№5, 2010/Век минувший

Письмо седьмое и последнее

Окончание. Начало в № 4.

Как положено по законам жанра, я собиралась в этом заключительном письме подвести итоги, подумать о том, что объединяет разных писателей, о которых шла речь в предшествующих письмах, и поговорить о книгах, появившихся уже после того, как моя работа была в основном закончена.

Но тут в жизнь ворвались новые события.

О главных персонажах моих писем — о Трифонове и Распутине, об Искандере и о Битове — я начала думать давно. В Москве каждая их новая книга нечто прибавляла, нечто отнимала, отношение к писателю менялось, росло, развивалось в естественном ритме. То, что я вам писала в предшествующих письмах, как-то отстоялось.

То, что я пишу сейчас, только сейчас рождается. Это сиюминутные отклики. «Печальный детектив» В. Астафьева, его рассказы, «Новое назначение» А. Бека, главы из романа В. Дудинцева «Белые одежды», «Плаху» Ч. Айтматова и обсуждение этого романа в «Литгазете» я читала в последние месяцы, дни. Быть может, надо было подождать с высказываниями, подождать, пока впечатления улягутся. К тому же книги, о которых я сейчас собираюсь писать, я не ощутила своими, то есть нарушила собственное условие, о котором упомянула вначале. Но ведь это и есть Сегодня, ведь именно об этих книгах сейчас больше всего спорят, ведь именно эти книги сейчас радуют, сердят, восхищают, возмущают, волнуют моих соотечественников. С огромным напряжением, сопереживая, слежу и я за этими спорами.

Уверена, что и Астафьеву, и Дудинцеву, и Айтматову тоже нужно было бы еще и еще время, душевное спокойствие для большей меры законченности. Но боль нельзя было не выкрикнуть сразу еще и из-за страха: а вдруг завтра с гласностью будет покончено?!

И в этом я последую их примеру — примеру моих коллег-критиков, которые тоже спешат высказаться.

Я начинала писать за своим столом в той комнате, где вы недолго были. Четыре с половиной года я вижу через окно платан. Гляжу на ветви. За стеклянной дверью — она рядом с окном — наш большой балкон. В мае на перилах свила гнездо дроздиха. Мы начинали утро с того, что выходили на балкон и приветствовали «фрау амзель» и ее маленьких. Кажется, впервые в жизни видела я, как по очереди дежурили с малышами родители, но кто из них господин Амзель, я распознавать не научилась. Впервые видела, как родители вкладывали еду в раскрытые клювики птенцов, кажется, они добывали ее на том самом платане.

Когда я в теплые дни сидела на балконе с работой, они пролетали мимо меня на большой скорости. Стук моей пишущей машинки они, наверное, принимали за стук дятла. Помню, как лет двадцать тому назад в Малеевке, как только я садилась за стол — тут же громко, настойчиво, начинала стучать чья-то машинка. Вскоре я поняла, что это был дятел.

Мне не удалось подсмотреть тот момент, когда птенцы вылетели из гнезда, сейчас оно стоит пустое. Ищу слова, их мне не добыть на платане. Ищу ответа на повторяющийся вопрос: «Для кого вы пишете?» Пишу, потому что не могу не писать.

Для себя? Нет, я бы так не сказала. Передо мной на фотографиях — дорогие мне лица. Фотографии не изменяются, а между тем друзья-сверстники стареют, у дочерей и зятьев прибавляется морщин, внуки взрослеют. Пишу для них, нужно ли им это?

Пишу по-прежнему для тех нескольких друзей в Москве и Ленинграде, которым дома неизменно читала каждую написанную строку. Их суждения, их критика, их приговоры много значили для меня. Лет двадцать пять назад я написала повесть. Все мои близкие ее решительно забраковали. Я о ней почти совсем забыла, здесь, в Германии, у меня даже и рукописи этой нет. И я благодарна друзьям за то, что они помогли мне не поддаться соблазну встать на чужой путь.

И сейчас бывает, что я получаю отклики с родины.

Вот отклик на книгу «Двери открываются медленно». «Книгу прочитала трижды. Про кран1 — самое страшное место. Впечатления, может быть, странные, но вот они. Автор растерян, подавлен — разницей или новизной, автор пришел к тому так же, как все мы, рано или поздно, что багаж велик, а сдать кому? Как? Есть ли время? Есть ли надежда, что подхватят, уберегут, приумножат? Или все втуне? Будут ли ПРОТЯНУТЫЕ РУКИ? Я поняла, что это как в музыке — основная тема. И еще кран-крик, кран-боль, кран-тоска. Автор будто кричит, но дозваться не может. Так думает автор, но на самом деле все не так. Если автор немного успокоится, то в своих руках он почувствует наши: любящие, держащие».

Такие письма помогают не только писать, но и жить.

Другой корреспондент, молодой ленинградец, спрашивает, почему в книге сказано, будто Рим — колыбель христианства, тогда как колыбель христианства — Иудея. Мне стало очень стыдно за проявленное невежество, образ потянул: Колизей, первые христиане-мученики. Но еще я удивилась: ведь сколько людей в Германии прочитали эту книжку, сколько писем я получила! Среди авторов писем было немало священников, теологов или просто верующих людей. Они и меня обращали, внушали, что если я стану православной (католичкой, протестанткой — в зависимости от веры автора), то все или многие проблемы будут разрешены.

Ошибки же не заметил никто (или не написал об этом!). А за молодого ленинградца я порадовалась и, думаю, — законно. Спасибо моим дорогим, за поддержку, за критику, за поправки, за вопросы.

И здесь, в Германии, образовался у меня круг немецких читателей. Я сейчас говорю не об авторах многочисленных писем, а о друзьях. Все чаще мне хочется им, так же, как бывало дома, сразу читать, а значит, сразу переводить то, что только что закончено. Языковой барьер, страхи и сомнения, им вызванные, преодолеть трудно. Есть и другие барьеры.

В отличие от московского круга у меня с моим нынешним нет общего прошлого. Большинство из них гораздо моложе меня. Но есть вера — хотя и ее приходится каждый раз укреплять заново, — вера в то, что мы можем и хотим понять друг друга. Мир моих новых друзей, их вопросы мне интересны. Их заботы и тревоги, их радости волнуют и меня. Им интересно мое прошлое, моя сегодняшняя судьба, прошлое и настоящее моей родины.

Нет, от меня им нужна не информация (ее они могут получить иным способом), а нечто трудно формулируемое, гораздо более индивидуальное — крупицы личного опыта. И мне от них нужна прежде всего не информация.

Мы ищем пути друг к другу.

Через несколько дней после нашего приезда в Германию мы услышали от старого приятеля: «В эмиграции теряются стихи (он на шесть лет раньше нас оказался здесь), а потом юмор».

Время от времени я читаю немецким друзьям строфы русских поэтов по-русски. Они об этом просят, и я счастлива читая. Я знаю, что это нужно. И испытание на юмор мы с немецкими друзьями прошли весьма успешно. Как рада была я, когда мы вместе смеялись, слушая переводы старых пародий, шуток, юмористических рассказов о нашей прежней жизни.

После одного чтения меня спросили, нашла ли я в Германии МЫ, сопоставимое с тем МЫ, которое я вынуждена была оставить в России. Трудный и важный вопрос. Упорно ищу ответ.

Май 1985 года, сорок лет со дня окончания войны. «Катастрофа или освобождение?» — так формулировались темы дискуссий в немецких газетах, в речах политиков, на радио, по телевидению.

Наши здешние друзья — и совсем молодые тоже — полностью солидарны с нами: освобождение. Они ощущают особое наполнение слов «День Победы». Это укрепляет ощущение МЫ.

На нас свалилось тяжкое горе: 16 июля 1985 года скончался Генрих Белль. Горе глубоко личное. Но и общее.

О Белле горевала его семья, его друзья, коллеги-писатели, отпевавший его священник-художник. На похороны пришел Рихард фон Вайцзекер2, за гробом шел цыганский оркестр. Белля оплакивали бесчисленные читатели. В Бремене, в пешеходной зоне было написано мелом: «Минута траура — умер Генрих Белль» — и лежали охапки цветов. Белля оплакивали мои немецкие друзья.

Белля оплакивали мои московские и ленинградские друзья. Вот отрывки из писем, полученных с родины:

— Потрясены страшной вестью.

— От таких ударов боль не проходит никогда, а мир пустеет. С уходом Белля опустел весь мир.

— «Письмо к сыновьям»3 я читал как завещание.

— Для меня с начала знакомства Генрих был из очень немногих истинно верующих людей (при постоянном напряженном внимании к этой стороне жизни таких я встречал очень мало — не ищущих чего-то в церкви или вокруг, а именно верующих, знающих Нечто об этом).

— Да, Генрих Белль! Если вдуматься, то он первый (он и Борхерт) повернул меня, заставил по-другому посмотреть на «фрицев». Для меня с детства (с моего военно-послевоенного детства) немцы делились на тех, которые были тогда-то (в ХIХ, ХVII веках и т. д.), в основном, по литературе, и на современных, которые те, которые на нас напали, которые фашисты, фрицы. (Именно так, через запятую, как аналогичное понятие, которые враги.) В пять лет я видел (теперь понимаю) военнопленных немцев, строивших каменную ограду сквера… И, хотя это были добродушные и даже приветливые (к нам, малышам) дяди, слово «фрицы» предваряло непосредственное впечатление и отталкивало нас от них.

— Я перечитала все книги Белля, которые у меня были, и мне понравилось гораздо больше, чем раньше. Хотя я его всегда любила. В рассказе «Когда кончилась война» есть такая сцена: солдат, возвращающийся с фронта, засыпает в грузовике и ему снится, что он в своем разрушенном доме пытается повесить ровно на стену картину, а стены то нет! Это просто наша сегодняшняя жизнь.

А всякие бытовые мелочи, скажем, что немцев в своем собственном городе не пускали в кафе. Только по таким мелочам и можно, в какой-то мере, почувствовать, что значило быть немцем в 1945 году…

Смерть Белля стала общей трагедией. МЫ, перешедшее границы.

Старательно собираю примеры того, как удается людям услышать друг друга, сломать барьеры.

Вот один из них: в 1985 году на книжной ярмарке во Франкфурте была презентация романа Андрея Синявского «Спокойной ночи!» Говорили два профессора Сорбонны — автор и Ефим Эткинд. Я слушала их с большим чувством гордости за нашу литературу, за русское слово. Оглядываясь вокруг, видела, что большинство в тесно набитом зале — вовсе не русские читатели, а французы, американцы, англичане и — конечно же — немцы. Они слушали речь Синявского в переводе. Эткинд говорил на блестящем немецком языке.

В зале было разлито то понимание, тот подхватывающий отзвук, которого мне так остро не хватает. Я гордилась не только выступающими, но и слушателями. Вместе, они и мы, в тот момент образовали МЫ. Но бывает и по-иному.

Международный семинар в Корн Хаузе: «Стаканы, тарелки, ложки». Еда в прошлом и настоящем, еда как понятие философское, историческое, социологическое, еда как выражение национального характера, трапеза в монастыре, ритуал еврейской пасхи. Много важного, интересного, талантливого. Организаторы и участники говорили и о том, что две трети мира голодают, о том, как голодали немецкие военнопленные в советских лагерях, о том, что значили хлеб и вода для заключенных сталинских лагерей.

Слава Богу, моя родина уже годы принадлежит к той трети мира, где голода, умирающих на улицах — нет. Но и нормального питания в полном смысле этого слова во многих частях России тоже нет. Не хватает свежих овощей и фруктов, мяса, молока. Да и доставать продукты — ежедневный, тягостный, изнуряющий труд.

Сижу на возвышении, слушаю рассказы о французской, немецкой, испанской кухне. Слюнки текут от одних перечислений. Но и ощущаю полную отъединенность. Позже узнала, что многие испытывали нечто сходное. Я говорила о московских кухнях. Рассказала такую историю. Как-то поздно вечером пришли к нам в Москве незнакомые американцы. Наш телефон уже два года был отключен, поэтому сговориться с нами заранее было невозможно. Мы сели за стол, у меня были какие-то остатки: колбасы и сыра, сухое печенье. Гости принесли водку из валютного магазина. В этот вечер и мне, и мужу надо было обязательно позвонить, так что нам пришлось по очереди выходить на улицу к телефонной будке.

Гостей все вместе так потрясло, у одного чуть ли не слезы на глазах выступили:

— Мы и не знали, как ужасно вам живется!

— Почему? Вовсе не ужасно!

Прожив несколько лет на Западе, я лучше понимаю испуг наших тогдашних посетителей. Знаю, что такое наполненные едой холодильники, запасы на день, на неделю, на месяцы…

Однако, и сегодня я повторила бы, что в нашей московской жизни и жизни окружающих нас людей были подлинные несчастья, но ни скудная — относительно скудная еда, — ни отсутствие телефона, к несчастьям не принадлежат. Опять, опять и опять — услышать друг друга, ощутить подробности жизни, их различия, попытаться поставить себя на место другого — какой еще есть путь к пониманию?

Продолжаю огорчаться, когда вижу, что в Германии про нас почти ничего не знают. Мы ездили в Гаммельн, в город Крысолова. Крысы из пластика, из глины, из дерева, сотни разнообразнейших сувениров. Памятная доска на том доме, откуда, по легенде, Крысолов увел детей.

У нас обоих в Гаммельне было чтение. Ни один человек из тех, с кем мы встречались, не знал ничего о Марине Цветаевой, о ее знаменитой поэме «Крысолов».

У нас с собой было двуязычное издание поэмы. Внешне неприглядное, неважная бумага, вроде нашего самиздата. А перевод хороший, серьезные научные комментарии. Издана книга в Вене в 1982 году. Мы оставили свой экземпляр городу, там сделали копии. Хотелось бы, чтобы в этом городе один из переулков назвали цветаевским. Но гораздо больше я хочу, чтобы немцы читали замечательного русского поэта, и не только из благодарности. Ведь это Марина Цветаева писала:

Германия — мое безумье!

Германия — моя любовь!4

Хочу, чтобы читали поэму о Гаммельне в любом немецком городе. Однако пора возвращаться к своей теме.

* * *

В ноябре 1956 года Константин Паустовский надеялся на то, что «цепная реакция освобождения литературы уже началась и ничто не сможет ее остановить». В тот момент для Паустовского, как и для большинства из нас, освобождение олицетворялось публикацией романа Дудинцева «Не хлебом единым». Только что прошло обсуждение романа, прозвучала речь самого Паустовского, впервые с трибуны был назван новый класс5.

Вряд ли ты забыла тот переполненный Дубовый зал Центрального дома литераторов? С чем это можно сравнить? С обсуждением первой части «Ракового корпуса» десять лет спустя в Малом зале, в ноябре 1966 года. Но за десять лет изменилось время, изменилась атмосфера. И еще можно вспомнить празднование семидесятипятилетия Константина Паустовского в мае 1967 года, он сам уже был тяжело болен. Зал не смог тогда вместить всех желающих: пришли больше тысячи человек, и все остальные залы были радиофицированы. Как аплодировали тогда Вениамину Каверину, который говорил о новой литературе, называл А. Солженицына, который тут же сидел.

В годы оттепели были опубликованы книги, ставшие вехами и литературного, и общественного развития. «Один день Ивана Денисовича» в Москве и «Доктор Живаго» за границей. Паустовский читал «Живаго» в рукописи, надеялся, что опубликуют. Сейчас объявлено, что роман Пастернака будет издан в 1988 году.

Паустовский читал в рукописи и роман «Мастер и Маргарита», от него я впервые в Ялте и услышала о существовании этой книги, Он успел за полгода до смерти увидеть роман напечатанным в журнале «Москва»6.

Ледяной январь 1974 года. Очередь по Кузнецкому мосту в книжную лавку писателей. «Дают» однотомник Мандельштама и роман Булгакова «Мастер и Маргарита» без цензурных изъятий. Стою в этой очереди, временами топчусь, очень уж мерзнут ноги. Меня сменяют дочери, быть может, удастся выпросить еще по экземпляру, мы же с мужем пока оба члены Союза писателей, книга полагается каждому. Мандельштам, погибший в страшном пересыльном лагере у Черной речки в районе Владивостока, он, яростно звавший за год до гибели: «Читателя! Советчика! Врача!» — он видит?

Михаил Булгаков, умиравший в своей постели в марте сорокового года, диктовавший до последнего часа поправки к главному своему творению, видит ли он? Как стоит длинная очередь, как мы ждем, как подходят прохожие, и от них надо, по возможности, скрывать нашу номенклатурную привилегию: мы можем купить эти книги, а они не могут.

Начиная с 1974 года эти книги можно купить только в валютных магазинах «Березка», тиражи, видимо, допечатывают и допечатывают. Приезжающие в Москву иностранцы дарят своим московским друзьям то, что им, что нам принадлежит по праву.

В том же 1974 году в Киеве у писателя Виктора Некрасова шел обыск. А в это время в киевской Лавке писателей тоже «давали» Булгакова. Некрасов заявил, что пропустить такую возможность не может, и, если его самого не выпускают из дома, тогда пусть кто-либо из гебистов едет за книгой. Один из обыскивающих поехал и привез.

Воланд говорил Мастеру: «Ваш роман еще принесет вам сюрпризы». Думаю, что даже гениальная булгаковская фантазия не могла представить себе таких сатирически абсурдных оборотов, такой посмертной судьбы.

Через месяц после того, как мы стали счастливыми обладателями и Булгакова и Мандельштама, был арестован Александр Солженицын, ночь он провел в Лефортовской тюрьме и наутро был выслан за границу.

Как совмещались знаки того года? Высылка Солженицына, фактическое принуждение к эмиграции Виктора Некрасова и разрешение на публикацию Булгакова и Мандельштама? Как подобные знаки совмещаются сегодня?

В 1985-1986 годах кажется, что время переламывается, как и в 1953-1956 годах. Куда? В каком смысле? Что предвещает литература?

Зазвучали вновь имена тридцатилетней давности. В театрах идет пьеса по очеркам Валентина Овечкина. Публикацией этих очерков знаменовалось начало оттепели, хотя «Районные будни» были опубликованы еще в 1952 году, за год до смерти Сталина.

Публикуется роман Александра Бека «Новое назначение» («Знамя», 1986, № 9-10). Какие бои шли двадцать лет назад за эту книгу! Ее сторонники потерпели поражение, книгу тогда смогли опубликовать только за границей. Перечитываю роман с полновключенностью, пытаюсь — в который раз — понять наше время, понять себя. Роман оказался значительнее, талантливее, чем я думала тогда, когда читала верстку из «Нового мира». Тогда мне были нужны все новые и новые разоблачения, книга казалась недостаточно острой. Очень скоро я поняла, что необходима-то не особая резкость разоблачения, а глубина понимания.

Бек помогает понять. Он создал характер, поразительно определенный временем: «солдат партии», абсолютно бескорыстный сталинист. Знающий, блестящий инженер, история советской металлургии — это и есть его биография. Каждую домну он знает — сказала бы, как свою комнату, — но комнаты как раз он и не знает, в доме он нисколько не нуждается. В большой пустой холодной государственной квартире, в том самом, Трифоновым описанном «Доме на набережной», Онисимов живет постояльцем; и он, и его жена здесь только ночуют.

В своей книге «Двери открываются медленно» я привела отрицательный (гипотетический) пример: если юноша занес в записную книжку дату свидания с любимой девушкой, значит, чувство не истинно. Речь шла о том, к чему приводит пунктуальность: вот они, отрицательные черты развития на Западе, в Германии…

При этом я совершенно забыла, что в книге русского советского писателя Бека русский советский министр Онисимов в список предотъездных дел (он назначен послом в одну северную страну) вносит пункт: «Побыть с А. «. Андрей — его единственный сын.

Онисимов все до конца отдает работе. Он на самом деле работник исключительный. А личность его разрушена, разрушается на наших глазах.

Бек изображает тот исторический момент — лето 1956 года, — когда казалось, что все, бывшее незыблемым, пошатнулось. Сталин умер, Берия расстрелян. Хрущев произнес свой доклад на закрытом заседании XX съезда. Сталинистов начали снимать с высоких постов, вот и Онисимова сняли — он был министром черной металлургии. И он, тяжко травмированный, бесконечными бессонными ночами спрашивает себя: «Почему? За что?»

В романе Дудинцева «Белые одежды» академик Рядно говорит: «Одного не понимаю. Их было сколько? Тысячи? А я один. Почему же они сдались? И еще. Почему я сегодня терплю поражение?» («Наука и жизнь», 1986, № 9).

Пытаясь ответить на вопрос своего героя Онисимова, по-иному и иным человеком поставленный, но тот же вопрос, Бек большую часть романа посвящает прошлому. Онисимову приходится вспоминать. Он был еще с гражданской войны ближайшим другом и соратником Серго Орджоникидзе. Конец 19З6 года. Он ощущает, что и над Орджоникидзе начинают собираться тучи. Он приходит к Серго домой и из соседней комнаты слышит резкий, шумный спор Орджоникидзе со Сталиным. Сталин спрашивает его: «С кем ты, с Орджоникидзе, Онисимов, или со мной?» Онисимов говорит, что не понимает по-грузински, не знает, о чем спор. Но Сталин настаивает: «С ним или со мной?» — «С вами, товарищ Сталин». Услышав от Хрущева на XX съезде о самоубийстве Орджоникидзе, Онисимов впервые с детства ощутил на глазах слезы.

Он, не рассуждая, выполняет все без исключения приказы Сталина. Вот только брата, погибшего в лагерях, забыть не смог, хотя Сталин письменно требовал: «А о Назарове забудьте». Он выполняет приказы Сталина и тогда, когда знает об их практической невыполнимости.

В тот момент, когда он впервые такому приказу подчинился, у него начали дрожать руки. Человек сталинской выучки, находившийся долгие годы в полном разладе с собой.

Бек в дневниковой записи определяет метод своей работы как «следовательский-исследовательский». Дотошно, словно старый хронист, едва ли не перечислительно автор описывает внешнюю и внутреннюю жизнь Онисимова, стремясь ничего не утаить, стремясь, «не демонизируя», доискаться до психологических пружин характера, поступков. А делать выводы он предоставляет читателям.

…Очередное ночное заседание закончилось в шесть часов утра, обычный распорядок сталинского времени. Произошла путаница, и Онисимова с коллегой не встретила машина. Они решили поехать на метро. И спрашивают у кассирши, сколько стоит билет. Кассирша думает, что ее глупо разыгрывают: кто же не знает, что билет стоит пять копеек. Они переходят улицу не по правилам, милиционер требует паспорт, ни у одного, ни у другого паспорта с собой нет. Но какой же советский человек выходит на улицу без паспорта?

Два выразительных штриха к портрету нового класса. Их в книге много.

Летом 1956 года сверху была обещана полная перестройка. Это словосочетание вновь, тридцать лет спустя настойчиво повторяющееся, сообщает книге Бека неожиданную актуальность. И сильный привкус горечи. Сегодня новое руководство ищет именно таких онисимовых. Безукоризненно честных, отличных работников, технократов, «менеджеров». Но тип этот возник еще в досталинскую эпоху. В эпоху сталинскую он видоизменялся — это и показывает А. Бек. Существует ли он сегодня? Каков он?

  1. Описывая первые ощущения в ином мире, я приводила в качестве примера то, что краны в США открываются в другую сторону. Не так, как у нас. — Прим. Р. Орловой.[]
  2. Президент Германии (1 июля 1984 года — 30 июня 1994 года).[]
  3. «Письмо моим сыновьям» (1985) — это действительно письмо Г. Белля, опубликованное в Литгазете за пару недель до его смерти, — сильно сокращенное и к тому же пиратское издание, с автором не согласованное. Об этом письме идет речь в рукописи Р. О. (дневники и письма, июль 1985 года), где она описывает похороны Белля. Полностью оно было опубликовано по-русски в шеститомном собрании сочинений Г. Белля.[]
  4. Марина Цветаева писала в начале Первой мировой войны:

    Ты миру отдана на травлю,

    И счета нет твоим врагам.

    Но как же я тебя оставлю,

    Но как же тебя отдам?

    И где найду благоразумье:

    За око — око, кровь за кровь!

    Германия — мое безумье,

    Германия — моя любовь![]

  5. Бюрократия.[]
  6. Роман «Мастер и Маргарита» (с большими купюрами) был опубликован в журнале «Москва» в декабре 1966 года, продолжение — в январе 1967 г. []

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №5, 2010

Цитировать

Орлова, Р.Д. Письмо седьмое и последнее / Р.Д. Орлова // Вопросы литературы. - 2010 - №5. - C. 222-260
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке