Не пропустите новый номер Подписаться
№1, 2011/История русской литературы

Предсказание непредсказуемого: магические герои и тоталитарное будущее. Крошка Цахес и Павел Смердяков

История идей

Владимир КАНТОР

ПРЕДСКАЗАНИЕ НЕПРЕДСКАЗУЕМОГО: МАГИЧЕСКИЕ ГЕРОИ И ТОТАЛИТАРНОЕ БУДУЩЕЕ

Крошка Цахес и Павел Смердяков

Литературные герои в ситуации исторического взрыва

В литературе существуют некие открытия, когда герои вроде бы второстепенные (хотя и важные для творческого замысла, да и для понимания взглядов писателя) вдруг оказываются действующими лицами реальной исторической жизни. И это заставляет по-новому прочитать произведения, в которых они впервые явились. Став фактом исторической жизни, они позволяют острее увидеть и наступившую историческую реальность.

Художественных пересечений с европейскими творцами в русской литературе было немало: можно назвать испанские, французские, английские имена. Но с Германией отношения были много теснее, чем с другими странами. Не говорю уж о раннем периоде германо-норманнского влияния, о том, что в России очень долго в послепетровский период немцы были почти везде: немцы-чиновники, немцы-ученые, немцы-управляющие, немцы-сапожники и булочники, немец Даль создал великий словарь русского языка, немец Гаскстгаузен открыл русскую общину, Гильфердинг и Востоков стояли у начала русского славянофильства. Вообще русофильство не самого хорошего пошиба было свойственно немцам как на бытовом уровне (см. повесть Тургенева «Несчастная»), так и на уровне царского дома, приблизившего к себе Григория Распутина. В свою очередь, влияние России на Германию было не меньшим: к России приглядывались, а в ХХ веке у нее учились, началось с учебы у Толстого и Достоевского, а кончилось учебой нацистов у большевиков. Существенна и близость в исторической судьбе. И Германия, и Россия считались пограничными странами по отношению к Западу, Германия училась у Запада (у Франции и Италии, прежде всего), Россия суммировала немецкий интеллектуальный опыт. Шеллинг и Гегель, Фейербах, Маркс, Ницше — все это этапы русского усвоения европейской культуры. Но и в литературе шел аналогичный процесс. Влияние Гете, Шиллера, Гофмана на русскую литературу трудно переоценить.

Скажем, для Достоевского эти художники весьма много значили. Об использовании образов Шиллера в его произведениях писалось немало. Не раз также отмечалось, что тема двойничества, впервые столь резко обозначенная в европейской литературе Гофманом, была именно от него воспринята Достоевским. Об этом и не только писали исследователи Достоевского, но и немецкого романтизма[1]. Достоевский вполне открыто признавался в любви к Гофману: «Я сам читал в Петергофе по крайней мере не меньше твоего. Весь Гофман русский и немецкий (то есть непереведенный «Кот Мурр») <...> У меня есть прожект: сделаться сумасшедшим. Пусть люди бесятся, пусть лечат, пусть делают умным. Ежели ты читал всего Гофмана, то наверно помнишь характер Альбана. Как он тебе нравится? Ужасно видеть человека, у которого во власти непостижимое, человека, который не знает, что делать ему, играет игрушкой, которая есть — Бог!»[2]. И в этом же письме он бросает фразу, которую можно назвать его художественным кредо: «Не дух времени, но целые тысячелетия приготовили бореньем своим такую развязку в душе человека»[3]. Аполлон Григорьев даже видел в Достоевском второго русского Гофмана. Достоевский, как известно, оказался совсем другим, но точки пересечения их столь значительны и выводят нас на такие мирового масштаба культурно-исторические явления, что эту раннюю заинтересованность Достоевского в Гофмане стоит отметить. Как писал Берковский: «От Гофмана темы двойников, кукольные темы широко пошли по литературе <...> У нас в России — Гоголь прежде всего, Достоевский. Правда, Достоевский своеобразно разрабатывает эти темы, это собственные трактовки Достоевского, но, разумеется, они появляются под каким-то воздействием Гофмана»[4]. Все-таки уточню: речь идет не о подражании, но о конгениальности сюжетов и идей.

Эту культурно-историческую близость суммировал в прошлом веке взрыв двух антихристианских революций, появление в России и Германии почти забытых в Европе азиатских деспотий, в новое время развивавшихся на технической тоталитарной основе. Можно сказать, что главных лицедеев этой мировой трагедии можно увидеть в героях Гофмана и Достоевского. Такого разворота в европейской культуре в спокойном позитивистском XIX веке не ожидал никто. Но в искусстве, живущем моментами соприкосновения эпох и поколений, такого рода непредсказуемости можно увидеть. Как писал Лотман: «Момент взрыва есть момент непредсказуемости. Непредсказуемость не следует понимать как безграничные и ничем не определенные возможности перехода из одного состояния в другое. Каждый момент взрыва имеет свой набор равновероятных возможностей перехода в следующее состояние, за пределами которого располагаются заведомо невозможные изменения. Последнее мы исключаем из рассуждений. Всякий раз, когда мы говорим о непредсказуемости, мы имеем в виду определенный набор равновероятных возможностей, из которых реализуется только одна»[5].

Любопытно, что сегодняшние германисты порой видят в Гофмане обыкновенного иллюстратора неких философских идей. Не могу не привести нескольких фраз из исследования известного кантоведа: «Современная произведению публика не испытывает затруднений в усмотрении интертекстуальных связей в нем, а вот для последующих поколений читателей это далеко не так очевидно[6]. И вся таинственность содержания «Крошки Цахеса» объясняется именно этим обстоятельством <...> Читатели Гофмана вполне могли «изредка улыбаться кое-чему про себя», узнавая в образах и сюжетных ситуациях «Циннобера» идеи знаменитого памфлета Иммануила Канта «Ответ на вопрос: что такое Просвещение?»». И далее исследователь практически убивает всю сложность и многозначность художественного текста, одновременно и не скрывая, но и не замечая этого: «Именно содержание <...> памфлета великого своего учителя, что бы ни говорили о полнейшем безразличии выдающегося кенигсбергского художника[7] к Канту и кантианству, облек Э. Т. А. Гофман в фантастические образы своего таинственного произведения. Вся неопределенность и многозначность фантазии исчезает, стоит лишь взглянуть на разворачивающиеся перед нами события с этой точки зрения»[8].

Для него художник не более чем внимательный, очень внимательный читатель и иллюстратор философских положений. Вульгарное литературоведение и критика возвращаются. Правление князя Деметрия автор понимает как «сказочную идеализацию порядков в Пруссии при Фридрихе Великом», что еще можно принять. Но уже выглядит сомнительным, даже анекдотичным, когда гофмановских фей он понимает как французских просветителей: «Под «прекрасными феями доброго племени», видимо, имеются в виду такие беглецы, преследуемые во Франции, как Ламетри или Вольтер и многие другие, находившие в лице «великого Фрица» приют и защиту»[9]. Князь Пафнутий, сын Деметрия, выступает как лжепросветитель, каковым на самом деле были многие государи как того времени, так и будущих времен. Но вот совсем странность. Калинников вчитывает в Гофмана то, о чем в повести нет ни строчки, даже намека. Фея Розабельверде оказывается предательницей фейного прошлого и тайным агентом князя Пафнутия, заключив «тайный, и автором не афишируемый, договор с князем»[10], и повесть, по мнению исследователя, начинается с «выполнения поручения князя Пафнутия. Речь идет о случившейся уже на первой странице встрече канониссы Розеншен и фрау Лизы, бедной оборванной крестьянки, с ее уродцем-сыном крошкой Цахесом и об операции вживления трех волшебных волосков в лохматую его голову»[11]. Такое конспирологическое философическое литературоведение все же вызывает сегодня недоумение.

Появление темы магизма

В 1819 году в Берлине (а не в Кенигсберге) Гофман написал и издал повесть «Крошка Цахес, по прозванию Циннобер», которую считал самой смешной из всего, что он написал. Действительно, Гофман дал в «Крошке Цахесе» пародию на немецкое просвещение, где князь пытается по совету своего министра указами ввести просвещение. Здесь очевидна ирония над кантовским объяснением просвещения как стремление жить собственным умом. И Гофман вводит элемент, о котором просветители не думали, а писатель отнесся к нему не просто как к сказочной иронии, — элемент магии. Но именно магия стала определять тоталитарные режимы в недалеком от Гофмана будущем. Просвещенный князь изгоняет из своего княжества всех фей: «Пафнутий остался несказанно доволен предложениями своего министра, и уже на другой день было выполнено все, о чем они порешили. На всех углах красовался эдикт о введении просвещения, и в то же время полиция вламывалась во дворцы фей, накладывала арест на все имущество и уводила их под конвоем». Но одна, фея Розабельверде, уцелела, от ее шутки в просвещенном государстве пошла беда. Возникает ситуация непредсказуемости. Шутка оборачивается весьма серьезным пророчеством.

Достоевский в «Братьях Карамазовых» тоже пытался полемизировать с «просвещенством», с «Бернарами», с рационализмом, который был разлит тогда в русском воздухе. Но и он удивительным образом вдруг обнаружил героя, который не то чтобы использует идеологемы просвещения, но подчиняет их своей воле совершенно магическим образом. Смердяков лжив по природе, обладает невероятной гипнотической силой, но об этом чуть позже. Сразу, однако, замечу, что рифмовка фамилии Смердякова с магом Смердисом из Геродотовской истории вряд ли случайна. Там те же бесконечные братоубийства, перепутанность женщин, которые спят сначала с одним братом, потом с другим. У Геродота рассказано, как маг Смердис, пользуясь невероятным сходством с царем Смердисом, заменяет его. Так что «маги владеют теперь вашим царством — управитель моего дома и брат его Смердис», — замечает царь Камбис (Геродот. История. Талия, 65).

Лживость Смердякова в каком-то смысле есть реализация кредо, впервые прозвучавшего в истории о маге Смердисе: «Где ложь неизбежна, там смело нужно лгать. Ведь лжем ли мы или говорим правду — добиваемся одной цели — выгоды. Одни, правда, лгут, желая убедить ложью и затем извлечь для себя выгоду, так же как другие говорят правду, чтобы этим также приобрести корысть и заслужить больше доверия. Таким образом, мы стремимся в обоих случаях к одной цели, только разными путями. Если бы мы не искали выгоды, то, конечно, правдивый так же легко стал бы лжецом, как и лжец — правдивым» (Геродот. История. Талия, 72). Итак, магизм, как оказывается, действует там, где есть взрыв, переворот, появление непредсказуемого. Есть типы литературных героев, которые в литературе рацио практически немыслимы, к которым применимо одно выражение: «дьявольское отродье». Это шекспировский Калибан, крошка Цахес и Смердяков. Шекспира мы оставим в стороне, ибо его поворот мысли уведет нас от нашей проблемы: предвестия непредсказуемого. Но важно, что тип подобного характера был опробован Шекспиром, цитаты из которого мы постоянно находим у Гофмана и Достоевского.

Начнем, однако, с повести Гофмана. Что же там произошло? Повесть, задуманная Гофманом как сатирическая фантасмагория, начинается с того, что уцелевшая в княжестве фея сталкивается на дороге с бедной, оборванной крестьянкой Лизой, несущей в корзинке сына, маленького уродца (Wechselbalg, что значит подмененный подкидыш, то есть подмененный, видимо, нечистой силой вместо настоящего ребенка). Уже в этом именовании ребенка мы вступаем в мир магических народных поверий. Вспомним описание Цахеса. Вначале приведем фразу по-немецки: «Strafte uns der Himmel noch mit diesem kleinen Wechselbalg». В русском переводе: «- Бог наказал нас этим маленьким оборотнем.» И далее: «Родила я на стыд и посмешище всей деревне. Ко дню святого Лаврентия малому минуло два с половиной года, а он все еще не владеет своими паучьими ножонками и, вместо того чтоб говорить, только мурлыкает и мяучит, словно кошка. А жрет окаянный уродец словно восьмилетний здоровяк, да только все это ему впрок нейдет. Боже, смилостивись ты над ним и над нами! Неужто принуждены мы кормить и растить мальчонку себе на муку и нужду еще горшую; день ото дня малыш будет есть и пить все больше, а работать вовек не станет», — жалуется его мать, крестьянка Лиза. А автор еще добавляет штрихи в его обличье: «Голова глубоко ушла в плечи, на месте спины торчал нарост, похожий на тыкву[12], а сразу от груди шли ножки, тонкие, как прутья орешника, так что весь он напоминал раздвоенную редьку». Конечно, вместо слова уродец слово Wechselbalg надо бы было переводить именем мифологического персонажа из западнославянского фольклора[13] «подменыш». Что это за персонаж? «Подменыш — мифологический персонаж западнославянской <...> демонологии, под которым понимается ребенок, рожденный от нечистой силы, подброшенный людям взамен похищенного младенца, принадлежащего человеку <...> Подменыш отличался от обычных детей ненормальным рахитичным сложением, непомерно большой головой, огромным вздутым животом, тонкими руками и ногами. Его лицо выглядело уродливым, у него были сильно оттопыренные уши, волосатое тело, вместо ногтей торчали острые когти. Главным признаком того, что на месте своего ребенка оказался подброшенный демонами Подменыш, был беспрестанный плач, визгливый крик, капризность младенца. Подменыш страдал отсутствием аппетита или, наоборот, ненасытной прожорливостью. Подрастая, Подменыш плохо развивался, мало двигался, долго не мог говорить, не умел ходить, отличался хмурым видом и неприветливым нравом»[14]. Как видим, совпадение с обликом и нравом Цахеса поразительное.

Видя это уродство природы, горе и несчастье матери, фея жалеет эту пару и вставляет в прическу ребенка три золотых волоска, и начинаются чудеса. Что бы Цахес ни сделал, все получает одобрение. Более того, все замечательные поступки и таланты других людей приписываются Цахесу, а его собственные отвратительные деяния относят на счет других людей. Интересно, что даже выдающиеся советские германисты в 30-е и 40-е годы пытались эту удивительную повесть прочитать социологически, отыскать в ней осуждение буржуазного строя. Процитирую хотя бы Берковского: «От Цахеса исходит магия богатства, которое создает человеческие репутации, которое создает личности. Это все чудеса золотых волосков. Золотые волоски ему помогают жать, где он не сеял. Пожинать всяческие награды там, где он не трудился, присваивать чужие труды и заслуги»[15]. Здесь открытый вульгарно-социологический анализ, восходящий к вульгарному марксизму, искавшему первопричину бед мира в золоте и богатстве. Словно предвидя такую трактовку, Гофман возражает на нее в самом тексте повести: один из персонажей рассказывает, что народ воспринимает Цахеса как богатея, но главный герой ищет другую причину: «Ему принадлежит все золото, что там чеканят!» — «Полно, — возразил Бальтазар, — полно, друг референдарий, не золотом сильно это чудовище, тут замешано что-то другое. Правда, князь Пафнутий ввел просвещение на благо и на пользу своего народа и своих потомков, но у нас все же еще осталось кое-что чудесное и непостижимое». Еще анекдотичнее выглядит объяснение силы Цахеса у современного кантоведа, считающего фею агентом князя: «Этим актом она содействовала тому, чтобы в просвещенном государстве Пафнутия как можно скорее прекратились попытки к самостоятельной и инициативной деятельности подданных <...> Результат такой деятельности с помощью полученного Цахесом волшебного свойства немедленно им присваивался и становился достоянием государства (? — В. К.), так как он — Цахес — стал его важнейшей частью — довереннейшим из министров»[16].

Но предмет интереса для Гофмана составляет как раз непостижимое; оно же — в основе содержания повести.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 2011

Цитировать

Кантор, В.К. Предсказание непредсказуемого: магические герои и тоталитарное будущее. Крошка Цахес и Павел Смердяков / В.К. Кантор // Вопросы литературы. - 2011 - №1. - C. 115-143
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке