№8, 1982/История литературы

Нерешенные вопросы изучения русской литературы рубежа XIX-XX веков

По этим принципиальным вопросам давно идет, хотя и в основном подспудно, дискуссия. Она охватывает большое количество сторон, жизненных, касающихся и классики XIX века, и советской литературы. Особенно интенсивно спорили об историко-литературном процессе на рубеже веков лет двадцать-тридцать тому назад. До этого считалось, что старый реализм умирал. Тогда в этом усомнились, хотя дискуссия все-таки свелась к расхожим формулам. Сам-то литературный процесс на рубеже веков основательно не изучался.

А кончилось столкновение мнений вялым признанием того факта, что критический реализм вовсе не был осужден своим умиранием «унавозить» почву для социалистического. Он оказался явлением более живучим и сложным. А социалистический реализм – менее антагонистичным по отношению к предшественнику, хотя и представлял собой качественно новое явление.

За последние двадцать с лишним лет вышло немало серьезных работ о литературе первых лет XX века: коллективные труды ИМЛИ – «Русская литература конца XIX – начала XX в.», «Революция 1905 – 1907 годов и литература», «Литературно-эстетические концепции в России конца XIX – начала XX в.», назовем также «Литературный процесс и русская журналистика конца XIX – начала XX века. 1890- 1904»; работы В. Келдыша, Б. Бялика, В. Каминского, Л. Спиридоновой (Евстигнеевой), Вл. Орлова, Д. Максимова и др. Самый подход к явлениям перестал быть предвзятым, разговор – декларативным. Обстоятельность, аргументированность, концептуальность, вырастающая из материала, стали характерными чертами работ о Бунине, Андрееве, Блоке, Волошине, Брюсове и других. И все-таки остаются еще нерешенные проблемы.

Статья печатается в порядке обсуждения.

КОМУ ЗАНИМАТЬСЯ ЭТИМ ПРЕДМЕТОМ?

Странный вопрос, но почему он возникает? В МГУ, например, вскоре после войны из кафедры русской литературы выделилась кафедра советской литературы, которую возглавила Е. Ковальчик. И переходя на эту кафедру, покойный Б. Михайловский «увел» с собой свой предмет – «литературу XX века». Он был крупным специалистом по этому периоду, еще до войны вышел его учебник по русской литературе начала века. А в ЛГУ тоже образовалась кафедра советской литературы, но литература рубежа веков осталась у «классиков», благо там было кому ее опекать…

Теперь по всей стране существуют два варианта распределения материала: «московский» – преимущественный – и «ленинградский». Что же касается академических институтов – ИМЛИ и ИРЛИ, – то там, наряду с разделением литературы по секторам (древняя, XVIII, XIX век), есть специальные группы по изучению литературы XX века. Наличие таких групп само говорит за себя: предмет уважен, но мыслится как «межеумочный» – не до конца поделили, недоспорили. Время от времени в МГУ и ЛГУ возникают страсти на «меже»: одни говорят – этот отрезок наш, другие говорят – наш. Не раз возникали разговоры о необходимости создания особых кафедр по литературе начала XX века.

В принципе литература начала XX века может изучаться и со стороны XIX века, и со стороны советской литературы. Чересполосица, конечно, не все решает, главное зависит от исполнителей, их зоркости, эрудиции, вкуса. Всем хватит работы…

Однако изучению русской литературы двух предоктябрьских десятилетий, при всех его несомненных успехах, весьма существенно разъяснявших контекст, в котором приходилось творить основоположнику социалистического реализма М. Горькому и его соратникам, был нанесен заметный ущерб там, где она рассматривалась лишь как духовный отрицательный продукт гибнущей буржуазии, от которого надо только отталкиваться. О писателях критического реализма сообщалось скороговоркой.

Кто они такие – критические реалисты начала XX века? Это – уловитель «поветрий» Вересаев, допевавший экзотику Куприн («Олеся», «Суламифь»), меланхолически-саркастический Алексей Толстой («Заволжье», «Хромой барин»), мрачно-сосредоточенный Бунин («Суходол», «Деревня»). Добрая половина творчества этих мастеров приходится на «позорное десятилетие». Таким образом, критические реалисты начала века выглядели всего лишь эпигонами, перебиравшими старые темы. В итоге вырастали в своем значении крикливые модернистские «заявки», различного рода «аргонавты», искатели «незатрепанных слов». Писателям, искавшим свое место в революции, в созидательном процессе новой литературы выпадала задача по-своему перелопачивать чужие «заявки». Картина упрощалась донельзя: литература начала XX века – преимущественно декаданс, только ущерб, а новое-г из модернизма.

СОВЕТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА НАЧИНАЕТСЯ С СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ

Оговариваемся заранее: конечно, советская литература родилась не в одночасье, у нее были предпосылки, стадии предварительного формирования метода социалистического реализма. Что же касается признания марксизма как господствующей идеологии общества, а социалистического реализма – как предпочтительного метода творчества (опускаем историю этого термина), – все это могло стать реальностью только в условиях советской власти.

Природа Октябрьской революции такова, что она ломала до основания старый государственный строй, его экономику, его идеологическую надстройку. Все элементы структуры новой жизни она создавала заново сама, на других основах. Разумеется, решался при этом важнейший вопрос о критическом использовании классики, духовного наследства веков. В этом – отличие пролетарской революции от революций буржуазных. Последние приводили к власти тот класс, в руках которого фактически уже находились средства производства, новая экономика, духовное превосходство.

До Октября 1917 года не только количественный, но и качественный перевес был на стороне критического реализма. У нас привыкли отвлеченно постулировать качественные превосходства зарождавшегося тогда метода социалистического реализма, без серьезной оглядки на реальную картину соотношения сил в литературе. Но чтобы превосходства нового метода реализовались, нужно было многое и многое, в том числе и революция, и время, и умение. А если мы займемся самой литературой тех лет, то увидим в ней наличие высокохудожественных произведений именно критического реализма, которые тогда широко читались, да и до сих пор – добротная классика. Многие из них составляют нашу национальную гордость. При жизни Толстого и Чехова это было ясно как божий день. Или возьмем Леонида Андреева; с какими предвкушениями мы садимся и сейчас за перечитывание его, например, «Жизни Василия Фивейского», в которой с такой пронзительностью обсуждаются трагические вопросы жизни! Сохраняют до сих пор все запахи родины «Антоновские яблоки» Бунина. Какая уж тут «трава забвенья»! Такова сила правды в искусстве – она все равно свое возьмет, рано или поздно; такова счастливая участь таланта в искусстве, изобразительной мощи…

Социалистический реализм тогда, то есть в начале XX века, только зарождался. Подлинные его великие победы были впереди. Принципиальная новизна творчества Горького почувствовалась сразу или вскоре, они даже сознавалась некоторыми писателями, собиравшимися на «телешовские среды», печатавшимися в «Знании». Многое уже в литературе 1910-х годов ориентировалось на Горького. Но только советская эпоха поставила Горького во главе великого процесса, который привел к созданию новой советской литературы. А в критическом реализме, у самых великих и у тех, кто помельче, происходили симптоматические процессы, которые мы еще не учли и не связали в единую общую картину.

Эти процессы должны рассматриваться в качестве широкого лона, в котором формировались элементы и социалистического реализма.

УМИРАЛ ИЛИ НЕ УМИРАЛ КРИТИЧЕСКИЙ РЕАЛИЗМ?

Б. Бялик говорит: «…Не умирает, но сдается» 1 (тут – перифраз известной французской поговорки: «Гвардия не сдается, гвардия умирает»). Но ведь «сдаваться» – значит «умирать». Если говорить серьезно, конечно, был кризис, расслаивание критического реализма. Особенно в некоторых его публицистических формах. Короленко так и не дописал «Истории моего современника». Это не случайно. Импульсом для работы послужил 1905 год. Но как раз эта революция и обусловила несовременность короленковского современника. Конечно, как «история» борьбы целого поколения это произведение интересно. Важна тут и автобиографическая подкладка, сколько бы ее ни камуфлировал сам Короленко. И все-таки его герой как обобщение – духовно беден, нет раскрытия становления героя, процесса его роста, как, например, в герценовских «Былом и думах». Перепевы народнических «верований» не рождали крупной личности. Действие в «Истории моего современника» сводится к возрастному мужанию героя, а в философском плане оно почти всегда повторяет пройденное. Неудача, как известно, постигла и тетралогию Н. Гарина-Михайловского: задорен и привлекателен Тема в детские годы, а затем – выбит из студенческой колеи, и циник, и почти предатель, а позднее, в «Инженерах», – предприимчивый прагматик и герой «малых дел». Время рождало другую, новую, настоящую героику, «психологию рабочего движения».

Ясно, что критический реализм обессилевал. Но по-разному, не во всех своих формах. Там, где в основу была положена не схема, а живое наблюдение, где авторское внимание захватывало самоновейшие явления и свидетельствовало их «с подлинным верно», – там был успех. Возьмем ту же мрачную «Деревню» Бунина. Легко обнаружить, чего в ней не хватает, а не хватает доброй половины: деревни бунтующей, деревни революционной. Но была другая половина, столь достоверная, потрясающая (это после трех четвертей века, на протяжении которых литература «не слезала» с темы русского мужика), что бунинская правда взяла свое. Не по нагнетанию ужасов «идиотизма деревенской жизни», а по постановке вопроса «быть или не быть» России, «лад» ее разрушен, какой же будет ее «новый лад»? Хватит у Бунина еще силы написать и памфлет всемирного значения – «Господин из Сан-Франциско». Новые слова нашел и Куприн в своем «Поединке». Критический реализм умел работать на самых острых, рискованных срезах жизни того взрывчатого времени.

Как бы это нам всем потрезвее разобраться в сложном вопросе и не скороговоркой пробегать по формуле: «умирал или не умирал».

РЕВОЛЮЦИИ ПОДЪЕМНАЯ СИЛА

Революция означала конец поприща для Мережковского, Арцыбашева, Ропшина (Б. Савинкова) и им подобных. Надеюсь, мысль эта понятна и в развертывании не нуждается. Но революция 1905, февральская 1917 года для большинства честно мыслящей русской интеллигенции была делом весьма желанным, завещанным Радищевым и декабристами. А для тех, кто смотрел дальше и мыслил глубже, желанная сердцу «музыка» была услышана в Октябрьской социалистической революции. Конечно, мы знаем о расслоении в русской интеллигенции уже в столыпинскую реакцию, были ренегаты, отступники, были «Вехи». Но огромные слои интеллигенции не оставляли мысли о необходимости перемен; осточертевшая первая мировая война, бездарность правящих верхов, маразм в царском окружении – все это снова подняло волны недовольства. Даже первоначальные «оборонцы», как, например, военный корреспондент А. Толстой, прозревали и становились обличителями. Революция обладала огромной духовной подъемной силой. Она вдыхала новую жизнь и в критический реализм. Само ощущение кризисности времени, надвигающейся бури задавало особенный тон литературе. Напомним, что и в 1908 и в 1911 годах Лев Толстой для Ленина был и оставался «зеркалом русской революции». Критическими реалистами первоначально были: Серафимович, Сергеев-Ценский, Тренев, Шишков, Пришвин; Чапыгин, впоследствии активные строители советской литературы, ставшие под знамя социалистического реализма.

Творческие взаимоотношения родоначальника социалистического реализма Горького с Толстым и Чеховым – самые продуктивные, как ученика с учителями, а в драматургии – даже прямая учеба у Чехова. Мы вовсе не собираемся чрезмерно «раздуть» значение критического реализма, вовсе не желаем стереть грань, отделявшую Горького от старых мастеров. Есть у него зоркие замечания о принципиально уязвимых сторонах в общественной позиции, во взглядах Толстого. Ведь и понятие «зеркало… революции» применительно к Толстому не просто похвала, а указание и на то, что великий писатель противоречиво отражал революцию, что и сама революция была противоречива. Горький прекрасно сознавал своеобразие своего собственного дела, отделявшего его от Толстого и Чехова. Но не следует соотношение между тремя гениями драматизировать, как иногда делают. Кстати, заметим, и путь Буревестника революции был не гладок: противоречива «Исповедь», было и «богостроительство», которое критиковал Ленин. Важно углубиться во все стороны этих отношений идеологического и творческого характера. Главные процессы «передачи эстафеты» происходили именно в этом звене взаимоотношений трех гениев на рубеже веков, двух «старых» и одного «нового».

ЧТО ТАКОЕ «SOBRE» У ТОЛСТОГО И У ТЕХ, КОТОРЫЕ НЕ «СДАВАЛИСЬ»?

У Толстого, когда он работал над «Фальшивым купоном», есть в дневнике любопытная пометка, что он любит теперь работать «в смешанном», то есть с потоком нерасчленяемых впечатлений, и писать в манере внешне небрежной, но внутренне умеренной, в «sobre», как говорят французы. В другом месте он рассуждает об «энергии заблуждения» как необходимом условии для создания новаторского произведения, преисполненного энтузиастического поиска, с непредсказуемыми выводами. Такая энергия нужна, это энергия Колумбов. Сдержанная манера и «энергия заблуждения» заставляли ценить еще больше краски самой жизни, не-выговоренное, неожиданное, подчас интуитивное. И у Чехова заметно нарастали элементы символики, обобщений уже на основе давно сложившейся своей манеры «sobre», в малых формах прозы. А ведь никак не скажешь, что два великих «старых» реалиста подлаживались под модернизм. Сам реализм переживал важные изменения. Писатели стремились уловить и выразить ритмы времени, повышенную изощренность восприятия человека в условиях небывалых исторических потрясений. Если еще в 70-х годах все в жизни «переворотилось», то что можно было сказать о событиях и процессах на рубеже веков, особенно между двумя революциями? Очевидно, что творческие поиски Толстого и Чехова – это нечто антагонистическое по отношению к той манере, в какой написаны, например, «Мелкий бес» Ф. Сологуба, «Петербург» А. Белого. Нужно фундаментальное изучение этих соотношений, а возможно, и взаимодействий. Ведь тот же А. Белый и позднее (в известной книге 1934 года) искал себя в Гоголе. В отношении к этому писателю он резко отличался от Вл. Соловьева, В. Розанова и К. Леонтьева. Только ли декадентские выверты и праздные схемы, кривые линии и кружочки вычерчивал он, рассматривая некоторые закономерности гротеска автора «Мертвых душ». Что здесь правомерно, мы еще в точности не знаем. Как не знаем еще вполне и того, что такое гоголевский гротеск.

Если углубиться в поэзию Надсона, Апухтина, Фофанова, – только к примеру говоря, – мы у них больше найдем такого, что свидетельствует об исключительной «открытости» их поэтических систем, их способностях перестраиваться на ходу. Задолго до модернистов, до символистских сборников Брюсова можно найти у старых поэтов подступы к самой современнейшей «поэзии намеков».

Надсона обычно представляют надрывным элегиком, певцом гражданской скорби, Апухтина – камерным мелодистом, весьма аполитичным, а Фофанова – почти с головы до пят декадентом.

Но сам себя Надсон называл «сыном раздумья, тревог и сомнений» и хотел, чтобы в его внутренний мир вгляделись зорче. У Надсона не было разрыва с «толпой»; у него свой, не только не пушкинский, но и не некрасовский Петербург: в «стоокой громаде» города уже замечаются и огни рабочей «лампады». Не только нытье, но и ощущение, что гроза не за горами: «Чу, кричит буревестник! Крепи паруса!..» Все декадентское ему глубоко претило. В свистопляску эпатирующих,

доморощенных гениев он бросал презрительные гневные молнии:

Сколько лживых фраз, надуто-либеральных,

Сколько пестрых партий, мелких вожаков,

Личных обличений, колкостей журнальных,

Маленьких торжеств и маленьких божков!

 

У Апухтина возрастают в своем значении символические детали, импрессионистические мелочи, нарочитые переигрыши старых мотивов. Недостаточно прокомментированы его стихотворения «Накануне», «С курьерским поездом». Встает целая проблема сопоставления его с чеховской прозой, которая брала на вооружение «тривиальности» и делала из них чудеса, новые средства познания человека.

У Апухтина душевный катарсис героини происходил вот каким непрямым боковым ходом: после долгожданной встречи с предметом своей первой любви она осознает, что это тюфяк тюфяком, и осознает это через совсем другую мысль:

«Как было хорошо, когда в вагоне я

Смеялась от души над пассажиром спящим».

(«С курьерским поездом»)

Напрасно упрекают Апухтина за мелодраматизм стихотворения «Перед операцией».

  1. См. «Введение» к сб. «Русская литература конца XIX – начала XX в.», М., «Наука», 1968, с. 7.[]

Цитировать

Кулешов, В. Нерешенные вопросы изучения русской литературы рубежа XIX-XX веков / В. Кулешов // Вопросы литературы. - 1982 - №8. - C. 50-74
Копировать