. Так, крупный католический философ Р. Гвардини с пристрастием анализировал «веру великих людей» – св. Августина, Паскаля, Гёльдерлина и Достоевского (R. Guardini, Der Mensch und das Glaube, Versuche über die religiöse Existenz in Dostojewskiis groβen Romanen, 1932).[]
  3. Zenta Maurina, Dostoewskiy. Menschengestalter und Gottsucher, Memmingen, 1960, S. 334.[]
  4. Ibid.[]
  5. J. Steiner, Tolstoy or Dostoevsky. AnEssayintheOldCriticism, N. Y., 1961, p. 10.[]
  6. Ф. М. Достоевский, Биография, письма и заметки из записной книжки, СПб. 1883, стр. 373.[]
  7. Ф. М. Достоевский, Биография, письма и заметки из записной книжки, стр. 373.[]
  8. Цит. по кн.: Г. М. Фридлендер, Реализм Достоевского, «Наука», М. -Л. 1964, стр. 350.[]
  9. Г. М. Фридлендер, Реализм Достоевского, стр. 212.[]
  10. Я. О. Зунделович, Романы Достоевского, «Средняя и высшая школа», Ташкент, 1963, стр. 6.[]
  11. Там же, стр. 11.[]
  12. Я. О. Зунделович, Романы Достоевского, стр. 20.[]
  13. См. М. Бахтин, Проблемы поэтики Достоевского, «Советский писатель», М. 1963.[]

Цитировать

Капустин, М. Проблемы Достоевского сегодня / М. Капустин // Вопросы литературы. - 1965 - №3. - C. 126-143
Копировать