№10, 1970/Мастерство писателя

Найти себя

Творческая жизнь… Где начало ее? В биографических справочниках аккуратно отмечаются даты первых публикаций. Но разве это начало? Это скорее дата первого успеха: прочитали, одобрили, напечатали.

Все начинается раньше. У одних немного раньше, у других гораздо раньше. Немало и у меня было исписано бумаги до того, как в газете появилось первое стихотворение. Начало было далеко до этого дня. Где же оно? Отбирая сохранившееся в памяти, докапываюсь: не здесь ли? Может быть, именно здесь.

Это вспоминается с улыбкой, читателю покажется, очевидно, шуткой, но, может, есть тут доля правды. Через неделю или месяц после того, как я вошел в маленькую полесскую школу, учительница, развернув перед каждым из нас букварь на странице с картинкой, попросила придумать название. Я подумал, подумал, и меня озарило. Поднял руку, сказал: «Осень в лесу». Учительница ответила: «Правильно». Я покраснел от смущения и гордости…

Впрочем, это тоже, может быть, не самое начало, но уже близко к нему. И где-то рядом с ним первое публичное выступление, в том же классе, в который набилось полно бородатых взрослых в свитках, в кожухах, с папиросами. Четыре строки стихотворения из букваря, но какое волнение и какое ощущение исполненного долга! Все, что было потом в этом роде, что случается на ответственных выступлениях поныне, – все было, кажется, впервые испытано тогда…

Начало… До сих пор помнятся классы той школы, где были пережиты первые творческие муки. Как праздник – первая прочитанная большая книга «В стране райской птицы» замечательного детского писателя Янки Мавра. Книги приобщили к миру, о котором я не подозревал, миру, полному необыкновенного, удивительного. Они и знакомую, обычную жизнь делали необычной: они тревожили, выбывали в воображении картины, в которых перемешивалось, сплеталось узнанное из книг и увиденное в хате, на дворе, на улице. Может быть, это тоже было творчеством, тоже часть творческого пути?

Книги – первая большая любовь за пределами родного дома. Несколько маленьких книжечек, купленных в местечке, долго были самым дорогим состоянием. Волновал запах их краски, строки, имена авторов, названия… Очень рано, еще в начальной школе, появилось желание самому сочинять: томила душу музыка стихотворных созвучий, неотвязно звенели слова, мелодии фраз; смысла часто не было, но мелодия была.

Позже, помню, я начал переписывать в тетрадь наиболее понравившиеся стихи любимых поэтов. (Книг с этими стихами у меня почти не было.) Янка Купала, Кондрат Крапива, Павлюк Трус, Пушкин, Некрасов входили в мою жизнь как близкие друзья. Некрасов потрясал силой страсти, гневом, которые и меня делали страстным, возмущенным, непримиримым. В те годы все чаще бередило желание и самому высказаться, но какими непослушными оказывались слова, как неохотно, неуклюже ложились они в строки!..

И все же в этом боренье было нечто удивительно увлекающее, и как радовало, когда получалось что-то – строка, картинка-образ, стихотворение. Как велико было счастье, когда то, почти неуловимое, что томило тебя, наконец переходило в строки, в стихи. Это было уже творчество, пусть ни для кого не заметное, никому не известное, но оно захватывало душу!

В одном из последних классов школы тетрадка моих стихов случайно попала к учителю литературы Михаилу Ивановичу Покровскому, отличному педагогу, беспредельно влюбленному в литературу, научившему любить ее и нас. Михаил Иванович прочитал стихи и, вызвав меня в учительскую, наедине долго и очень одобрительно говорил о них. Он сказал, чтобы не бросал, писал серьезно. Я вышел от него окрыленный.

Но меня ждали немалые огорчения: на письма со стихами, посланные в редакции, приходили неизменные ответы – печатать не будем. Иногда и совсем не отвечали. Только года через полтора, в феврале 1939 года, на страницах минской «Чырвонай змены» увидел я первые стихи свои – «Родине», которые обычно считают началом творческой работы.

До войны было напечатано еще несколько стихотворений, в Минске и в Мозыре, в областной газете. Потом я уехал учиться в Москву, в Институт истории, философии и литературы, из института в том же году был призван в армию. В армии, в Карпатах, встретил первый день войны. На войне было не до стихов: урывками писал военный дневник – с названиями оставленных городов, с краткими заметками о боях, с фамилиями убитых товарищей.

В госпитале – в Тбилиси – начал писать рассказы. Иногда случалось – и стихи, но это было уже как прощанье. Не так просто было уйти от них, от молодости. Но настоящим моим и будущим была проза.

В 1944 году, уже в Минске, газета «Звязда» напечатала первый рассказ, написанный в госпитале. С тех пор вот уже четверть века я работаю в прозе…

Давно пришел я к невеселому выводу, что начал писать, имея весьма смутное представление о литературном деле. Можно сказать даже, что начал писать, будучи литературно малограмотным человеком. Уже в ходе работы приходилось постигать основы литературного мастерства. Все это, конечно, не могло не сказаться на качестве первых опытов. Думается, впрочем, что беда эта не только моя, она, видно, общая для всех нас, учеников деревенских школ, людей из «захолустья».

Мне никогда не писалось легко. Всегда трудно было написать не только рассказ, но и страницу; меня удивляли те мои товарищи, которые в один присест могли исписывать тетради и едва ли не на едином дыхании создавали целые повести, а то и романы. Видно, у каждого молодого вместе со своим характером и свои трудности. И если некоторым мешает в молодости излишняя говорливость, размашистость, то, думается, не одному мне мешала робость в обращении со словом. Долго чувствовал я себя перед листом бумаги настолько скованным, что, едва начав писать рассказ, спешил поставить точку. Мне казались лишними описания, портреты, психологические характеристики: они словно перебивали единое, стремительное движение сюжета, словно бы не хотели вживаться в ткань рассказа, неуклюже торчали из него; с мучительным чувством я вынужден был выбрасывать их. После всех этих тяжелых операций нередко оказывалось, что в рассказе действительно не было уже ничего лишнего, но мало было и хорошего. Как беспокоила меня тогда (да нередко и теперь) эта невозможность соединить два качества, сплав которых и рождает настоящее искусство: ничего лишнего и вместе с тем ничего утерянного!

Из-за всех этих трудностей рассказы мои были нередко схематичными, люди в них изображались внешне, им не хватало глубины, объемности. Не хватало естественности красок, свободы дыхания. Когда перечитываю эти ранние свои вещи, создается впечатление: говорит то ли слишком торопящийся, то ли страшно взволнованный человек, – все кратко, рвано, сбивчиво… Дело портила также боязнь простоты, которая неизбежно приводила к какой-то ложной значительности в стиле, в характере изображения, в отборе материала.

…Когда после фронта я оказался в госпитале, хотя мне и было тогда всего двадцать один год, я уже немало повидал, пережил, особенно в военную пору. Казалось: бери эти впечатления и пиши, не мудрствуя, но меня почему-то тянуло к тому, что я знал хуже, а иногда и плохо. То, что было с другими, думалось тогда, – значительнее и важнее; меня увлекала возможность выдумывать, сочинять. И я сочинял; волнуясь, горя от нетерпения, в тесной, пустой госпитальной комнатушке, предоставленной врачом-практиканткой.

Пожалуй, наиболее удачный из ранних рассказов (это мнение не только мое, но и критиков и читателей) – «В метель». Теперь, перечитывая его, хорошо видишь следы неопытности: не хватило уверенности, смелости шире, глубже развернуть действие, исследование души. И все же по тому опыту, по тому умению, которое у меня тогда было, это был, несомненно, шаг вперед. С большим волнением описал я все: метель, ночную дорогу в лесу, безмерно измученного человека, что тащится, ведя на поводу усталого коня… Возможно, причина удачи в том, что все это я пережил сам. И метель, и дорога, и усталость – все это было у меня, я писал, можно сказать, о себе. И с удивлением увидел, как вдруг оживает все под пером, когда пишешь о том, что тебе знакомо и дорого: рассказ как бы сам по себе наполнился теплом, звуками, красками, жизнью…

Казалось бы, вот урок: закрепи найденное, работай в том же направлении. Но снова трудные плутания, неудовлетворенность. Одна удача – простая, жизненная сценка: как женщина ждет письма от мужа с фронта, – бесхитростный, психологический рассказ об одной из многих трудных ночей женщины военной поры… И опять безуспешные метания с острым ощущением: «Не то, не получается…»

Летом 1946 года в родной деревне я написал небольшую повесть «Горячий август». Через полтора десятка лет один критик по установившейся моде напишет об этой повести, что она несет на себе печать лакировочной литературы времен культа личности, другой справедливо заметит, что она не сказала всей тяжелой правды о деревне той поры; но я и теперь перечитываю эту незамысловатую первую свою повесть без чувства стыда. Конечно, не сказала она всей правды, которую, естественно, я не мог понимать тогда так, как теперь. Но при всем том повесть эта, мне кажется, полна живым ощущением трудного лета, первого лета после войны. О какой лакировке можно говорить, если вся работа, и женская и тяжелая, мужская, – на женщинах, если труд их изнурителен, если все хозяйство разрушено, если едва ли не каждая судьба искалечена войной; если память о войне так щемит, что не дает покоя ни днем ни ночью. Светлая и горькая эта повесть – так мне кажется и сейчас – сказала свою правду о том лете, когда неожиданная засуха захватила истоптанные войной поля; сказала без надрыва, но и без подкрашиванья, с той глубиной правды, которая мне была тогда видна и понятна.

Для меня, с профессиональной точки зрения, повесть эта важна и тем, что удалось сделать какие-то шаги по пути самому трудному: более отчетливо и зримо выписать людей, их портреты, характеры, диалоги.

Цитировать

Мележ, И. Найти себя / И. Мележ // Вопросы литературы. - 1970 - №10. - C. 118-130
Копировать