№7, 1974/История литературы

Лебедев и племянник Рамо

 

1

Лебедев считается одним из второстепенных образов романа «Идиот». Между тем в черновых тетрадях Достоевский назвал Лебедева «гениальной фигурой». П. Сакулин говорит, что образу Лебедева «очень посчастливилось», он «необходимейшее лицо» во взаимоотношениях действующих лиц, существенная пружина динамически развертывающегося сюжета 1.

Однако в критических и литературоведческих работах Лебедеву не посчастливилось. О нем пишут мало, скороговоркой, все спешат поскорее вернуться к трагическим и эффектным главным героям.

В анализе образа Лебедева можно проследить две тенденции. По одной, Лебедев рупор идей самого Достоевского. По другой, Лебедев разновидность шута-приживальщика, законная фигура в галерее, где его предшественниками были Ползунков, Ежевикин, Фома Опискин.

Черты самоуничижения, пресмыкательства, ломанья, «подыгрывания» более богатым и сильным – все это несомненно свойственно Лебедеву, но шутовство его в известной мере бескорыстно. По роману, он человек достаточно обеспеченный.

В «Братьях Карамазовых» обеспеченный и даже богатый шут – Федор Карамазов, Достоевский придал его шутовству свое образное философское значение, оно важная черта в том, что мы подразумеваем под словом «карамазовщина». Точно так же и в Лебедеве его речи, его идеи, условно выражаясь, философская «нагрузка», несмотря на ёрническую форму, принадлежат к самой природе образа.

Чтобы оценить Лебедева, надо разобраться, какова идея, которой он одержим, в чем суть его взглядов.

Лебедев отлично понимает испорченность времени, шаткость окружающего мира, Он хихикает при упоминании о честном труде как условии благополучной жизни. Вместе с Епанчиным, Тоцким, Птицыным и Ганей он считает единственно твердым пунктом в окружающей вселенной деньги, какими бы путями они ни были добыты. Деньги выше всего, все без исключения качественные ценности относительны, только ценность денег абсолютна. Восемнадцать тысяч за Настасью Филипповну заплатить можно, но сорок и тем более сто уже нельзя. «Ни-ни-ни!» – пытается он образумить Рогожина.

Лебедев вздумал заняться адвокатством, Взялся защищать не обманутую, беззащитную старуху, а ростовщика, бесстыдно оттягавшего у нее последние крохи, по условию: пятьдесят рублей в случае выигрыша, пять рублей в случае проигрыша процесса. Лебедев проиграл, но остался чрезвычайно доволен своей речью: «вспомните, говорит, нелицеприятные господа судьи, что печальный старец, без ног, живущий честным трудом, лишается последнего куска хлеба; вспомните мудрые слова законодателя: «Да царствует милость в судах».

Лебедев понимал, что судебная реформа Александра II пойдет на пользу тем, у кого больше денег. Когда речь шла о пятидесяти рублях, еще можно было добиться справедливости. Он потому и был так доволен своей речью, что видел в ней расшифровку той «милости», которая должна была воцариться в судах вместе с торжеством власти денег. В сдаче в наем своей «совести» тому, кто больше даст, в возможности открыто и безнаказанно, в законом установленной процедуре, превозносить черное как белое и представлять белое как черное он видел ярчайшее доказательство извращения понятий, уничтожавшего разницу между добром и злом, между дозволенным и недозволенным. Дьявольское обаяние денег состояло не в том просто, что они могли все купить, а в том, что они поднялись над вековыми устоями нравственности, что они сделали, все дозволенным. Пришло нечто новое, несвойственное патриархальным традициям, и к этому еще надо было привыкать. Мера человеческого поведения была утрачена, не стало критерия для его оценки.

Здесь-то Лебедев и выходит из ряда комических мучеников, шутов-приживальщиков. Он оказывается в родстве с другим героем Достоевского – Свидригайловым.

Свидригайлов-то и не видит границы между добром и злом, Свидригайлов стоит по ту сторону добра и зла. Он считает, что нет нравственного мерила для отличия хорошего от дурного: все поступки весят одинаково, все позволено.

Свидригайлов способен и на добрые дела, добрые поступки совершает и Лебедев, однако вовсе не из «добродетели», а все от того же нравственного безразличия. Оба проделывают свои делишки с видом какого-то подмигивающего, иронического, а иногда даже веселого плутовства.

Лебедев, как и Свидригайлов, скептик, безоглядный, без границ, до цинизма, но вовсе не по природной подлости, а вследствие определенного взгляда на мотивировки человеческого поведения: «Да зачем тут вопросы нравственности?» – хочешь, убей, хочешь, оставь в живых, можно так, а нельзя так, «ну так не делать», – рассуживает Свидригайлов. Лебедев не убьет, но и он убежден: хочешь – предай, хочешь – помоги, хочешь – говори правду, хочешь – обмани.

В этом-то и заключается существенное сродство между Лебедевым и Свидригайловым. Но есть между ними и важное различие. Свидригайлов – трагичен, Лебедев – комичен, Свидригайлов боится смерти, он не любит даже упоминания о ней, но, обладая твердым характером и стальной волей, не желает жить в мире, где справедливость невозможна, где подлость не отличается от благородства, где все позволено, – и убивает себя. Лебедеву и в голову не приходит, что человек может добровольно выбрать жизнь или смерть. Он рожден, он брошен в мир, ему остается только жить по тем законам, по которым движется, или как ему кажется-движется, жизнь. Длящаяся жизнь требует непрерывного приспособленчества, изворотливости, хитрости, мимикрии, угодливости, лжи, обмана, иронии – он и пользуется всеми этими приемами, не теряя семейных привязанностей, друзей, житейских взаимоотношений, не считаясь обидами и не чувствуя себя обязанным за помощь или услуги. На первый взгляд у Лебедева совершенно иная и даже противоположная реакция на требования каждодневного существования, по сравнению со Свидригайловым, на самом деле она основана на том же скепсисе, на той же неспособности отличить добро от зла, на том же решении не считаться ни с добром, ни со злом, будто бы объективно не существующими, будто бы зависящими лишь от понимания выгоды и минуты.

Достоевский отлично сознавал, что «трагедия и сатира две сестры и идут рядом, и имя им обеим, вместе взятым: правда»2.

Достоевский имеет в виду не различные способы воспроизведения жизни в искусстве. Он имеет в виду самое жизнь и жизнью порожденные типы. По его мнению, общественный беспорядок, хаос, бурда, бред при отсутствии выработанного идеала порождают или трагическое отчаяние, или комедийный цинизм, сатирическую горечь. Трагедия центростремительна, она ведет к грозной и мгновенной развязке, к крушению, к гибели, к смерти, Вызываемый ею ужас не может скрыть, что она порождена разлитой бессмысленностью и не дает положительного выхода в упорядоченное будущее. В комедии, в сатире царит на первый взгляд центробежная разлитость, но и она обязана своим происхождением тому же «беспорядку», той же «бурде» и, по Достоевскому, тоже не дает исхода. Пуля в лоб Свидригайлова не дает ни ответа, ни решений, но и длящаяся, скользкая болтовня Лебедева также не дает ни ориентира, ни выхода.

Свидригайлов в отношении к миру, к людям, к себе не признает никаких норм и не боится никаких санкций – кто пересилил страх смерти, тот ничего не боится. Лебедев внутренне также не считается ни с какими нормами, догмами и критериями, но внешних санкций он боится: Лебедев готов был поклясться, что все дозволено, но в иные минуты – ощущал беспокойную потребность припомнить про себя, на всякий случай, некоторые и преимущественно ободрительные и успокоительные статейки свода законов», Лебедев хочет жить и будет жить, какие условия ни пришлось бы принять, Он постарается обойти закон, чтобы избежать его кары, он приспособится так, чтобы урвать доступный ему клочок, и будет глумиться и над властвующими и над богатыми, с беспардонностью люмпена пли нигилиста (в первоначальном и точном значении слова).

Глумливый цинизм в его комической длящейся форме расплавляет нравственные скрепы, которыми держится общественный строй, быть может, еще сильнее и бесповоротней, чем цинизм трагический. Обнаруживается, что мир, еще только вчера представлявшийся традиционному или просто наивному сознанию целым и единым, потерял порядок, распался на хаос обесцененных элементов, которые можно сортировать по любому субъективному принципу и окрашивать в любой желательный цвет. Пропадают все основания, чтобы делать добро, быть гуманным, жертвовать собой ради другого или ради каких-либо всеобщих ценностей или идеалов, остается лишь свое тело и своя корысть. Лебедев не уважает ни других, ни себя. Для него все низложено, все рассыпано, все извращено.

Нельзя сказать, чтобы Лебедев иногда не возмущался развертывающейся вокруг него картиной распада. Его друг, генерал Иволгин, врет, врет неслыханно и немыслимо, врет до сладострастия и до самозабвения, Иволгин уверяет, что был близким человеком и советником Наполеона в горящей Москве. В ответ Лебедев сочиняет другую немыслимую ложь: в кампании 1812 года он лишился ноги и похоронил ее на Ваганьковском кладбище, с надписью; «Покойся, милый прах, до радостного утра», Лебедев сознает, что вранье Иволгина проявление распущенности. Но так как и сам он насквозь проникнут беспорядком, то хочет беспорядок преодолеть беспорядком же, вранье перекрыть и преодолеть враньем. В результате теряются последние и минимальнейшие уже людские связи – вроде дружбы.

Воровство есть самое элементарное нарушение порядка, даже воровство из-за нужды, но в особенности воровство для удовлетворения мнимых или недопустимых потребностей. Иволгин разорен, у него больная жена, неустроенная семья; у него любовница, он привык к спиртному – и в то же время тщится поддержать свое генеральство. Естественно, он не устоял, когда увидел плохо лежавший бумажник Лебедева, Лебедев обозлился, но Лебедев сам не находит в нечестной добыче средств ничего дурного, ничего недозволенного: деньги не пахнут, – лишь бы не попасться! Поэтому он не входит душевно во внутреннее состояние Иволгина, не помогает ему выйти из трудного положения, он пользуется угрызениями совести своего друга лишь как поводом для ёрнической игры и для выставления его в жалком свете. Но игра эта не безразлична, она не может длиться без развязки: Иволгин неофит, Лебедев циник закаленный, Иволгин мучается, плачет, кается, целует руки сынишке Коле – Лебедев продолжает свою игру. Иволгин не выдерживает напряжения и умирает от удара.

Трагический цинизм ведет к комическому беспорядку, комический беспорядок вдруг обнаруживает свою трагическую изнанку. В этой карусели все положительное утрачивает свое основание, все дурное – свое осуждение, исчезает разница между авторитетом и произволом, дозволенным и недозволенным, пропадает качественное своеобразие нравственного и безнравственного; мало того, разрывается соотносительность явлений, их взаимозависимость, утверждающая их объективную диалектическую сущность.

Сознание Лебедева не метафизично и не диалектично – оно разорвано. «Разорванность сознания, сознающая и выражающая самое себя, есть язвительная насмешка над наличным бытием, точно так же как над хаосом целого и над самим собой»3. Определение разорванного сознания, возведение его в категорию феноменологии духа, установление его особенностей и исторической обусловленности, как и процитированные только что слова, принадлежат Гегелю. Они вполне применимы к Лебедеву, этому длящемуся Свидригайлову ставшему комедийным персонажем.

Комедийный образ привязанного к жизни циника, сознающего свою разорванность и насмехающегося над сместившейся, испортившейся действительностью, был создан еще в преддверии великого кризиса конца XVIII столетия. Гегель вывел определение разорванного сознания из анализа «Племянника Рамо». Собственно говоря, раздел «Феноменологии духа» о разорванном сознании является непревзойденным критическим разбором знаменитого диалога Дидро и возведением его в сферу философско-этической всеобщности. Гегель, вслед за Гёте, понял всемирный смысл «Племянника Рамо» и заглавного его образа и объяснил их значение в историческом процессе развития общественного идеологического бытия, особенно в кризисные эпохи.

В этом свете родство между образом, созданным Достоевским, и образом, созданным Дидро, становится философски наглядным. Однако родство это должно быть доказано еще и историко – литературно.

2

Предположения или догадки о связи некоторых моментов в творчестве Достоевского с произведением Дидро были высказаны В. Розановым, Л. Гроссманом и А. Долининым4

Более подробно остановился на проблеме «Достоевский и Дидро» А. Григорьев в одноименной статье, имеющей подзаголовок: «К постановке проблемы».5

Достоевский по характеру своего образования и своих чтений хорошо знал французских философов-просветителей XVIII века. В зиму 1868 – 1869 годов, работая над «Идиотом», он Дидро перечитывал. В письме к Страхову от 18/6 апреля 1869 года он сообщает: «Вы вот спрашиваете.., что я читаю. Да Вольтера и Дидро всю зиму и читал. Это конечно мне принесло и пользу и удовольствие…»

Под словом «польза» Достоевский подразумевал, конечно, не абстрактную пользу от повторения пройденного или расширения старых знаний, а пользу в прямом смысле слова – для текущего творчества.

Достоевскому и вообще-то было свойственно вбирать и перерабатывать для своих целей материалы, почерпнутые из книг, на идеологическую жизнь он смотрел как на законную и неотъемлемую часть действительности. Довольно легко можно найти у него следы чтения и Дидро.

В «Подростке» Версилов выигрывает процесс о наследстве, на которое притязали князья Сокольские. Юридические права его были безупречны, но он знал про одно не предъявленное в суд и неясное по смыслу письмо, по которому можно было предположить, что наследодатель колебался и, возможно, иначе распорядился своим достоянием, если бы прожил дольше. И Версилов, вопреки недискуссионному приговору, ко всеобщему удивлению, отказался от наследства в пользу своих уже ни на что не рассчитывавших соперников.

Эпизод с наследством, отвергнутым вопреки прямому смыслу закона, является темой диалога Дидро «Разговор отца с детьми», несомненно известного Достоевскому. В сюжет диалога входит и нигде не регистрированное частное письмо наследодателя, обнаруженное в куче неразобранных бумаг. Рассмотрев дело по естественной его справедливости, отец отдал перевес юридически сомнительному письму над бессердечными юридическими формулами. Как порядочный человек, отец, в противоречии со своими выгодами, предпочел подчиниться голосу совести.

Аналогичный поступок Версилова доказал Подростку, что отец его, несмотря на свои противоречия, расколотость и беспорядок, все же остался человеком порядочным.

Быть может, лямшинская музыкальная «штучка», в которой «Марсельеза» незаметно переплетается и вытесняется пошлым вальсом «Mein lieber Augustin» («Бесы»), в какой-то мере подготовлена импровизациями «сумасшедшего музыканта», племянника Рамо, умевшего играть «крайне своеобразную фугу», в которой «исполненная величия мелодия сменялась легким, игривым мотивом».

В «Записках из подполья» герой протестует против отождествления людей с «фортепьянными клавишами», на которых «собственноручно» играют законы природы. Первоначально сравнение человека с фортепьяно, а чувств его с клавишами было сделано Дидро в «Разговоре Дэламбера с Дидро».

А. Григорьев справедливо отмечает сходство между высказываниями племянника Рамо и Фомы Опискина («Село Степанчиково и его обитатели»): Рамо говорит, что если б он разбогател, то стал бы поступать как «все разбогатевшие нищие: я стал бы самым наглым негодяем… Тут-то я и припомнил бы все, что вытерпел от них (своих «покровителей». – В. К.), и уж вернул бы сторицей. Я люблю приказывать, и я буду приказывать. Я люблю похвалы, и меня будут хвалить». Фома Опискин объясняет свое поведение в доме Ростанева: «Низкая душа, выйдя из-под гнета, сама гнетет. Фому угнетали – и он тотчас же ощутил потребность сам угнетать; над ним ломались – и он сам стал над другими ломаться. Он был шутом и тотчас же ощутил потребность завести и своих шутов».

В диалоге Дидро «Он и я» есть черта, имеющая прямое отношение к характеристике Лебедева. «Я» оказывает благодеяние «ему», а «Он» печатает пасквили на своего благодетеля. Лебедев доставлял «факты», редактировал и исправлял пасквиль, составленный с целью шантажировать Мышкина, – и «это когда он ползал… перед ним и уверял его в преданности!»

А. Долинин полагает, что при исследовании соотношений «Идиота» с «Племянником Рамо» надо «обратить особое внимание на фигуру Гани… кое-какие черты которого – по его мнению – напоминают главного героя у Дидро»6.

А. Долинин, проводя параллель между Ганей и племянником Рамо, очевидно, опирается на пункт, действительно характеризующий в известной мере обоих; племянник Рамо приходит в отчаяние от того, что он не может выдвинуться из ряда.

Возможно, что где-то в глубинном художественном сознании завистливая посредственность племянника Рамо чем-то помогла Достоевскому создать образ раздраженного завистника Гани. Однако нет оснований проводить параллель между племянником Рамо и Ганей Иволгиным. Племянник Рамо вовсе не является посредственностью во всех отношениях, он зауряден в одной области – в искусстве, в музыке. Завидует он лишь выдающимся людям, гениям – в шахматах, поэзии, музыке.

Ганя же вообразил, что средством преодоления заурядности являются деньги, и только деньги. И Рамо любит деньги, он знает, что богатство может превратить жизнь в пиршество, но он никогда не забывает, что деньги не могут заменить гениальности. Добывание больших денег требует подлости, – Ганя и стал подличать, хотя все же и в подлости не смог достигнуть верхушки: перед ста тысячами, горевшими в камине, упал в обморок, а потом вернул их.

Рамо завидует гению, Ганя – богатству. Рамо хочет качественно возвыситься над другими, Ганя хочет купить свое превосходство.

Ганя относился к богатству идоложертвенно, у него не было цинической свободы племянника Рамо, которой обладал и Лебедев.

Ганя не мог послужить основанием для объяснения исторической и общественной роли разорванного сознания в XIX столетии, наподобие племяннику Рамо в XVIII, Ганя однолинеен – его жажда денег характеризует не разорванное, а целеустремленное, хотя и низменное, сознание.

3

Главный нерв соприкосновения творчества Достоевского с наследием Дидро прощупывается в соотношении образа Лебедева с образом племянника Рамо. Это не бросается в глаза, и потому, очевидно, требует более подробных доказательств.

А. Григорьев уделяет Лебедеву в связи с племянником Рамо только несколько строк. Ближе к племяннику Рамо, пишет он, «те шуты у Достоевского, в речи которых он хотя бы частично вкладывает свои собственные идеи; это люди, страдающие от мучительного раздвоения: «Низок, низок», – твердит в «Идиоте» Лебедев, он конфузится, унижает себя, кривляется, не перестает делать подлости и при всем том, как и племянник Рамо у Дидро, прикрывает своим шутовством отдельные глубокие суждения; в его словах о том, что «все в нынешний век на мере и на договоре», есть некоторое сходство с рассуждениями племянника Рамо о всеобщем эгоизме»7.

Однако связи Лебедева с Рамо на самом деле значительно существеннее и глубже, что приобретает большое значение и для оценки персонажа Достоевского и всего романа в целом.

Племянник Рамо человек XVIII века – Лебедев XIX; Рамо музыкант – Лебедев чиновник, «подьячий»; Рамо француз и житель Парижа – Лебедев русский и житель Петербурга. И все же при внимательном анализе убедительно устанавливаются некоторые важные сходства и совпадения в их личности, в их характерах, в их идеях, в их судьбе, и некоторая аналогичность их общественного значения. Эти сходства и совпадения иногда внешни; Рамо «наделен крепким телосложением, необычайно пылкой фантазией и на редкость здоровыми легкими», он любит и умеет ораторствовать. Лебедев – «господин… сильного сложения», наделенный «вдохновенным и излишним жаром», и также любит проповедовать и ораторствовать. Рамо «сегодня – в грязном белье, в разорванных штанах, в лохмотьях, в опорках… Завтра – напудренный, завитой, обутый, в хорошем костюме…». У Лебедева имеется для выходов «новенький сюртук», но он не расстается и с дырявым фраком. Когда нужно, он имел достаточно или даже вполне приличный вид, а иногда становился «вдруг чрезвычайно сален и запачкан, галстук его сбивался в сторону…» И Рамо, и Лебедев – вдовцы, и оба, каждый по-своему, командуют в своей семье и заботятся о ней и т. д. Эти внешние совпадения являются как бы выступающими наружу точками неизмеримо более важных и глубоких внутренних сходств и параллелей.

И Рамо, и Лебедев – существа низкие и аморальные. Оба циники, наглецы, оба собирают и передают сплетни, даже о тех людях, которые им благодетельствуют, они плюют на честность, на идеалы, они пресмыкаются, унижаются, служат одновременно разным господам, им нельзя верить, они каждую минуту готовы предать, они посредники недозволенных свиданий, они крадут письма, передают тайные записки.

Оба – шуты, и притом шуты добровольные, по расчету. Первоначальная причина их шутовства – униженное материальное, социальное и моральное положение. «Нуждающийся человек шагает не так, как другие: он ходит вприпрыжку, ползает, кривляется, пресмыкается; вся его жизнь проходит в том, что он принимает позы», – говорит Рамо, и слова эти могут повторить все приживальщики и шуты Достоевского. Лебедев перестал нуждаться, но вкоренившиеся привычки стали у него второй натурой, да к тому же еще социально и морально он остался все же существом неравноправным.

Однако по мере развертывания диалога у Дидро и повествования у Достоевского начинает выясняться, что и племянник Рамо, и Лебедев не могут быть сведены к разряду ординарных подлецов и ординарных шутов. Оба не ханжи и не лицемеры, в отличие от Фомы Опискина, например, который и шут, и ханжа, и лицемер. Ни в Рамо, ни в Лебедеве нет подмеси тартюфства, они открыто говорят о мотивах своего поведения, о своих взглядах. «Вот чем, действительно, мой собеседник резко отличался от большинства нас окружающих, – говорит Дидро о своем герое. – Он выкладывал свои пороки и выкладывал чужие пороки, но лицемером он не был. Рамо был отвратителен не больше и не меньше других, но более откровенен и последователен… в своей испорченности». Уже не из авторской информации, а из собственных слов Лебедева, обращенных к Мышкину, мы узнаем: «Ну, вот вам, одному только вам, объявлю истину… и слова, и дело, и ложь, и правда – все у меня вместе и совершенно искренно. Правда и дело состоят у меня в истинном раскаянии, верьте не верьте, вот поклянусь, а слова и ложь состоят в адский (и всегда присущей) мысли, как бы и тут уловить человека, как бы и чрез слезы раскаяния выиграть!»

Лебедев не скрывает своей низости не только перед князем: его адвокатство, взятая им на себя защита паука-ростовщика против попавшей в паутину несчастной мухи, является откровенной насмешкой над всем строем отношений, при которых сильный торжествует и благоденствует, а слабый претерпевает, мучается и пропадает.

Рамо видит тысячи бездарностей и ничтожеств, для которых жизнь сплошное пиршество, живущих в холе и воле, купающихся в золоте. Он знает, что общество представляет собой социальную пирамиду, и понимает, как люди карабкаются наверх и какими средствами достигают вершины.

«В природе пожирают друг друга все виды животных, – говорит Рамо; – в обществе пожирают друг друга все сословия… Среди всего этого люда одни олухи и ротозеи остаются на бобах… Отсюда ясно, что эти исключения из общего кодекса морали, или эти моральные идиомы… ничего ужасного не представляют, и что, в конечном счете, надо только обладать верным глазомером».

  1. «Из архива Ф. М. Достоевского. Идиот. Неизданные материалы». Редакция П. Н. Сакулина и Н. Ф. Бельчикова, ГИХЛ, М. -Л. 1931, стр. 132, 267.[]
  2. »Неизданный Достоевский», «Литературное наследство», т. 83, М. 1971, стр. 608. []
  3. Гегель, Сочинения, т. IV, Соцэкгиз, М. 1952, стр. 282.[]
  4. В. Розанов, Легенда о великом инквизиторе Ф. М. Достоевского, СПб. 1906. В одной из сносок к главе III названного сочинения автор мимоходом отмечает: «Единственную аналогию» с «Записками из подполья» «представляет «Племянник Рамо» у Дидро», стр. 31. Л. Гроссман, Библиотека Достоевского, Одесса, 1919, стр. 122. Л. Гроссман имел в виду преимущественно «Братьев Карамазовых». А. С. Долинин, Комментарии к письмам Ф. М. Достоевского, т. II, ГИЗ, М. -Л. 1930, стр. 453. []
  5. «Русская литература», 1966, N 4.[]
  6. Ф. М. Достоевский, Письма, т. II, стр. 453. []
  7. «Русская литература», 1966, N 4, стр. 100.[]

Цитировать

Кирпотин, В. Лебедев и племянник Рамо / В. Кирпотин // Вопросы литературы. - 1974 - №7. - C. 146-184
Копировать