От идиллии к гимну сквозь сплетни и аллегории. Олеся Николаева
Статья подготовлена в рамках реализации ФЦП «Научные и научно-педагогические кадры инновационной России» на 2010-2013 годы, ГК П658.
Вручить премию «Поэт» Олесе Николаевой в 2006 году стоило хотя бы затем, чтобы уже спустя три года нашелся желающий издать ее максимально полное на сегодняшний день избранное1. Пускай тиражом лишь 650 экземпляров — тем самым только подчеркивается статус артефакта, говорящего на своем собственном языке. Язык этот прикидывается то слишком простым, то наоборот — темным. Сердцевину такой поэзии легко пропустить.
Американскому переводчику русских классических стихов, который однажды попросил порекомендовать ему нечто из поэзии современной, я первым делом назвал цикл Олеси Николаевой «Испанские письма». Цикл этот сравнительно небольшой — 21 стихотворение, — но он датирован 1994-1999 годами: это для понимания уровня концентрации высказывания. Я действительно думаю, что эти «письма» — шедевр, воплотивший все основные черты поэтики Николаевой. Именно этот цикл позволил мне поэта открыть — не познакомиться, не взять на заметку, а открыть, как открывают новые земли, «закрыть» которые уже невозможно.
В аннотации к книжке «Испанские письма», выпущенной в 2004 году, было сказано: «шестая книга поэта». Для читателя, начавшего читать поэта с шестой книги, непросто разобраться, откуда могли взяться в русской поэзии такие стихи, из чего — какого «сора», традиций — выросли. А тут и премия «Поэт» — поэту, которого только что открыл. Я потому и ждал избранного, чтобы увидеть путь стиха. Хорошее стихотворение мало ли у кого может случиться, а вот ощущение пути поэта не обманывает — оно наделяет творчество должным масштабом. Это масштаб тех вопросов, которые поэт доверил решать поэзии.
В словах, вынесенных в название эссе, важно увидеть жанровую составляющую. Идиллии, гимны, сплетни, аллегории — ни одно из этих слов поэтики Николаевой не исчерпывает, однако и обойтись без них нельзя. Это — ингредиенты, из которых сложился поэтический феномен, замечательный широкой амплитудой того, что он делает возможным в современной поэзии.
1
С первых строк «Испанских писем» — признание, чтобы развязать себе руки: мол, «живу все блаженнее», «говорю невпопад»:
Дорогой! Я живу все блаженнее,
то есть — бездумней, чудесней:
не копаюсь в себе, а беру что ни попадя, с края,
говорю невпопад и ни к месту,
испанские песни
на ходу напевая…
Жить с тоскою российских затурканных интеллигентов,
замороченных миром и городом — сущая мука!
Все зависит, как в музыке, только от пауз, акцентов,
да еще — чистоты, высоты одиночного звука.
И пока напрягают собратья свои сухожилья,
морщат лоб, говоря «за народ»,
под метелью шикарной,
здесь, под белою шубкой овечьей, сгорает Севилья
от испанской любви, как всегда — и слепой, и коварной!
Лишь «испанские песни» естественны у блаженной на устах. Впрочем, не так уж проста эта блаженная — все понимает про «российских затурканных интеллигентов», умеющих говорить «за народ». То есть «блаженность» — опытная, выношенная.
Основные ритмические вольности этого стихотворения пришлись на первую строфу. В основе ритма — классический анапест, но первый стих разбит графически и интонационно надвое, что создает иллюзию нарушения и позволяет растянуть стих до шести стоп. Последний стих строфы урезан до двух стоп, в середине — две пятистопных строки; этим же размером, уже без нарушений до самого конца, стихотворение и будет продолжено. Назначение первой строфы, однако, важно: она вводит ритмическую свободу говорного стиха. Именно эта строфа — ритмический камертон всего цикла: свобода по ходу «Испанских писем» будет распространяться не только на размер, но и на сам трехсложник — интонирование в первой строфе готовило почву для дольников и акцентного стиха. Речевая установка на рассказ о том, как «я живу», ожидаемую патетику дидактизма превращает в милое кухонное остроумие. И что же пишущая сообщает «дорогому»? Что живет она «здесь» — «под метелью шикарной», где по-домашнему уютно, «под белою шубкой овчинной», где веет уже библейским уютом. Тут ее Испания, сгорающая от любви, — но «слепой и коварной». Это — слепота «пауз» и коварность «акцентов» в «чистоте, высоте одиночного звука». Найден внутренний мир, мир песни и страсти. В культуре ему откликается имя Испании.
В книжке 2004 года циклу предшествовало прозаическое предисловие, в позднейшей редакции снятое. В нем были строки о том, что «поэзия — блаженное иноязычье <…> Чужбина, именуя которую и наделяя ее бытием, обретаешь родину». Поэзия, Испания — чужбина. Но когда найдено слово — обретается и родина, узнаваемая за изящным колоритом.
«А потом у меня умерло много друзей. Плача о том, что их нет, я стала о них писать. И они пришли, живые, и пировали со мной.
И я подумала, что поэзия — это преображенная жизнь. Все, что ты потеряешь во времени, обретаешь в ней». «В ней» — это еще и в Испании, которую в виду «замороченности миром и городом» в упор не видят «российские затурканные интеллигенты». Они принадлежат времени, а Испания — нет.
2
В ранних стихах Николаевой — речь о 70-х — читателя, уже знакомого с ее зрелым творчеством, удивляет обилие классических размеров и лирического «я». «Ты меня больше не любишь! Все ясно…», «Безумная, куда я тороплюсь…» — первая книга «Сад чудес» (1970-1976) — вся из этой непосредственности, уверенности в том, что свое переживание очень важно и значимо. Это само по себе неплохо, но почти ничего не говорит о той Николаевой, которую мы знаем сегодня. Хотя та иногда и проглядывает:
Вьюга, свернись в спираль,
в сеть заплетись, в кольца завейся.
Я знаю: ты можешь сокрыть следы и мотивы злодейства,
пыли снежной пустить в глаза
и слезы выбить изморозью у века,
наконец, привести ко мне на порог вот этого человека!
На сцену начинают выходить главные герои поэзии Николаевой. И среди главных — замечу, забегая вперед, — того «я» из первой книжки — нет. «Основное блюдо» поэта появится чуть позже.
Первыми в образы полновесных «других» оформились стихии. Стихотворения буквально хронологически зафиксировали момент, когда лирическая героиня осознанно им открывается:
Выйди в сад ночной случайно,
слушай — у деревьев тайна
есть своя…
Как я хочу — безотчетней зверей, безответней —
с песней своей затаиться, ей сдаться и слиться
с горькой полынью, с землей успокоенной летней,
с миром уснувшим, — и сам он тогда покорится!
Эта распахнутость — поиск своей «песни» где-то вне. Вместе со стихиями «смысл творенья / прорастает сквозь меня»:
Выходи, начинай поединок
с толстокожей своей глухотой!
Спой — ответят тебе без запинок,
сядет жук на дырявый ботинок,
и взорвется бутон налитой.
Это — идиллический период творчества поэта. Жанровое определение «идиллия» напрашивается к целому ряду стихотворений книги «На воле» (1974-1979). Даже Бог, когда появляется, предстает в виде садовника («Уроки ботаники»). Даже в том тяжелом разговоре с вьюгой человек с природой — заодно. Из поэзии Николаевой это единство никуда не уйдет. Идиллическое пространство узнаваемо тогда, когда ему противостоит неидиллическое: «Там, где люди живут, — уж не выветришь дух общепита». По одну сторону — «люди», «парадная лестница», «просторные гостиные», «модницы», «щебетанье», по другую — своеобразная идиллия: «электричка», «простор», «пьяницы»…
И за то, что простор был, как яблоко злое, надкушен, —
он мне близок, он мой — разделенный щелями отдушин.
Он врывается бредом, он жмурится, рыкает, льстится,
он темнеет лицом, он дерзит, чтобы после смутиться,
он сияет звездой, он оврагами режет и кроет,
то дымит мне в лицо, то стыдливо лицо свое скроет,
то затянет нуду, то таким откровеньем шарахнет,
то хранителем глянет, то близкой бедою запахнет…
И за всю эту речь, что вовек не поймет иностранец,
до отдушины слез — со слезами люблю этих пьяниц!
Разве не узнается в этой противоречивой идиллии со слезой образ еще не созревшей Испании с ее слепой и коварной любовью? Этот образ непонятен «иностранцу» из «просторных гостиных» и не будет понятен «затурканным интеллигентам», которые «морщат лоб».
Настоящая Николаева в отдельных отрывках уже узнаваема, но отрывкам, отдельным элементам еще предстоит сложиться в целое.
3
Дорогой! Испания — сухая, выработанная земля.
Вспыхивает от каждой спички. Долго чадит, дымится.
Никого не чтит, даже испанского короля,
а при этом ищет, кому бы ей поклониться.
И служить не любит. Но о каком-то своем
тайном и чрезвычайном служенье твердит открыто.
Сонная и неприбранная, она бродит днем,
оттого лицо ее ближе к вечеру измученно и сердито.
Слово «провинциальный» много скажет уму
про испанский апломб, амбиции, сумасбродство.
А сынов Израиля здесь не жалуют, потому
что учуивают подозрительное с ними сходство.
Все это пишут в местных газетах. Но —
как ты ни пробуй прижиться, врасти искусно —
иезуитом здесь быть противно, шутом — грешно,
аристократом — сомнительно, чернью — гнусно.
Это, кажется, уже какая-то другая Испания. То идиллическое, сокровенное место из первого стихотворения не может быть «сухой, выработанной землей». Впрочем, статус сокровенности, статус пространства, открытого взгляду блаженного, пространства его истинной жизни — остался. Просто если всмотреться в идиллический топос, сразу раскрываются «слепота» и «коварство» «испанской любви». Они — в этом специфика миропоэтики Николаевой — составляющие идиллии.
Затронутая в первом стихотворении тема родины раскрывается во втором своеобразным обнажением приема. Стереотипы, описывающие нравы Испании, оказываются слишком знакомыми — «тайное и чрезвычайное служенье», «сумасбродство», «провинциальность». Правда, рассказчик не забывает сослаться на источник приведенных оценок — «местные газеты». Вот оно что — это чужой взгляд на родную Испанию.
- Николаева О. А. 500 стихотворений и поэм. М.: Арт Хаус Медиа, 2009. [↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 2010