№3, 1989/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Московский дневник Ромена Роллана. Вступительная статья Т. Мотылевой; перевод М. Ариас; комментарий Н. Ржевской

ИСКРЕННОСТЬ НЕПОСРЕДСТВЕННЫХ ВПЕЧАТЛЕНИЙ

Ромен Роллан приехал с женой в Москву по приглашению Горького 22 июня 1935 года и оставался здесь в течение месяца. Уже во время пребывания в СССР и позже, после возвращения в Вильнёв (Швейцария), где он в то время постоянно жил, он в письмах друзьям и знакомым делился своими впечатлениями, учитывая, как он всегда привык, круг интересов и особенности восприятия корреспондента.

В письме к Стефану Цвейгу от 5 августа он формулировал главный свой вывод: «Без сомнения, революция пустила глубокие корни в рабочем народе; эти сотни тысяч знают, что революция – это их дело и что они ей во всем обязаны» 1. 9 июля он сообщал из Москвы критику Кристиану Сенешалю: «Экономическое положение, кажется, хорошее. В течение последнего года условия жизни намного улучшились. Этот громадный город, который насчитывает теперь четыре миллиона жителей, – водопад жизни, здоровой, горячей, хорошо упорядоченной. В этой толпе крепких, подвижных, сытых людей мы сами себе казались пришельцами из голодного края» 2. Революционному поэту Марселю Мартине он писал 12 июля: «Не сумею изложить Вам отсюда мои впечатления от этого великого мира с его бьющей через край энергией… У меня были интересные беседы. Я увидел вблизи подлинное поле битвы, которая еще продолжается и которую я лучше понял здесь, чем мог понять во Франции». В письме к его бывшей жене Клотильде Бреаль – Корто мы читаем: «В целом – если оставить в стороне те или иные оттенки – у меня создалось и сохранилось впечатление потока энергии, веры, радости, превосходящего все, что можно себе представить. Особенно привлекательна та радость, которая чувствуется в людях от 25 до 30 лет, выросших уже за годы революции». А в письме к другу-единомышленнику Жану Ришару Блоку от 5 августа он сознается: «Что до сложности картины, то она превосходит все, что можно вообразить; и лучше об этом рассказать, чем писать. В этом необыкновенном СССР живет больше двадцати народов – и сколько веков!»

Роллан сознавал, что его личное знакомство с СССР произошло в ответственной политической ситуации. Международное положение к середине 30-х годов становилось все более напряженным. Фашистские диктаторские режимы в Германии и Италии укреплялись, вербовали себе сторонников в разных странах Европы, наращивали вооружение, готовясь к военным провокациям. В буржуазно-демократическом мире, особенно во Франции, складывалось – не без труда, не без препятствий – движение против империалистической войны и фашизма, пробивала себе дорогу идея антифашистского Народного фронта. Авангард рабочего класса, прогрессивная интеллигенция с надеждой и возрастающим доверием смотрели на Советский Союз, видя в нем единственную силу, способную оказать сокрушительный отпор фашизму. В этих условиях суждение всемирно известного писателя о стране, которую он давно и преданно защищал, но которую теперь впервые увидел своими глазами, становилось особенно весомым.

Очевидно – и общеизвестно, – что Ромен Роллан был в целом очень доволен результатами своей поездки: он высказал это не только в ряде писем, но и в короткой статье «О моем пребывании в Москве», которую он опубликовал в журнале «Коммюн» (в русском переводе она появилась в 13-м томе Собрания его сочинений, М., 1958). Но обширный дневник, который Роллан вел в течение своего путешествия, – не менее шести печатных листов, – согласно категорически выраженной воле автора, оставался под спудом в течение полувека. Почему?

Можно понять, что писатель по соображениям такта не хотел делиться своими «интимными впечатлениями» о тех, чьим гостеприимством он только что воспользовался. Но дело все-таки не только в этом. Он чувствовал, что месяц пребывания в чужой стране – очень небольшой срок и что он увидел, воспринял далеко не все, что требовало внимания и понимания. Сам он считал (и писал тому же Цвейгу), что ценность его дневника – не в анализе, который, может быть, и неточен, и ошибочен, а в «искренности непосредственных впечатлений». И в самом деле. Страницы, которые открылись теперь перед нами, содержат немало такого, что кажется современному читателю крайне наивным; иные наблюдения случайны, недостаточны. Но искренность авторского видения – иногда простодушно-доверчивого, иногда проницательного – искупает многое.

К поездке в СССР Роллан был лучше подготовлен, чем другие западные писатели, совершавшие подобные путешествия. Правда, он не слишком хорошо разбирался в вопросах советской экономики и внутренней политики; технические достижения СССР в годы первых пятилеток, кривая роста индустриальной продукции, стремительно поднимавшаяся вверх, – все это было ему знакомо лишь в самых общих чертах и не очень его интересовало. Но зато он жадно читал все книги советской прозы, появлявшиеся во французских переводах, – эти книги далеко не всегда удовлетворяли его по своим художественным качествам (он не раз ставил в упрек советским писателям бедность психологического анализа), но, будучи взятые вместе, давали ценную информацию о строящемся новом мире. Еще важнее для него были письма советских читателей – в том числе и литераторов, – которые откликались на его книги и выступления в печати и рассказывали о себе, подчас очень откровенно и бесхитростно3. Он сопоставлял эти разнообразные свидетельства, стараясь докопаться до истины. «Я получил много известий из России за последние месяцы», – писал он 24 декабря 1924 года другу, итальянке С. Бертолини, – Среди них есть всякие – и хорошие, и плохие. И те, и другие – правда» 4. Стоит отметить, что одно из таких читательских писем привело его в конечном счете к личному знакомству, а потом и к браку с Марией Павловной Кудашевой, уроженкой России, дочерью русского и француженки. «Мария Павловна очень много сделала для того, чтобы я лучше понял и полюбил новую Россию» 5, – писал он Горькому в 1931 году. И в самом деле Мария Павловна с конца 20-х годов стала для Роллана незаменимой помощницей в литературных трудах, переводила ему с листа советские газеты, пересказывала книги, много рассказывала ему об СССР (а после смерти Роллана столь же преданно заботилась о его литературном наследии, вплоть до своей кончины в 1985 году).

Роллан вовсе не представлял себе жизнь Советского Союза – ни до поездки, ни после – в розовом, праздничном свете. Изучая в течение десятилетий историю французской революции, он знал, какими трагическими конфликтами, социальными и человеческими, оборачиваются революционные перевороты в жизни народов. Разнообразные свидетельства, полученные из СССР, – и эпистолярные, и личные, – во многих случаях требовали критической проверки. Но в совокупности своей, как правило, они способствовали трезвости взгляда.

Уникальным по богатству источником знаний об СССР была для Роллана многолетняя – начавшаяся еще в 1916 году – переписка с Горьким. Она вовсе не была столь пустопорожне – высокопарной, какой она представлена мимоходом в воспоминаниях Н. Берберовой. Нет, это была переписка в высшей степени содержательная, – конечно, она требует специального углубленного анализа, и для этого придет время, когда она будет опубликована полностью. В ней ставятся большие проблемы – идет речь о судьбах человечества в XX веке, о Востоке и Западе, об историческом пути России и Франции, о конкретных вопросах художественного творчества, не говоря уже о текущих литературных делах. Разумеется, в переписке отразились искания обоих писателей, их идейные повороты. Причем отразились местами в обостренно-субъективной форме.

На рубеже 20-х годов позиция Роллана была близка «Несвоевременным мыслям» Горького. Оба писателя, признавая историческую необходимость и благотворность революции, видели те опасности, которые нес в себе размах революционного насилия. Роллан чувствовал эту близость позиций; отчасти именно из писем Горького он почерпнул свои представления о трагических аспектах событий в России. Но по сравнению с Горьким он был более сдержанным в своих оценках, в выражении своей скорби. Временами он пытался утешить русского собрата: «Не грустите! Не отчаивайтесь!» (1 ноября 1921 года), «Россия будет жить, она восторжествует» (4 октября 1923 года). Те кошмарные картины, которые дал Горький в своей книге «О русском крестьянстве», не испугали Роллана: он еще во время войны услышал от толстовца П. Бирюкова, что Горький смотрит на русского крестьянина предвзято, неизменно изображает его «тупым и жестоким» 6. И он принимал утверждения Горького не буквально, а скорей cum grano salis – с оттенком сомнения.

Как известно, в конце 20-х годов в сознании обоих мастеров произошли глубокие сдвиги, подготовлявшиеся постепенно, – сдвиги, побудившие Горького окончательно вернуться на родину, а Роллана – активно принять сторону Советского Союза. Характер их переписки решительно изменился. Горький в своих письмах обрушивал на Роллана потоки положительной информации об СССР – о бурном росте культуры, грамотности, о тяге народа к книге, о новых талантах, проявляющих себя в литературе: все это было обоснованно. Но он подчас затрагивал и вопросы экономического развития, ход индустриализации, коллективизации: тут он допускал – с благими намерениями – и преувеличения, и существенные неточности. Роллан временами задумывался: не слишком ли его друг увлечен «Хеопсом», то есть великими стройками, – быть может, он сознательно «подыгрывает триумфальной музыке, не говоря ни слова о страданиях и волнениях»? 7 Сомнения такого рода он, как правило, оставлял при себе. Но все же он в одном из писем спросил Горького: верно ли, что в СССР не хватает продовольствия и предметов первой необходимости? Горький ответил утвердительно, но объяснил имеющиеся трудности на свой лад: «Героическая, изумительная по богатству результатов деятельность рабочих не понимается старым, кулацкого духа крестьянством. Кулаки все еще вожди деревни, и они учат ее: требуй с города все, чего хочешь, и не давай ему хлеба!» 8 Письмо датировано январем 1933 года, – к тому времени не только кулаки, но и значительная часть середняков была разорена и физически уничтожена. Горький об этом не хотел знать. В приведенных строках у него не только отзвуки его давних суждений о русском крестьянстве, но и следы официальной дезинформации, которую он, к сожалению, воспринимал некритически и передавал Роллану.

В Московском дневнике Роллана записан рассказ секретаря Горького П. Крючкова о «великой крестьянской войне, разразившейся в 1930 – 1931 годах, не менее ожесточенной, чем гражданская война 1919 – 1920 годов». Но и Крючков, говоря откровенно об остроте сложившейся тогда ситуации, об обилии человеческих жертв, склонен был во всем винить кулаков. Так трагедия русского трудового крестьянства, унесшая миллионы людей, была представлена французскому писателю-гуманисту в ложном свете.

Обратимся к непосредственным впечатлениям Роллана. Нам нетрудно убедиться, внимательно читая дневник, что он заключает в себе не только искренний восторг, но и немалый заряд скепсиса и критицизма. Об этом у нас еще пойдет речь дальше. Но прежде всего встает вопрос: что дало Роллану основание для ярких положительных эмоций и для его конечных положительных выводов?

Прежде всего стихийный, возникший с первых дней контакт с советскими людьми, широкая популярность писателя в нашей стране. Произведения Роллана издавались в переводах на русский язык большими тиражами, его деятельность как борца против империализма, друга СССР постоянно освещалась в печати, – все это подогревало интерес к Роллану и как художнику. Его ценили и уважали даже многие из тех, кто не мог осилить многотомного «Жан-Кристофа» или разобраться в социально-психологической проблематике «Очарованной души» (более доступен был «Кола Брюньон», появившийся в 1932 году в новом превосходном переводе М. Лозинского). Так или иначе, сам Роллан как личность, как человек отважной и чистой души внушал множеству советских людей живую симпатию. Одним он был духовно близок своей активной поддержкой политики СССР, другим – тем, что он вносил в эту поддержку элемент самостоятельного критического суждения и давал это почувствовать в своих статьях. Понятно, что сотни москвичей пытались лично с ним встретиться; его шумно приветствовали едва ли не все, кому удалось его увидеть, – и на Красной площади во время парада физкультурников, и в Большом театре, и в Парке культуры и отдыха. К нему шел непрерывный поток дружеских писем со всех концов СССР. Роллан был глубоко растроган всем этим – далеко не только по естественным мотивам литературного честолюбия. Он не был избалован читательским признанием у себя на родине; его в течение многих лет больно ранило демонстративное невнимание, подчас открытая травля со стороны официального общественного мнения и правой прессы. Горячий прием, оказанный Роллану в СССР, доказывал ему, что именно в нашей стране у него есть благодарные, понимающие читатели, близкие по духу и ему самому, и его непокорным и жизнедеятельным героям.

В доме Горького, в Горках, под Москвой, Роллан увиделся с несколькими делегациями, которым дана была возможность навестить французского гостя и побеседовать с ним. В дневнике отмечены встречи с молодыми рабочими и работницами Метростроя, с пионерами Армении, с девушками-парашютистками, с комсомольским активом Москвы. Рассказы и свидетельства этих собеседников, кому советский строй открыл дорогу к образованию и осмысленному труду, подкрепленные аналогичными признаниями и свидетельствами в читательских письмах, могли создать – и создавали – у Роллана самые благоприятные впечатления о советском народе в его основной массе. Писателя, видимо, не смущала известная однородность таких свидетельств, поскольку именно в передовой рабочей и учащейся молодежи он видел будущее страны. В его дневнике записаны слова московской преподавательницы (давней подруги Марии Павловны) о ее учениках: «… все эти дети рабочих, недавно приобщившиеся к культуре, способные, увлеченные и пылкие, никогда не спрашивают себя, для кого и для чего они работают: это разумеется само собой! Они всем обязаны революции. Дело революции – это их дело».

Носителем живого духа революции, ее благородства и разума предстал перед Ролланом Н. И. Бухарин – в ту пору главный редактор «Известий». Он виделся с Ролланом несколько раз – они сразу нашли общий язык и почувствовали горячую взаимную симпатию. В их беседах развернулся широкий спектр политических и культурно-философских проблем. Роллана привлекла в Бухарине его душевная открытость, широта кругозора и особенно его мысли о том, что настала пора для расцвета «пролетарского гуманизма».

У Роллана и до поездки был небольшой круг знакомых из среды советской интеллигенции, которые переписывались с ним или виделись с ним в Швейцарии, За месяц, проведенный в Москве и в Горках, этот круг значительно расширился: Роллан познакомился с многими виднейшими мастерами советской культуры. Правда, в дневнике отмечено его сожаление по поводу того, что по случайным и не вполне ясным причинам не состоялась личная встреча с Б. Пастернаком, с которым Роллан переписывался, и с Шостаковичем, музыку которого он услышал и оценил; не смог он встретиться и с Эйзенштейном. Однако среди участников московских встреч оказалось немало людей действительно выдающихся: навещавший Роллана в Швейцарии К. Федин, а также Л. Леонов, Вс. Иванов, С. Третьяков, С. Маршак, И. Сельвинский, ф. Гладков, М. Шагинян, С. Прокофьев, Д. Кабалевский, А. Гольденвейзер, В. Немирович – Данченко, В. Веснин, В. Пудовкин.

Пусть знакомство Роллана с названными лицами и еще многими другими литераторами, музыкантами, артистами получилось по неизбежности кратковременным и поверхностным – все же встречи с деятелями советской культуры, коллективные и индивидуальные, обогатили его представление о художественной жизни СССР, об обилии и разнообразии талантов, которым предоставлены широкие возможности для творческой реализации.

Однако Роллан, размышляя о своих итоговых впечатлениях, записал в дневник: «Я не сомневаюсь, что большая часть интеллигенции и художников со многим не согласны». Он чутко прислушивался к диссонирующим голосам, доносившимся до него в часы, свободные от оживленных коллективных встреч.

Так, Екатерина Павловна Пешкова, на короткое время приехавшая в Горки, поделилась с Ролланом своими огорчениями: она руководит политическим Красным Крестом, общественной организацией, помогающей заключенным, а власти чинят ей препятствия (добавим, что вскоре деятельность этой организации была втихомолку прекращена). Так, Е. В. Кудашева, мать покойного бывшего мужа Марии Павловны, постаралась объяснить французскому писателю, что арестам подвергаются вовсе не только преступники в прямом смысле слова: иной раз достаточно одной неосторожно сказанной фразы, чтобы попасть за решетку. Пасынок Роллана Сергей Кудашев, студент МГУ, математик, искренне признавая разумность идей коммунизма, горько жаловался на из рук вон плохую постановку преподавания общественных дисциплин: они отнимают массу времени, а слушателям преподносятся одни лишь надоевшие прописи. Профессор-кардиолог Д. Д. Плетнев (впоследствии репрессированный, посмертно реабилитированный) доверительно сказал Роллану, что хотел бы жить через сорок лет, а не в нынешнее жестокое время.

Роллана особенно насторожило то, что он узнал о тяжелом положении сотен ленинградцев, высланных в отдаленные районы ни за что ни про что после убийства Кирова. Среди высланных был филолог Г. Блок, редактор сочинений Роллана в издательстве «Время». К. Федин сообщил в разговоре с Марией Павловной, что ленинградские писатели пытались заступиться за Г. Блока, но их ходатайство было отклонено; возможно, что они предпримут еще одну попытку. По словам Федина, и он, и его товарищи тяжело переживают несправедливость, причиненную Г. Блоку. Пересказывая в дневнике это сообщение, Роллан добавил: «…приятно узнать, что интеллектуальная коммунистическая элита СССР заботится о гуманизации существующего режима».

Необходимость такой гуманизации Роллан ощущал очень остро. Он уже не раз пытался защитить (негласно, путем прямого обращения к советским деятелям) людей, необоснованно репрессированных. В 1929 году его заступничество за арестованного в СССР итальянского анархиста Гецци чуть не привело к серьезной размолвке с Горьким, но в конечном счете Гецци был освобожден.

Теперь Роллан взял на себя задачу помочь Виктору Сержу, литератору анархистского толка, сосланному в Оренбург: сам он отнюдь ему не симпатизировал, но хотел, чтобы противники СССР перестали пользоваться «делом Сержа» в интересах своей пропаганды. В связи с этими хлопотами Роллан несколько раз встречался с Г. Ягодой, в ту пору начальником ГПУ.

Ягода, личность весьма темная, прямой соучастник сталинских беззаконий, держался в доме Горького как свой человек и настойчиво старался втереться в доверие к Роллану, что ему на первых порах удавалось. Он беззастенчиво рассказывал писателю небылицы об образцовом будто бы порядке в подчиненных ему исправительно-трудовых лагерях, хвастался успехами проводимой там «воспитательной» работы. В своей назойливости и бестактности он зашел настолько далеко, что однажды привез в Горки целый коллектив заключенных уголовников – танцоров и певцов, которые продемонстрировали свое искусство. Все это произвело на Роллана впечатление крайне странное и в конечном счете удручающее. Попутно происходили розыски рукописи Виктора Сержа, которую тот послал Роллану и которая будто бы затерялась на почте (Роллан в дневнике саркастически заметил, что в наполеоновские времена «полиция Фуше» тоже нарушала тайну переписки, но делала это куда ловчее, чем подручные Ягоды). В конце концов Серж был освобожден и уехал за границу, а Роллан обогатился крайне негативными впечатлениями о карательных органах СССР.

Проблема репрессий заняла центральное место в беседе Роллана со Сталиным, которая состоялась в Кремле 28 июня.

О чем мог думать Роллан перед этой беседой? Быть может, он вспоминал, как менялось его отношение к Сталину на протяжении ряда лет. В первые годы после смерти В. И. Ленина Сталин в представлении Роллана был не более чем один из тех советских лидеров, которые борются за влияние и власть. После 10-й годовщины Октябрьской революции Роллан писал анархисту Лазаревичу, объясняя свою позицию: «Когда я прославляю годовщину события, которое произошло десять лет назад, я думаю о Сталине и Бухарине не больше, чем о Троцком и Зиновьеве, – я думаю скорей всего о Ленине…» Стоит заметить, что к Троцкому Роллан относился однозначно отрицательно еще с начала 20-х годов: его возмутил предложенный Троцким план «трудовых армий», низводивший человека до уровня «муравья»; его глубоко оскорбила полемическая статья в «Кларте» (1921 – 1922, N 22), где Троцкий обвинял его, Роллана, в «гуманитарном эгоцентризме» и равнодушии к рабочему классу. Сколь бы ни был далек Роллан от внутрипартийных дел русских коммунистов, поддерживать Троцкого против Сталина он ни в коем случае не захотел. И написал 19 января 1928 года голландской публицистке Роланд-Холст, просившей его заступиться за троцкистов: «Я много раз обращался к милосердию и здравомыслию советских руководителей, когда они преследовали, арестовывали, посылали на каторгу на Соловецкие острова их былых товарищей по борьбе, анархистов и эсеров. Самыми безжалостными тогда оказывались Зиновьев и особенно Троцкий (…). В течение четырех месяцев они играют на руку злейшей европейской реакции, и знают это, и продолжают это делать» 9. Это не значило, что Роллан встал на сторону Сталина. В 1929 году он еще мог обвинить в равной мере Троцкого и Сталина в том, что они «погубили русскую революцию» 10. В 1931 году в письме к М. Мартине он утверждал: «Я не принадлежу ни к одному политическому клану. Следовательно, я не стал[инист]». Но так или иначе сдвиги в умонастроении Роллана на пороге 30-х годов, его возраставшая активность в поддержке СССР – все это сказывалось и на его отношении к тогдашнему руководителю страны. Об этом свидетельствует, например, его письмо к Франсу Мазереелю от 7 октября 1930 года. Роллан советовал художнику не откладывать поездку в СССР: «Если Вы перенесете Ваше путешествие на более позднее время, Вы рискуете опоздать, приехать тогда, когда революция будет разгромлена (я надеюсь, что этого не случится, но кто знает, раз уж образовалась эта гнусная всемирная коалиция, где опаснее всего США?). Во всяком случае, Вам надо увидеть ее сегодня в ее мучительном и страстном порыве, в ее громадном самопожертвовании и сверхчеловеческом напряжении. Что бы иные ни говорили о Сталине, он – последний представитель великой эпохи, железный человек. Право же! Если бы Дантон находился на расстоянии нескольких дней железнодорожного пути от Вас и Вы бы отложили возможность увидеть его до следующего года – он тем временем мог бы быть обезглавленным!»

Эти опасения Роллана за ближайшую будущность русской революции и эта аналогия с Дантоном сегодняшнему читателю представляются до крайности наивными. Но в то время, когда эти строки были написаны, буржуазная печать не раз предрекала близкое падение советского строя, – нечто подобное, как отмечено в дневнике, Роллан услышал в Москве и от посла США Буллита. И он сам склонен был считать СССР осажденной крепостью, которая нуждается в поддержке извне, чтобы уцелеть. Это определяло и его отношение к «железному человеку», стоявшему во главе страны, – не симпатию, но по меньшей мере уважение. Естественно, что, идя в Кремль, Роллан не собирался ограничиваться комплиментами и изъявлениями сочувствия. Он хотел высказаться прямо о том, что его беспокоило, – о том, что вредит СССР в глазах международного общественного мнения. Так он и поступил.

О чем мог думать Сталин, ожидая французского гостя? Он не мог не сознавать, что помощь Роллана очень нужна ему. Готовясь к расправе с виднейшими деятелями большевистской партии, он, конечно же, хотел заручиться поддержкой крупных мастеров культуры, которые помогли бы успокоить мировое общественное мнение. Но до тех пор общение с такими мастерами не очень ему удавалось. Его двухчасовая беседа с Бернардом Шоу в 1931 году вовсе не была освещена в печати, ее содержание осталось тайной: видимо, старый британский парадоксалист наговорил много такого, что Сталина не устраивало. Разговор с Уэллсом в 1934 году прошел, быть может, более гладко, – Сталин даже включил запись этой беседы в «Вопросы ленинизма». Но было очевидно, что собеседники ни в чем друг друга не убедили, – Уэллс потом говорил, что результат этой встречи бььу равен нулю. Иное дело, конечно, Барбюс: он был не только другом СССР, но и искренним почитателем Сталина вплоть до своей смерти в августе 1935 года, но Сталин не мог не сознавать, что авторитет Барбюса непререкаем только для коммунистов и сочувствующих им. Имя Роллана обладало гораздо большей притягательной силой для широких кругов интеллигенции на Западе и даже на Востоке. Его надо было убедить в необходимости крутых мер против разного рода оппозиций… Или по крайней мере нейтрализовать.

И Сталин сделал все возможное, чтобы этого добиться, не останавливаясь ни перед грубой лестью, ни перед грубой ложью. Он пустил в ход все дарование лицедея, несомненно ему присущее, чтобы произвести на Роллана впечатление человека скромного, доброжелательного и даже, как это ни удивительно, самокритичного. Он признал, что массовые расстрелы и высылки ленинградцев после убийства Кирова, быть может, были ошибкой. И вместе с тем нарисовал устрашающую, совершенно фантастическую картину опасностей, заговоров, покушений, которые угрожают будто бы советским руководителям. Враги, говорил он Роллану, втягивают даже детей и подростков в свои преступные замыслы. Поверил ли Роллан этим измышлениям? Как ни прискорбно – поверил, хотя бы частично-

Но тут же стоит отметить: Сталин, несмотря на неоднократные просьбы и напоминания Роллана, уклонился от разрешения опубликовать сделанную А. Аросевым запись этой беседы. Трудно объяснить почему: то ли ему не передали обращения Роллана, то ли он после отъезда французского писателя потерял интерес к нему, толи сообразил, что не стоит выставлять себя напоказ всему миру в качестве заведомого лжеца.

Роллан так и не понял, или не вполне понял, что он был обманут. Но уже на следующий день он должен был внести некоторые поправки в свое первоначальное впечатление о Сталине. Вместе с руководителем страны он присутствовал на параде физкультурников на Красной площади. Сам парад ему очень понравился, даже напомнил мечты его молодости о массовых народных празднествах. Но его крайне неприятно поразило демонстративное преклонение перед Сталиным, которое наложило отпечаток на всю программу торжества: нескончаемые колоссальные портреты Сталина, плывущие над головами. Самолеты, рисующие в небе инициалы Сталина. Огромное количество статистов, распевающих перед императорской ложей гимн во славу Сталина. С подобными прославлениями «вождя народов» ему пришлось столкнуться и в последующие дни.

Крайне смутное впечатление произвело на Роллана застолье в доме Горького, когда туда приехали Сталин, Молотов, Ворошилов, Каганович. Обилие выпивки, многословные тосты, шутки в вульгарном вкусе – все это оставило у гостя-европейца малоприятный осадок. Прислушиваясь к разговорам, он был, в частности, поражен полным равнодушием советских лидеров к шедеврам мирового искусства из советских хранилищ, недавно проданным за границу. Запомнилась и грубая, бесцеремонная реплика Сталина: «Есть порядок в этом доме?»

Несколько раз в роллановском дневнике упоминается то, что неизменно отталкивало и шокировало писателя, – бесконечные хвалебные тирады по адресу Сталина и его приближенных «великих товарищей». Роллан однажды даже записал – это «походило на выполнение официального распоряжения…».

Одним из самых первых, если не первым, среди западных писателей, посетивших Советский Союз, Роллан обратил внимание на уродливые внешние проявления культа личности Сталина и возмутился ими. Правда, возмущение это не пошло дальше дневника. В итоговой характеристике Сталина, которая дана в размышлениях, завершающих дневник, преобладает все-таки идеализация, появляется даже более чем сомнительный термин «сталинский ленинизм» (!), Не потому ли Роллан не торопился публиковать свои «непосредственные впечатления», что не был уверен в них?

Здесь нам необходимо забежать вперед. Уже через год после поездки Роллана в СССР – как только в Москве начались открытые политические процессы, вызвавшие возмущение во всем мире, – его отношение к Сталину круто переменилось. В конце августа 1936 года Роллан записал в дневник: «Мрачный процесс троцкистов в Москве внес смуту в умы даже лучших друзей СССР. Казнь Зиновьева, Каменева, Смирнова и других (25 августа) через несколько часов после вынесения смертного приговора повергла меня в смятение. Можно и не испытывать уважение к главным вожакам заговора, можно желать поверить в обвинения, выдвинутые против них (…) – все равно чувствуешь тревогу, подобную той, какую испытывали лучшие члены Конвента 94 года на другой день после казни Дантона. И бешеный лай, потоки яростной ругани во французском радиовещании из Москвы вечером, после казни, 25 августа, вызывают во мне страшное омерзение. Что за грубая аберрация, когда тот же самый официальный голос, который оскорбляет и казненных, и французских, и бельгийских социалистов, за них заступившихся, произносит панегирик Людовику XIV, то есть Сталину, именуя его «Солнцем народов СССР»! Неужто Сталин и его придворные вовсе потеряли разум? Долг большого руководителя в подобный момент – отойти в сторону, выдвинуть на первый план интересы государства. Не о мести за угрозу жизни Сталина должна идти речь, а об общественной безопасности. Боюсь, что инстинкты гнева и высокомерия восторжествовали над политическим разумом в этом деле. Но я теперь многое понимаю яснее, чем в прошлом году» 11.

Многого Роллан не понимал и в тот момент, как не понимали и другие искренние сторонники СССР. Но в его сознании происходила интенсивная, мучительная внутренняя работа. Он пересматривал свое отношение к Сталину, оставаясь верным другом советского народа. В дневнике за апрель 1937 – январь 1938 года возникли строки, которые мне уже доводилось цитировать, – здесь необходимо их повторить: «Я не Сталина защищаю, а СССР, кто бы ни стоял в его! главе. Я осуждаю идолопоклонство по отношению к отдельным личностям, будь то Сталин, Гитлер или Муссолини». Но в том же] дневнике, на другой странице, Роллан признается, что не считает себя вправе высказать свое негодование открыто, – ему приходится подавлять в себе потребность говорить и писать о том, что он думает по поводу событий в СССР, «чтобы бешеные враги, которые имеются во Франции и во всем мире», не воспользовались его словами «как втравленным оружием в своих корыстных целях» 12.

Вернемся к Московскому дневнику Роллана. В его итоговых размышлениях изложены в обобщенной форме те радостные, положительные впечатления, о которых уже говорилось выше; тут есть несколько страниц, текстуально почти совпадающих с его статьей «О моем пребывании в Москве», известной советским читателям. Здесь идет речь о мощи советского народа, о его трудовом героизме, о его вере в идеи революции, о том, что направление развития советского общества «ведет к социальному идеалу справедливости и всечеловечности, к самой идеалистической мечте человеческой» 13. В заключительной части дневника выражен и такой важный вывод, который сделал Роллан из своей поездки: в нынешней напряженной международной обстановке Советский Союз – сильный фактор мира, советские люди хотят мира, они заинтересованы в нем; но если Советский Союз подвергнется нападению, народ дружно поднимется на его защиту и будет защищаться яростно. Вот эти свои размышления Роллан считал особенно существенными, их он хотел высказать в первую очередь, и высказал их, не покривив душой.

Но, обращаясь к тексту дневника, мы находим там и те критические соображения Роллана, которые он (быть может, до поры до времени) не хотел делать достоянием гласности. Они тоже существенны.

Можно ли рассматривать многомиллионный, многонациональный советский народ как некий монолит, который во всем солидарен? Роллан был убежден, что нельзя. И он в беседах (в частности, с Бухариным) старался выяснить: как велики силы внутренней оппозиции в СССР? Его интересовали не столько внутрипартийные распри, сколько настроения той аморфной массы беспартийных, которая за годы революции перенесла немало страданий, лишений, подчас и несправедливости. Среди советских людей – не одной лишь интеллигенции, – конечно же, есть недовольные, несогласные. Много ли их? На этот вопрос Роллан ни от кого не получил ясного ответа.

Вспоминая свои встречи с передовыми тружениками – теми, кто всем обязан революции и глубоко предан ей, – писатель приходил к убеждению, что энергия и энтузиазм этих тружеников отчасти представляют результат умелой воспитательной работы, «изощренности стимулов к труду», таких, как соцсоревнование, награждение лучших, прославление их в печати. Но в законной гордости этих людей есть и оборотная сторона. «…Гордость советского гражданина подогревается ценою искажения истины. Систематически замалчивается или искажается информация, идущая из-за границы… Миллионы честных советских тружеников твердо верят, что все лучшее, что у них есть, создано ими самими, а весь остальной мир лишен этих благ…».

А между тем, замечает Роллан, уровень жизни в Советском Союзе все еще невысок. «Время испытаний не кончилось: с годами их становится меньше, но лишения остаются существенными», в Ленинграде и других городах недостаток элементарных благ (продуктов, квартир и т. п.), наверное, еще более ощутим, чем в столице. Да и в самой Москве, и в подмосковных деревнях многим людям живется трудно. На этом фоне особенно разителен контраст в материальном положении рядовых рабочих, служащих, крестьян, с одной стороны, и правящей элиты – с другой. Недостаток социальной справедливости, расточительность на одном полюсе и скудость на другом – таков главный упрек, который Роллан, опираясь на личные впечатления, адресует советскому обществу. И особенно – ответственным работникам, коммунистам.

Не имеет оправдания и не должно иметь его, говорит Роллан, то, что великая коммунистическая армия со своими руководителями, охраняющая нацию, рискует превратиться в особый класс и, что еще серьезнее, – в привилегированный класс… Не нужно, чтобы она присваивала себе преимущества славы, благосостояния и денег.

Роллан тут делает оговорку, уточняющую его выводы. «Я беру свои примеры не из жизни настоящих коммунистов, политических руководителей, а из жизни их придворной интеллигенции… Двор высших сановников (пусть даже заслуживших эти милости) ведет жизнь привилегированного класса, тогда как народу приходится все еще в тяжелой борьбе добывать себе хлеб и воздух (я хочу сказать, жилье), – и все это происходит ради утверждения победы революции, первой целью которой было установление равенства трудящихся, создание единого класса. Я уверен, что мои размышления, изложенные на бумаге, давно записаны в сердцах тех, кто не имеет привилегий. Я читал это в глазах крестьян и рабочих, укладывавших асфальт на загородных дорогах, по которым проезжал наш автомобиль».

У Роллана возникало чувство неловкости от сознания, что и его друг Горький волею обстоятельств принадлежит к этому привилегированному классу. Подчас Роллану казалось, что Горького тяготит обстановка, в которой он живет, – и этот просторный дом, и непомерно большое количество обслуживающего персонала, и частые многолюдные трапезы, при которых стол ломится от яств и недоеденные кушанья «остаются на тарелках». В этих условиях, думалось Роллану, Горький скован, несвободен – отчасти и из-за неуместного усердия его секретаря Крючкова, который контролирует все его поступки и его переписку.

После одной из первых бесед со своим другом Роллан записал: «Горький считает, что раны надо выставлять напоказ», – то есть чтобы о болевых точках, нерешенных проблемах советской жизни говорилось открыто. Но в дальнейшем такого открытого разговора так и не произошло. Судя по дневнику, интеллектуальное общение обоих писателей при личной встрече оказалось гораздо беднее содержанием, чем те письма, которыми они обменивались в течение многих лет. Роллану приходилось судить об умонастроении Горького преимущественно на основании догадок.

Горький, по словам Роллана, хочет видеть в великом деле, в котором он участвует, только прекрасное, только человечное. «Он не хочет видеть, но видит ошибки и страдания, а порою бесчеловечность этого дела. (Таков удел всякой революции.)».

Страницы Московского дневника, посвященные Горькому, при всей неизбежной субъективности впечатлений и размышлений Роллана, дают нам возможность точнее увидеть тот напряженный, глубоко запрятанный драматизм, которым отмечен закат жизни нашего классика, поставленного силою обстоятельств в мучительно сложное, двусмысленное положение.

Смерть Горького Роллан воспринял как неожиданный и тяжелый удар. Он сразу же высказал свою скорбь в дневнике: «Нет, я сам не знал, как глубока моя привязанность к Горькому! Она открылась мне лишь после утраты друга. Наша взаимная привязанность встает теперь в трагическом свете. Я с острой болью чувствую, что я жил надеждой на новую встречу в будущем году. И я уверен, что Горький тоже меня ждал. Час нашего прощания в конце июля 1935 года на вокзале в Москве был началом нашего подлинного взаимного сближения. Мы предвидели его. Я учился русскому языку, чтобы разговаривать с ним с глазу на глаз. Мы так много могли доверительно сказать друг другу! Ведь он был очень одинок, дорогой Горький, и его сердце было переполнено грустью и нежностью, которыми он не мог поделиться с теми, кто его окружал. Он поделился бы со мной, а я с ним. Ну вот! А теперь все кончено, навсегда… Я не нахожу утешения. Мысль об умершем друге то и дело накатывается на меня – и не отпускает» 14.

В марте 1937 года Роллан написал краткую статью о Горьком: она должна была служить предисловием к популярному очерку о нем, над которым работал молодой французский автор, деятель антивоенного движения молодежи Рене Пло. Рукопись этого очерка с предисловием Роллана была сдана в производство в 1939 году, но не вышла: ее уничтожили немецкие оккупанты. Статья появилась уже после войны в газете «Леттр франсэз» от 24 июня 1948 года. Ниже она впервые публикуется на русском языке (без последнего краткого абзаца, где Роллан рекомендует работу по французским читателям):

«Мне очень трудно писать о Максиме Горьком, именно потому, что он был мне дорог как друг и боль, вызванная его смертью, еще очень остра. Время, истекшее с тех пор, не смягчило этой боли, – напротив, я все сильнее чувствую, насколько непоправима утрата. Независимо от моей личной привязанности, я сегодня лучше понимаю, какое важное место он занимал, – теперь, когда его нет, никто не сможет его заменить.

Были и другие писатели, которые могли, как Толстой, излучать на весь мир свою апостольскую мысль или, как Вольтер, вести армию смеющегося разума на приступ недоброго старого мира. Но никто никогда не умел, подобно Горькому, осуществлять связь между самой мощной Революцией, когда-либо всколыхнувшей землю, и веками всемирной культуры. В Советском Союзе он стал как бы верховным распорядителем Литературы, Науки и Искусства. Его тесная личная связь с лидерами Революции от Ленина до Сталина, его бесспорное воздействие на них и на народы СССР не только благодаря его многогранному гению, проявившемуся и в драматургии, и в романах и повестях, и в журналистике, и в переписке, но и благодаря его доблестной жизни непреклонного мятежника, противника предрассудков, злоупотреблений и преступлений реакционеров всех мастей, благодаря его мощному и небезопасному участию в свержении ненавистного старого режима, благодаря его гордому и прямому характеру, его независимости вольного альбатроса – все это наделяло его особой властью, которой он великодушно пользовался на благо интеллигенции и прогресса человеческого духа, удесятеренного Революцией.

В его прекрасном доме с колоннами, близ Москвы, на опушке березовой рощи, над Москвой-рекой, откуда открывался широкий вид на луга и леса, – в этом благородном жилище, которое руководители страны с любовью навязали ему и в котором он согласился гостить лишь скрепя сердце, – потому что он до последнего дня оставался равнодушным к земным благам и все время с тоской вспоминал свои былые годы беспечных и голодных скитаний, – в этом доме я видел его ежедневно во главе длинного стола, накрытого на шестьдесят персон, за которым царили порядок и свобода; я видел, как он непринужденно беседовал с видными товарищами – Сталиным, Молотовым, Ворошиловым, Кагановичем, отложившими на время свои заботы и вспоминавшими о былых испытаниях. Там же я видел, как он принимал делегации рабочих и интеллигентов из ближних и дальних городов громадного Союза, как он добродушно и серьезно делился мыслями со всеми учеными, художниками, людьми практики, иногда начальниками крупных военных или гражданских организаций, которые приезжали издалека, чтобы посоветоваться с ним по поводу проблем, которые ставила перед ними совесть или деловая необходимость… Я видел, как он прислушивался, размышлял, погруженный в свою бездонную память, где ничто когда-либо виденное или слышанное никогда не пропадало и всегда могло воскреснуть во всей свежести… Его мощная фигура, отягченная годами и болезнью, его добродушное спокойствие, иногда нарушаемое вспышками смеха или негодования, его свободная и прямая речь, его лукавый юмор, внимательный взгляд его голубых глаз, то погруженный внутрь и следящий за образами рассказа, которые он извлекал из подвалов памяти, то направленный в глаза друга и ласково всматривающийся в них…

Я был в дружеских отношениях с ним в течение двадцати лет, и мы вели долгую переписку, где отразились страстные кризисы, отметившие поворотные точки жизни, ход символической драмы нашей великой эпохи. Глубинный смысл его существования заключался в движении, небезболезненном, но непрерывном, от предельно независимого анархического индивидуализма – к гуманизму высшего типа, который отождествляет себя с коллективом, безостановочно идущим по пути прогресса. Он разрешил этот конфликт в самом широком и плодотворном духе. Он связал воедино народные массы, вчера еще прозябавшие в бескультурье, с интеллигенцией, которая была равнодушна к народу и замыкалась в кастовом избранничестве. Благодаря ему интеллигенты пережили свою «ночь 4 августа»: отказавшись от своих привилегий, они вошли в ряды народа, не для того, чтобы быть ими поглощенными, а чтобы почерпнуть там новую силу и радость, которую они передают другим».

Эта последняя, посмертная, статья Ромена Роллана о Горьком – своего рода эпилог к его Московскому дневнику15. Эпилог, но ни в коем случае не итог. Здесь не отражена сложность исторической ситуации, не отражено возросшее критическое отношение Роллана к Сталину; ни в коей мере не отражен и трагизм положения Горького. Но здесь выражено то самое, что для Роллана было главным: его глубокая, искренняя любовь к нашей стране и к своему русскому собрату.

 

НАШЕ ПУТЕШЕСТВИЕ С ЖЕНОЙ В СССР

Июнь-июль 1935 года16 17 июня, понедельник. – Без пятнадцати три отъезд в Цюрих. Погода приятная, немного пасмурно, не жарко. Мы вдвоем в жестком купе второго класса. В Цюрихе хорошая, уютная гостиница «Аби рояль». Она расположена напротив вокзала, но наискосок от площади, особняком, вдали от шума. Хорошие комнаты, хорошие кровати. Жизнерадостный, разговорчивый обер-кельнер рассказывает, как он накануне войны ездил в Южную Америку и в Монтрё, где чета богатеев Шессекс (основатели Террите и Ко) являла пример строжайшей экономии, взбираясь до Ко пешком, чтобы не брать билет на ими же построенный фуникулер. Убог дух швейцарцев, которые, родившись здесь, возвращаются на родину по прошествии многих лет: их отличает недостаток отваги и великодушия при наличии крепкого здоровья и положительных черт характера.

18 июня, вторник. – Отъезд в четыре часа двадцать минут в Вену, дорога на Бук и Тироль. Спальный вагон. Моросит дождь, погода пасмурная. Сумрачный и мощный Валлензее, напоминающий эпическую песнь о Нибелунгах. С момента пересечения австрийской границы я почувствовал себя в кругу почитателей и друзей. Офицер таможни Фельдкирха попросил у меня автограф, показав еще один, полученный им от Томаса Манна. Контролер спального вагона по прозвищу Вундерер, австриец из Тироля, принявший итальянское подданство, экспатриант, выказывает нам сердечную любезность. Ночью идет дождь. Поутру небо пасмурное до самой Вены, но когда поезд прибыл в Вену (около девяти часов), выглянуло солнце.

19 июня, среда. – Отдых в Вене. Старинный большой город с величественными памятниками и красивыми магазинами, еще сохраняющими элегантность, но пустынными. Люди на улице одеты скромно. Озабоченные, осунувшиеся лица. Вена погружена в меланхолию. Маша находит, что жители Вены похожи на москвичей времен кризиса лет пять-шесть назад. Но на лицах венцев безнадежность. (Это впечатление немного смягчилось, когда мы снова проезжали через Вену на обратном пути.) Большой отель «Метрополь» на канале Дуная у трамвайной линии Хейлигенштадт. Нас встречают с просьбами об интервью. Один журналист чуть не плачет. «Певец» из оперного театра. На любопытство мы отвечаем молчанием. Когда нас спрашивают, куда мы едем, отвечаем: «В Варшаву».

Я не выхожу из комнаты в течение дня. Достойного и грустного вида прислуга – похожи на разорившихся буржуа.

20 июня, четверг. – Отъезд в десять часов утра в Варшаву через Богумин, Катовице. Мы одни в маленьком купе первого класса. После пересечения Дуная широкая равнина Центральной Европы к северу постепенно становится все грустнее и беднее, монотонный пейзаж разнообразят лишь небольшие возвышенности Чехословакии. На таможнях (при въезде и выезде из Австрии) строгий учет наличных денег. За пределами Австрии французский язык становится непонятен. Несговорчивое самолюбие двух молодых наций, чехословацкой и польской, воздвигающих между собой стену при помощи языка. В Чехословакии люди одеты без элегантности, но и не бедно, обликом напоминают мелких буржуа. Всюду в изобилии фрукты и напитки. Но на пути следования – охваченные безработицей заводы (Батя), число их растет по мере приближения к Польше; когда-то богатый промышленный район Катовице ощетинился трубами, которые уже не дымят. Бедные, болотистые, лишенные растительности земли. Ни одного хорошего шоссе. В течение дня не видно ни одной машины. Одна-две телеги, запряженные лошадьми. Едва обозначенные дороги теряются в плохо обработанных полях. Редкие леса, деревья, спиленные под корень. Попадающиеся время от времени странные маленькие пригорки, увенчанные белым обтесанным камнем, похожи на муравейники или курганы. В вагоне почти у всех пассажиров траурная повязка на рукаве в связи со смертью маршала Пилсудского… Прибытие в Варшаву (одиннадцать часов вечера), ночь, дождь, грязь, сутолока: вокзал ремонтируется. На платформе нас встречает Аросев17 с советским послом Давтяном18. Отель «Полония» напротив вокзала; сразу же дает о себе знать озлобление директора-поляка против русских («Интурист»). Но прислуга и простые люди говорят по-русски охотно.

(Позднее нам сказали, что отель «Полония» – фашистский штаб. Но на обратном пути в другом большом отеле – «Европейская» – пошутили, что это штаб контрразведки. Какой же предпочесть? Конечно же, последний, поскольку там стараются быть более вежливыми.)

21 июня, пятница. – День отдыха, целиком проведенный в Варшаве. Утром – визит Аросева. После обеда – визит Давтяна, который пьет с нами чай. Красивое бесстрастное восточное лицо. Он говорит об экономическом крахе Польши, которая тратит все средства на военные нужды. Для прогулки по городу он предоставляет свою машину. Прекрасные тенистые проспекты, великолепные памятники (Шопену, Мицкевичу и другим), старинные аристократические особняки, огромные железные мосты над широкой Вислой.

  1. Цит. по: Т. Мотылева, «Нам нужна надежда… » – «Вопросы литературы», 1988, N 11, с. 63.[]
  2. Письма здесь и в дальнейшем, где это не оговорено особо, цитируются по материалам Архива Ромена Роллана.[]
  3. См. об этом: Т. В. Балашова, Письма из Советского Союза в парижском архиве Ромена Роллана. – В сб.: «Ромен Роллан. 1866- 1966», М., 1968.[]
  4. »Cahiers Romain Rolland. Chere Sofia», v. II, Paris, 1960, p, 298. []
  5. »Переписка А. М. Горького с зарубежными литераторами», М., 1960, с. 346. []
  6. Romain Rоlland, Journal des annees de guerre, Paris, 1952, p. 1114.[]
  7. Дневник Роллана за декабрь 1932 – сентябрь 1933 года. – Цит. по кн.: Jean Perus, Romain Rolland et Maxime Gorki, Paris, 1968, p. 247.[]
  8. М. Горький, Собр. соч. в 30-ти томах, т. 30, М., 1956, с. 283.[]
  9. Jean Perus, Romain Rolland et Maxime Gorki, p. 234.[]
  10. Ibidem, p. 229.[]
  11. Jean Perus, Romain Rolland et Maxime Gorki, p. 332.[]
  12. Ibidem, p. 336, 328.[]
  13. Ромен Роллан, Собр. соч. в 14-ти томах, т. 13, М., 1958, с. 401.[]
  14. Jean Perus, Romain Rolland et Maxime Gorki, p. 329.[]
  15. Характеристику текста, с которого сделан перевод дневника, см. в комментариях.[]
  16. На титульной странице дневника Роменом Ролланом сделана следующая надпись: «Эта тетрадь не может быть опубликована – ни полностью, ни в отрывках – без моего специального разрешения до истечения пятидесятилетнего срока, начиная с 1 октября 1935 года. Я сам воздерживаюсь от ее публикации и не даю разрешения на издание каких-либо фрагментов».

    Фрагменты из дневника были впервые опубликованы в журнале «Эроп» («Europe», 1960, mars). Своими впечатлениями о поездке в СССР Роллан поделился в статье, опубликованной в журнале «Коммюн» («Commune», 1936, Janvier).

    Далее следует указание Р. Роллана на то, что текст отредактирован им в августе 1935 года, через несколько недель по возвращении, «на основе ежедневных записей, торопливых и неполных», «сделанных во время путешествия».

    Текст публикуется по машинописи, сделанной М. П. Роллан с оригинала и сверенной с ним. На каждой странице машинописи сверху написано: «Путешествие в СССР. Июнь – июль 1935 года».

    Машинопись и фотокопия оригинала хранятся в Архиве А. М. Горького ИМЛИ АН СССР.[]

  17. А. Я. Аросев (1890- 1938) – писатель, советский государственный и партийный деятель, с 1934 года председатель правления ВОКСа.[]
  18. Я. Х. Давтян (1888 – 1938) – советский дипломат, в 1925 – 1927 годах советник полпредства СССР во Франции, в 1934 – 1937 – полпред СССР в Польше.[]

Цитировать

Роллан, Р. Московский дневник Ромена Роллана. Вступительная статья Т. Мотылевой; перевод М. Ариас; комментарий Н. Ржевской / Р. Роллан // Вопросы литературы. - 1989 - №3. - C. 190-246
Копировать