Не пропустите новый номер Подписаться
№4, 2020/История русской литературы

Метафизическая дуэль. К пониманию Чехова

Чехова не раз называли певцом российской интеллигенции. Однако слово «певец» не несет в себе обязательного позитивного заряда. Строго говоря, русская литература постоянно описывала представителей российского образованного общества, даже ругая его, ибо только в этом слое можно было найти возможность увидеть движение мысли. А Чехов был безусловно писатель-интеллектуал, его герои постоянно рассуждают. И неважно, принимает ли их рассуждения автор, важен этот духовный настрой. Критики в адрес интеллигенции у Чехова немало.

Но сошлюсь на А. Горнфельда, который общественно-литературную ситуацию хорошо чувствовал:

С тоскливой укоризной не раз рисовал Чехов своих культурных героев: много сурового сказал он о российском интеллигентном обывателе, в котором тонкой оболочкой интеллигентности прикрыт тяжкий груз бытовой обывательщины и моральной безответственности. Слишком достаточно цитировались слова Чехова из письма Орлову о нашей интеллигенции—»лицемерной, фальшивой, истеричной, невоспитанной, ленивой». Однако своеобразную окраску получает это брезгливое обличение в сопоставлении с персонажами повестей и драм Чехова. Очень немногое из этого перечня подходит к его главнейшим героям из интеллигенции. Они беспомощны, они бессильны, но переберите их одного за другим: ленив ли дядя Ваня, самоотверженно работающий для других, «дешевые» ли диссертации пишет профессор Николай Степанович, невоспитан ли Лаптев, лицемерны ли «три сестры», фальшив ли студент Петя, «облезлый барин»?Odi et amo—ненавижу и люблю—жило в душе Чехова по отношению к этим людям. Наоборот, если что чуждо ему как художественному изобразителю, то это именно люди противоположного склада, работники, деятели. Нигде, ни разу—за двумя-тремя исключениями (для врачей)—не возвеличил он в своих образах большую рабочую силу, большой созидательный подвиг, целеустремленную деятельность [Горнфельд 2010: 479].

Повесть Чехова «Дуэль» была опубликована в 1891 году. Не сразу, но постепенно стало ясно, что это огромное событие в русской литературе. Вообще, 1890-е годы—это период становления Чехова как писателя мирового масштаба. Начиная со «Скучной истории» и «Черного монаха» вплоть до «Архиерея» и «Невесты» из-под его пера выходили шедевр за шедевром. Критики писали, что Чехов—певец безвременья, поэтому он без идеологии. А enfant terrible русской философии Лев Шестов развернул серьезное обоснование: «Чтобы в двух словах определить его тенденцию, я скажу: Чехов был певцом безнадежности. Упорно, уныло, однообразно в течение всей своей почти 25-летней деятельности Чехов только одно и делал: теми или иными способами убивал человеческие надежды» [Шестов 2002: 567].

Между тем Чехова читала практически вся русская интеллигенция, которая видела в нем писателя, сформулировавшего важнейшие понятия чести, достоинства и порядочности, верности самому себе, независимости духа, абсолютной правдивости, вырастающей из твердо усвоенных с детства принципов христианства, которые он не считал нужным провозглашать как некую идеологию. По справедливому утверждению профессора из Корнельского университета (США), «укорененность в русской народной религиозной традиции у Чехова не означает поглощенность ею, подчинение ей, служение ей. У Чехова есть дистанция и неподкупное собственное ви́дение, не отождествление, а проникновенное понимание и своеобразное независимое воплощение. Тексты Чехова проникнуты религиозной культурой христианства, мотивами, образами и парадигмами сознания, пришедшими из Библии, православной литургии и популярного русского религиозного обихода. Только ошибочно было бы читать эти элементы как темы прямого высказывания—нужно понять их специальные функции в чеховском мире» [Сендерович 2012: 14–15].

Чехов не стремился разделить какую-либо идеологию, он строил свое мировоззрение как свободный человек, с детства впитавший нормы христианской культуры. Это можно видеть начиная с рассказа «Тоска» (1886) с эпиграфом из духовного стиха «Плач Иосифа и быль»:

Кому повем печаль мою,

Кого призову к рыданию?

Токмо Тебе, Владыко мой,

Известна печаль моя.

Первая повесть, где появляется духовное лицо (отец Христофор Сирийский),  — «Степь» (1888); далее лица духовного звания—непременные персонажи чеховской прозы. Так будет вплоть до потрясающего рассказа «Студент» (любимого рассказа самого Чехова), где он ненавязчиво показывает, как дело Христа и его жизнь отзываются в простых сердцах:

—Точно так же в холодную ночь грелся у костра апостол Петр,—сказал студент, протягивая к огню руки.—Значит, и тогда было холодно. Ах, какая то была страшная ночь, бабушка! До чрезвычайности унылая, длинная ночь!

Он посмотрел кругом на потемки, судорожно встряхнул головой и спросил:

—Небось, была на двенадцати евангелиях?

—Была,—ответила Василиса.

—Если помнишь, во время тайной вечери Петр сказал Иисусу: «С тобою я готов и в темницу, и на смерть». А Господь ему на это: «Говорю тебе, Петр, не пропоет сегодня петел, то есть петух, как ты трижды отречешься, что не знаешь меня». После вечери Иисус смертельно тосковал в саду и молился, а бедный Петр истомился душой, ослабел, веки у него отяжелели, и он никак не мог побороть сна. Спал. Потом, ты слышала, Иуда в ту же ночь поцеловал Иисуса и предал его мучителям. Его связанного вели к первосвященнику и били, а Петр, изнеможенный, замученный тоской и тревогой, понимаешь ли, не выспавшийся, предчувствуя, что вот-вот на земле произойдет что-то ужасное, шел вслед… Он страстно, без памяти любил Иисуса, и теперь видел издали, как его били <…>

Студент вздохнул и задумался. Продолжая улыбаться, Василиса вдруг всхлипнула, слезы, крупные, изобильные, потекли у нее по щекам, и она заслонила рукавом лицо от огня, как бы стыдясь своих слез, а Лукерья, глядя неподвижно на студента, покраснела, и выражение у нее стало тяжелым, напряженным, как у человека, который сдерживает сильную боль <…> 

И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. Прошлое, думал он, связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой <…> думал о том, что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле; и чувство молодости, здоровья, силы,—ему было только 22 года,—и невыразимо сладкое ожидание счастья, неведомого, таинственного счастья овладевали им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной высокого смысла.

Замечу вскользь как ответ Шестову, что на убийство надежд это не похоже. Похоже, что Шестов писал о Чехове, а в голове сидел его любимец Ницше.

В радикальной демократической критике, в словах ницшеанца Горького, потом в советском литературоведении без конца муссируется пара строчек из чеховских писем, что отец замучил его и братьев необходимостью петь на клиросе, а потому-де отбил веру в Христа. Но вера в Христа и неприятие отцовского деспотизма—вещи разные. Заметим, что в доме Чеховых хранилась семейная реликвия—книга 1757 года—Четьи-Минеи. Традиция—вещь важная.

Только глубоко чувствующий православную стилистику жизни мог с глубоким знанием и пониманием написать «Студента» и повесть «Архиерей». Для Чехова существует хронотоп христианской культуры, в котором он живет. Этот хронотоп существует во всех его сочинениях. Он все время в контексте христианской истории, в контексте творения человечества, в мире, созданном Богом, который продолжает существовать и в современности. Человек грешен, это Чехов понимает, в чем-то его прощает, не прощает только преступления против Духа Святого, когда человек берет на себя функцию Судьи. Он знает, что есть «вечный Судия, он ждет». Поэтому, кстати, не принял он учительский пафос Льва Толстого: 

Толстой отказывает человечеству в бессмертии, но, боже мой, сколько тут личного! Я третьего дня читал его «Послесловие». Убейте меня, но это глупее и душнее, чем «Письма к губернаторше», которые я презираю. Черт бы побрал философию великих мира сего! Все великие мудрецы деспотичны, как генералы, и невежливы и неделикатны, как генералы, потому что уверены в безнаказанности. Диоген плевал в бороды, зная, что ему за это ничего не будет; Толстой ругает докторов мерзавцами и невежничает с великими вопросами, потому что он тот же Диоген, которого в участок не поведешь и в газетах не выругаешь. Итак, к черту философию великих мира сего! [Чехов 1984: 231–232] 

Он вообще боялся идеологий. Герой повести «Дуэль» фон Корен—идеолог, а потому—враг писателя.

Однако надо переходить к главной теме моего исследования об отношении Чехова к бродившим и росшим в сознании европейских и российских обывателей разнообразным идеологиям.

Один из крупнейших отечественных чеховедов, И. Сухих, писал: «Чехов был, вероятно, первым большим русским писателем, жившим в эпоху «конца идеологий» и отчетливо осознавшим это как историческую неизбежность» [Сухих 2015: 20]. Очень красиво сказано. Но верно ли? Век идеологий и идеократий только надвигался. И Чехов чувствовал это и предупреждал об опасности подчинения идеологиям, только он не знал, какая будет главной. Поэтому прошелся по всем. Тут и предчувствие страшных идей модерна (повесть «Черный монах», напоминающая средневековые видения, в России прозвучавшие до тех пор лишь однажды—у Достоевского в «Легенде о великом инквизиторе»), и «Скучная история», которую сегодня сравнивают с «Фаустом», и «Палата № 6» — о превращении нормальных людей в сумасшедших… И важнейшая для моей темы повесть «Дуэль» (1891). Часто пишут, что в повесть вошли впечатления писателя от его невероятной поездки на Сахалин (1890). Как говорят сами сахалинцы, Чехов с острова вернулся . Там он увидел запредельность зла и жестокости, увидел, как Достоевский, еще один «мертвый дом».

Но сам сюжет «Дуэли» возник года за два до Сахалина и до того, как Чехов взялся за писание. В ноябре 1888 года он пишет А. Суворину: «Ах, какой я начал рассказ! <…> Пишу на тему о любви. Форму избрал фельетонно-беллетристическую. Порядочный человек увез от порядочного человека жену и пишет об этом свое мнение; живет с ней—мнение; расходится—опять мнение. Мельком говорю о театре, о предрассудочности «не­сходства убеждений», о Военно-Грузинской дороге, о семейной жизни, о неспособности современного интеллигента к этой жизни, о Печорине, об Онегине, о Казбеке» [Чехов 1984: 218]. Однако писать он начал через пару лет, после героической поездки на каторжный остров Сахалин, куда он поехал, имея больные легкие.

В 1891-м писатель создал два текста—»Остров Сахалин» и «Дуэль». Иными словами, параллельно с писанием «Дуэли»—май, июнь и первую половину июля—Чехов был занят работой над «Островом Сахалином». Возможно, при создании образа беспощадного фон Корена он вспоминал сахалинских каторжников и понимал злое начало в человеческом существе? На этот счет существует две точки зрения: одна—что в повести Сахалин никак не сказался, что это черноморское побережье, другая—что в «Дуэли» напрямую отразились сахалинские впечатления.

Напрямую вряд ли. Но понимание мира, возникшее после Сахалина, сильно притушило чеховский юмор.

Родственники искали источник образа фон Корена в бытовом знакомстве писателя с доктором Вагнером в барской усадьбе Богимово, где Чехов снял на лето дачу в 1891 году: «Часа в три дня Антон Павлович снова принимался за работу и не отрывался от нее до самого вечера. Вечером же начинались дебаты с зоологом В. А. Вагнером на темы о модном тогда вырождении, о праве сильного, о подборе и так далее, легшие потом в основу философии фон Корена в «Дуэли». Интересно, что, побывав на Сахалине, Антон Павлович во время таких разговоров всегда держался того мнения, что сила духа в человеке всегда может победить в нем недостатки, полученные в наследственность. Вагнер утверждал: раз имеется налицо вырождение, то, конечно, возврата обратно нет, ибо природа не шутит, а Чехов возражал: как бы ни было велико вырождение, его всегда можно победить волей и воспитанием» [Чехов 1981: 152–153]. Впрочем, американский исследователь в своей обстоятельной работе о Чехове тоже шел за прямыми деталями, не учитывая смысловой нагрузки сахалинских впечатлений:

«Дуэль» в большей степени следует традиции русского романа, чем вся предыдущая чеховская проза: ее герои — один из них носит славянскую фамилию Лаевский, а другой — немецкую, фон Корен, — являются представителями конфликтующих мировоззрений (пассивного славянского и маниакального немецкого) и дерутся на дуэли. Новизна повести состоит в том, что Чехов не сочувствует ни тем, ни другим убеждениям, хотя своих героев он любит. Читая «Дуэль», трудно представить себе, что автор недавно побывал на Сахалине, — место ее действия напоминает Батум или Сухум и скорее заставляет вспомнить о поездке Чехова на Кавказ в 1888 году <…> Такие сахалинские впечатления, как жизнь коренного населения и миссионерство отца Ираклия, если и нашли отражение в повести, то лишь в ряде незначительных деталей [Рейфилд 2017: 356].

Тема немцев не Чеховым введена в русскую литературу. Причем отношение к немцам у разных писателей (больших писателей) очень разное. Уж не говорю о Германне, сыне обрусевшего немца из «Пиковой дамы»! Но вот—у Лермонтова: «Нынче поутру зашел ко мне доктор; его имя Вернер, но он русский. Что тут удивительного? Я знал одного Иванова, который был немец».

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 2020

Литература

 Антон Чехов и А. С. Суворин. Ответные мысли // А. П. Чехов: Pro et contra. Личность и творчество А. П. Чехова в русской мысли ХХ века (1914–1960). Антология. В 2 тт. Т. 2 / Сост., общ. ред. И. Н. Сухих. СПб.: РХГА, 2010. С. 60–62.
 Чехов как мыслитель //  Сочинения в 2 тт. / Вступ. ст., сост. И. Р. Бородянской. Т. 2. М.: Наука, 1993. С. 150–153.
 Чеховские финалы // А. П Чехов: pro et contra. Антология. Т. 2. 2010. С. 458–486.
 Два отзыва о русском народе //  Имперское слово. М.: Москва, 2002. С. 475–494.
Чехов // Русское зарубежье о Чехове. Критика.
Литературоведение. Воспоминания / Сост., предисл., примеч. Н. Г. Мельникова. М.: Дом русского зарубежья, 2010. С. 20–38.
Так говорил Заратустра / Перевод с нем. Ю. М. Антоновского // . Сочинения в 2 тт. / Сост. К. А. Свасьян. Т. 2. М.: Мысль, 1990. С. 5–237.
Жизнь Антона Чехова / Перевод с англ. О. Макаровой. М.: Колибри, 2017.
«Вехи» и Чехов // Вехи: Pro et contra /
Сост., вступ. ст. и примеч. В. В. Сапова. СПб.: РХГИ, 1998. С. 313–314.
Чехов—с глазу на глаз. История одной одержимости А. П. Чехова. Опыт феноменологии творчества. СПб.: Дмитрий Буланин, 1994.
 Фигура сокрытия. Избранные работы. В 2 тт. Т. 2. М.: Языки славянской культуры, 2012.
 Литературная хроника. Антон Чехов—»Дуэль»,
повесть <…> // Новости и Биржевая газета. 1892. 13 февраля.
 Рассказы из жизни моих друзей. Идеологические повести // Дуэль. СПб.: Азбука, 2015. С. 5–28.
 Переписка. В 2 тт. / Вступ. ст. М. П. Громова, сост. и коммент. М. П. Громова, А. М. Долотовой, В. В. Катаева. Т. 1. М.: Художественная литература, 1984.
Вокруг Чехова. Встречи и впечатления. М.: Художественная литература, 1981.
Творчество из ничего (А. П. Чехов) // А. П. Чехов: Pro et contra. Личность и творчество А. П. Чехова в русской мысли ХХ века (1887–1914). Антология. В 2 тт. Т. 1 / Сост., общ. ред. И. Н. Сухих. СПб.: РХГИ, 2002. С. 566–598.

Цитировать

Кантор, В.К. Метафизическая дуэль. К пониманию Чехова / В.К. Кантор // Вопросы литературы. - 2020 - №4. - C. 13-33
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке