№5, 1988/История литературы

М. Ф. Ахундов: Предварительные итоги и перспективы изучения

Мирза Фатали Ахундов (1812 – 1878) – имя в азербайджанской литературе легендарное.

Писатель и мыслитель, он создал национальную драматургию и прославился на всем Ближнем и Среднем Востоке, а в Европе завоевал титул «Мольера Востока», снискав, таким образом, международное признание.

Он заложил основу азербайджанской художественной прозы нового времени, философской и социологической публицистики, эстетики и литературной критики.

Ахундову удалось свершить и другое, быть может, не менее важное – он распахнул дотоле наглухо затворенные двери и окна в национальную литературу, и ворвавшийся извне ветер многое поменял местами.

Он всем своим творчеством, щедро раскинувшимся по разным жанрам, сумел навести мосты между азербайджанской и – шире – восточной литературной традицией, европейской и русской, покончить с провинциальным изоляционизмом родной ему словесности, подключив ее к великой системе интернациональной просветительской мысли.

Ахундову посвящена обширная исследовательская литература, но сей день не убывающая. Только в последние годы вышли книги, в которых с достаточной степенью полноты рассматриваются философские, социально-политические, эстетические воззрения великого азербайджанского писателя, его связи с европейской и русской культурой1. Нас в первую очередь будет интересовать освещение современным азербайджанским литературоведением художественного творчества Ахундова, разумеется, обусловленного общей системой его воззрений, но обладающего ведь и собственно эстетической автономией. Тем более, что споры относительно природы творческого метода Ахундова, а также по жанрологическим вопросам (это касается в особенности ахундовской прозы) остаются достаточно острыми. За отправную точку возьмем исследования Н. Мамедова «Реализм М. Ф. Ахундова» (Баку, 1982), Я. Караева «Этапы азербайджанского реализма» (Баку, 1983) и А. Гаджиева «Азербайджанский реализм» (Баку, 1984) – ничего более теоретически основательного в азербайджанском ахундоведении, на наш взгляд, в последнее время не было.

Монография Н. Мамедова в некотором роде итоговая. Дело не столько в том, что она суммирует многолетние исследования автора в области изучения наследия Ахундова. Интереснее другое – она как бы увенчивает собой длительную традицию безоговорочного подхода к творчеству Ахундова как писателя-реалиста, традицию, впрочем, далеко еще не оскудевшую, – наметились лишь первые бреши в ее монолитной методологической твердыне. Отвергая вне-историческую трактовку реализма, Н. Мамедов видит кардинальную особенность его в правдивом воссоздания жизни, во всяком случае, никаких других конкретных и определенных характеристик метода мы в книге не находим. Автор пишет: «Одной из примечательных черт художественного творчества М. Ф. Ахундова является то, что в своих произведениях, наряду с давно устоявшимися, переходящими из века в век особенностями жизни родного народа, он изображает и новые тенденции и явления, характеризующие азербайджанское общество середины XIX века» (стр. 268). И далее: «В произведениях М. Ф. Ахундова нашел воплощение и другой важный принцип реалистического художественного творческого метода – изображение жизни как конкретного исторического процесса. В его творчестве нашла свое художественное отображение жизнь азербайджанского народа 30 – 50-х годов XIX века со всеми своими типическими сторонами… Именно поэтому драматургия М. Ф. Ахундова была расценена как энциклопедия жизни азербайджанского народа…» (стр. 269).

Здесь не вполне ясно, чем же все-таки первая особенность реализма Ахундова – отображение новых явлений в жизни народа – отличается от второй – конкретного исторического подхода к действительности, если обе они в конечном итоге сводятся все к тому же правдивому воссозданию жизни и ни к чему иному, художественно более ощутимому. Важнее другое: автор подчеркивает, что в произведениях Ахундова мы имеем дело с типическими характерами в типических обстоятельствах, то есть с тем самым «классическим» реализмом, который, за неимением прочих формул, привыкли определять как «критический». Но ведь подобного рода оценкам явственно противоречит рассудочная нравственная тенденция ахундовских пьес, их жесткий рационалистический план и не лишенная своеобразного изящества «подстроенность» сюжета, устремленного к программно заданной цели, ролевые маски персонажей – бедные влюбленные обретают свое скромное счастье, беспутные, но обаятельные беки вступают на путь добродетельной жизни, ловкий шарлатан обводит вокруг пальца пустоголовых захолустных обывателей, благородный и гонимый наследник престола сменяет на нем, к вящей радости подданных, жестокого и взбалмошного хана, – наконец, особая тональность иронического всеведения автора, держащего в руках все нити судьбы своих героев. Эти особенности типичны для просветительской драматургии. И Ахундов не таит своих пристрастий, напротив, делится ими со всей непосредственностью, стремясь убедить своих соотечественников в неистощимом богатстве этой неведомой им пока территории искусства.

«Мольер Востока» – не только комплимент, но и не лишенное проницательности указание на поэтику ахундовской драматургии и ее художественные корни. Впрочем, с гораздо большим основанием следовало бы назвать Гольдони, Бомарше, Мерсье, творца «серьезного жанра» Дидро, вероятно, и Фонвизина. Нужно заметить, что просветительская художественная типология творчества Ахундова все же не укрылась от внимания автора монографии. Так, Дидро, Бомарше, Лессинг, Гольдони справедливо названы в числе великих учителей азербайджанского драматурга (стр.70 – 71), проза его – повесть «Обманутые звезды» – недвусмысленно сопоставляется с типично просветительской прозой Монтескье и Вольтера (стр. 231). Но вот выводы отсюда следуют прямо противоположные, перечеркивающие конкретные наблюдения исследователя: произведения Ахундова объявляются зрелым реализмом середины XIX столетия.

Думается, что реализм здесь выступает в роли категории не столько ценностной, сколько оценочной, а историко-литературный процесс оказывается не сложной последовательностью самозаконных стадий, а как бы реализацией некоего предустановленного плана, предписывающего движение к реализму – своему высшему и конечному этапу.

И с «отражением жизни» следует быть поосторожнее. Сам Ахундов среди произведений, удачно воссоздающих действительную жизнь народов, называет «Шахнамэ» Фирдоуси и «Бустан» Саади, весьма далекие от реалистических критериев; да и вообще на действительность, по-разному ее трактуя, ориентируется множество направлений в искусстве «всех времен и народов». Просветительская эстетика основывалась на иных принципах, нежели реалистическая. Просветительский роман, мещанская драма, «серьезная комедия» хотя и показывали повседневность (изображая ее зачастую плотно, натурально, со вкусом к детали), но обыденные обстоятельства не складывались в них «на основе собственных социальных закономерностей; ими управлял строгий, весьма искусственный моралистически-дидактический механизм. Бинарность добродетели и порока, разума и безрассудства твердо вписана в картину мира и литературы Просвещения, воплощена ее положительными и отрицательными персонажами»2. Жесткая рационалистическая программность характеризовала и самые «бытовые» произведения просветительской литературы – быт представал в них под знаком особой, идеологически окрашенной социальности. Т. Сильман, говоря о бытовых подробностях в драмах Мерсье, отмечала их специфическую функцию: «…все эти подробности играют здесь совсем иную роль, чем в буржуазной драме XIX века. Мерсье называют непризнанным предшественником натурализма. Действительно, мы видели у него и тележку, и колесо, и колпак, и цветочки. Но это не какой-нибудь домашний колпак и не какие-нибудь импрессионистические цветочки XIX века – это глубоко социальный и весьма отвлеченный колпак и весьма отвлеченные, нравственные цветочки. На глазах у зрителя эти натуралистические подробности перерастают в символ «трудящегося сословия», становятся на службу абстрактному обобщению»3.

В пьесах Ахундова, просветительского драматурга XIX столетия, «жизни», вероятно, поболее, чем у Мерсье, но сказанное имеет отношение и к нему. Реалистическая литература при всем своем стремлении к обобщениям и символике показывала мир эмпирия как таковой, она открывала этот мир в его самостоятельности, автономии. У просветителей изображение эмпирической действительности детерминировалось отвлеченной конструкцией; оно неизменно нагружено рациональным смыслом, все время что-то репрезентирует – нормы, ценности, идеи. Что очень важно, изображение это также включено в иную, по сравнению с реалистической, систематику, предполагающую иерархию высокого и низкого, расходящихся по разным жанрам.

Желание непременно подверстать творчество Ахундова к «классическому» реализму (понимаемому, повторим, весьма неконкретно – как верность действительности) приводит Н. Мамедова и к упрощенной оценке повести «Обманутые звезды». Исследователь справедливо отвергает попытку С. Асадуллаева увидеть в произведении, основанном на трагифарсовом эпизоде из иранской истории XVI века, воссоздание доподлинной исторической ситуации, отчетливую обрисовку быта и нравов персидской старины4. Но он впадает при этом в другую крайность – повесть объявляется сатирой на социально-политический порядок в современном Ахундову Иране середины XIX столетия. В самом общем плане, конечно, подобная точка зрения допустима. Ахундов не желал мириться с уродливым устроением иранской (в том числе и южноазербайджанской) общественной и политической жизни, о чем и написал с исчерпывающей полнотой в главном своем сочинении – «Письмах Кемал-уд-Довле». Резонно, казалось бы, предположить, что и повесть прямой наводкой метит в Насреддин-шаха и его приближенных, и она действительно метит в них, но только объективно, поскольку направлена против всех и всяческих форм неправедного господства. Этот универсальный смысл ее представляется главным. Шах был для писателя не причиной зла, но его следствием – жестоким порождением того долговечного уклада, который именовался Ахундовым «восточным деспотизмом»5. Произведение и воспроизводит обобщающую модель социального, политического, духовного порядка, на целые столетия возобладавшего в странах мусульманского мира.

Это изящная, лаконичная проза о неправедной власти в ее, так сказать, сущностном плане, остающемся неизменным при всех исторических трансформациях. Грустная притча о парадоксальном могуществе этой власти, что опирается как на диктат грубой силы, так и на интуитивно восчувствованные властителем особенности сознания его подданных, не только притерпевшихся к насилию, но и зауважавших его. Рассказ о прихотливой игре случая, диковинном сцеплении причин и следствий, вдруг, казалось, поменявших все в мире местами, но тут же и возвративших жестокий уклад, – все неизменно, пока люди продолжают думать по-старому. Об утопизме возвышенного реформаторства, не способного уберечь себя в мире грубой и косной эмпирии, равнодушном к нему и суровом. Наконец, о зияющем разрыве между ослепительным в своей просвещенности умозрением и тем реальным и «низменным» порядком вещей, что посильнее любых концепций. И даже о том, как не способны люди оценить свое счастье, услужливо преподнесенное им гуманной философией и общественной практикой: оно непривычно, как бы «не от мира сего» (если говорить в «терминах» иной, не исламской, культурной традиции) и тем самым для них неподлинно, а значит, враждебно.

«Обманутые звезды» М. Ф. Ахундова – типичная «философская повесть», жанр, излюбленный просветительской словесностью. Вольтер придал ему статус и скептический блеск. Здесь та же, что у Вольтера, страсть к парадоксу, жесткий прессинг условности и притчи, эмблематичность сюжета и персонажей, взгляд сверху и скользящая ироническая усмешка. Но вот еще что важно. Реальность – географическая, социальная, культурная, которую населяют герои Вольтера, прежде всего заведомо, даже нарочито условная или максимально обобщенная. Произведения Вольтера, как бы мы ни старались непосредственно соотнести их с той или иной национальной, общественной, культурной конкретикой, всегда остаются на уровне генерализованного образа европейской цивилизации в целом. Это картина идеологического мира, основным конфликтом которого является противоборство просветительских ценностей с исчерпавшими себя ценностями феодально-абсолютистской государственности и культуры6.

  1. См.: Ш. Мамедов, Мирза-Фатали Ахундов, М» 1978; Ш. Мирзоева, Из истории эстетической мысли Азербайджана (XIX – начало XX века), Баку, 1981;Э. Ахмедов, Философия азербайджанского Просвещения, Баку, 1983; А. Рзаев, Очерки истории политико-правовых учений Азербайджана, Баку, 1983; Р.Исмаилов, Азербайджанско-французские литературные связи, Баку, 1983; М. Садыхов, М. Ф. Ахундов и русская литература, Баку, 1986; А. Мамедов, Свободомыслие просветителей Азербайджана, Баку, 1987; «Русская и европейская печать о М. Ф. Ахундове», Баку, 1987. Необходимо иметь в виду также роман Чингиза Гусейнова «Фатальный Фатали», вышедший несколькими изданиями и завоевавший всесоюзную известность.[]
  2. Л. Гинзбург, Литература в поисках реальности. – «Вопросы литературы», 1986, N 2, с. 101. Ролевую, «масочную» функцию персонажей просветительской драматургии, в частности комедии, остро чувствовал С. Эйзенштейн, писавший в трактате «Неравнодушная природа»: «…комедия масок перерастает в театры Мольера или Мариво, Бомарше и… Грибоедова. Ибо если «поскоблить» Скалозуба, Фамусова или Лизу, то под всем богатством бытовых и социальных черт эпохи явно проступят основные абрисы сценических фигур – Капитана, Панталоне и Смеральдины!» (Сергей Эйзенштейн, Избр. произв. в 6-ти томах, т. 3, М., 1964, с. 335).[]
  3. Т. Сильман, Драматургия эпохи «Бури и натиска». – В кн.! «Ранний буржуазный реализм», Л., 1936, с. 448.[]
  4. См.: С. Асадуллаев, В русле социалистического реализма, Баку, 1979.[]
  5. Понятие «восточного деспотизма» – типично просветительское, оно было широко распространено в «век разума». «Исследование и происхождение восточного деспотизма» – так называлась книга Никола Антуана Буланже (1722 – 1759, известного «идеолога» и «философа». В системе Ш. Монтескье деспотизму соответствует магометанство. Впрочем, само понятие «деспотизм» не всегда употреблялось в негативном смысле. Физиократы различали легальный деспотизм и деспотизм произвола – «различение, характерное для всей буржуазной политической мысли XVIII в. и восходящее своими корнями к теориям монархомахов» (В. П. Волгин, Развитие общественной мысли во Франции в XVIII веке, М., 1977, с. 72). «Китайский деспотизм» ф. Кенэ как раз и представляет собой государство социальной и экономической стабильности.

    Вспомним также «истинный деспотизм» в учении Морелли, трактуемый как законная и справедливая абсолютная власть монарха.[]

  6. Ср.: Л. Каган, философские повести Вольтера. – В кн.: «Реализм XVIII в. на Западе», М., 1936; Э. Ауэрбах, Мимесис, М., 1976; Л. С. Гордон, Поэтика «Кандида». – В кн.: «Проблемы поэтики и истории литературы», Саранск, 1973.[]

Цитировать

Гольдштейн, А. М. Ф. Ахундов: Предварительные итоги и перспективы изучения / А. Гольдштейн // Вопросы литературы. - 1988 - №5. - C. 118-138
Копировать