№2, 1991/Зарубежная литература и искусство

Когда в душе живет Шекспир

XX век на исходе. Оглянуться назад, оценить лишний раз его литературные направления и при этом уточнить свое представление о том или ином современном писателе – сегодня это должно быть интересно всем, кто занимается литературой.

Для нас это особенно важно еще и потому, что десятилетия запретов исказили и общую картину, и наше понимание отдельных явлений современной мировой культуры. Да и могло ли быть иначе, если многие крупные произведения отечественной и зарубежной словесности оказывались за дверью спецхрана, а иные веховые книги не переводились по полвека и более? В нашем сознании образовались «белые пятна», мешающие порой верно и широко осмыслить прошлое и настоящее литературы, увидеть ее перспективу.

Именно эти мысли вели меня на встречу с Айрис Мердок. Хотелось услышать «из первых уст», как оценивают литературу столетия известные английские романисты. Да и каковы они сами?

1

Хозяйка дома на оксфордской Чарлберри Роуд моложава и подтянута. Белокуро-седые волосы, светлое лицо. Легка на подъем и, судя по энергичному рукопожатию, очень деятельна, – единственное сравнение, которое сразу приходит на ум: скульптор.

Ее взгляд в какие-то минуты остреет, и тогда она смотрит и внутрь себя, и в тебя, и в суть вопроса.

Живая легенда, тема стольких университетских историй! «Помню, – рассказывал позднее преподаватель Лондонского университета, – в Оксфорде как-то объявили тему предстоящего доклада Айрис Мердок: «Почему Платон изгнал Эмпедокла из Афин?» Мы целую неделю ломали головы, мучительно решая этот вопрос: «Ну почему же, почему?..» И вот наступил день лекции. Она всходит на кафедру, и первая фраза: «Ну, разумеется, Платон никогда не изгонял Эмпедокла из Афин». Все: «А-а-а!» Через несколько дней еду в метро и спрашиваю себя: что за интересная женщина стоит сзади? Ба, да ведь это же Айрис Мердок! У нее ястребиный взгляд, так тебя и сверлит».

Она очень демократична, никакой позы. Живо интересуется Россией, политикой, социальными вопросами и, конечно, литературой – особенно прозой молодых.

Мы разговариваем в гостиной, что окнами в сад и во внутренний дворик. Другая комната – рядом, где пришлось подождать несколько минут, – рабочая приемная писательницы. Стол, простые деревянные полки, на полу – книги, конверты, печатная машинка.

Я начинаю с объяснения цели моего визита. Говорю, что книги Айрис Мердок любимы русскими читателями еще с середины 60-х годов. Сегодня, когда некоторые идеологические запреты сняты, нам хотелось бы поподробнее познакомиться с ее мнениями, оценками и собственного творчества, и литературы XX века. Долгое время отдельные явления в западной прозе или оставались недоступными для русского читателя, или представлялись чересчур схематизированно. Лишь в последние годы «шлюзы» начали приоткрываться: опубликованы переводы Джойса, Сартра, Вулф… Выслушав меня, хозяйка глуховатым голосом, словно размышляя вслух, отвечает:

– То, о чем вы говорите, – естественное следствие общей системы подавления и цензуры. В критике утвердился очень упрощенный взгляд на вещи. Оказывается, все, что ты как критик можешь сказать о писателе: экзистенциалист он или реалист или что-то в этом роде. Видите ли, критику приходится скорее классифицировать литературу очень упрощенным образом, нежели постигать ее во всей сложности.

Н. Б. Да, это так. К тому же в сознании русского читателя «зияют» пробелы. Поэтому нам было бы интересно и полезно узнать, как вы, профессиональный писатель, оцениваете реальность и литературу XX века. Это особенно важно для молодых.

А. М. Видите ли… Когда задумываешься о XX столетии, с горечью осознаешь: это был страшный век. Только в последнюю минуту он словно вдруг очнулся и задумался о спасении. Это столетие легло тяжким бременем не только на людей в Восточной Европе, но и на всю цивилизацию, прежде всего, конечно, европейскую цивилизацию. Эта запретная зона, зона Восточной Европы, где все было иным, где существовали огромные трудности установления контактов и множество подобных проблем, – все это, как мы уже потом, видимо, осознали, угнетающе действовало на людей. Сейчас мы это понимаем благодаря тому, что напряжение снято. Разумеется, сразу вслед за этим встают другие вопросы. И все же нет никакого сравнения между тем, что мы чувствовали тогда и чувствуем теперь. Просто испытываешь огромное облегчение. И потом, я думаю, это всегда было связано еще и с идеей ядерной войны, большой ядерной войны. В сознании людей все время жил страх, глубокий страх. Причем не только во взрослых, но и в детях… Конечно, мы и сейчас не знаем, что может случиться. Но по крайней мере один камень с души сегодня снят. Как это повлияет на литературу? Не знаю. Некоторые полагают, что кризисное состояние общества способствует расцвету литературы. Не знаю… Но как бы то ни было, в целом этот процесс, я думаю, окажет чрезвычайно благотворное воздействие на литературу. Только представить себе: люди, которые прежде писали без всякой надежды опубликовать свои книги, а также люди, которые не писали из-за всяческих препон, – все они начнут писать! Неожиданно у нас появится целый мир новых писателей! А это, по-моему, очень важно.

Конечно, все мы в большей или меньшей степени надеялись на это. Но, честно говоря, я не представляла себе, что подобное произойдет. Я считала, что марксизм утвердился в Восточной Европе если не навсегда, то, во всяком случае, до конца столетия. Я даже допускала, что влияние его будет расти.

Н. Б. Неужели?

А. М. Я так считала. Теперь я так не думаю, поскольку… Я ведь была марксисткой в семнадцать лет. Так что я знаю марксизм изнутри. Тогда он казался очень мощной доктриной. Особенно на фоне всех этих запутанных псевдодемократических буржуазных махинаций у нас в Англии. Иногда мне кажется, мы чувствовали, что мы на самом деле слабы, а они – то есть вы – сильнее… И вы обладаете чем-то таким, что действительно может завоевать мир, покорить Европу. И возможна какая-то война за преобладание в Европе… Все это туманом, тенью сидело в голове. И, по-моему, очень сильно действовало на людей.

Н. Б. Это было в 30 – 40-е годы?

А. М. Не только. Мне кажется, этот страх никогда не уходил. Ведь идея ядерной катастрофы возникла после второй мировой войны.

Н. Б. Нет, я имела в виду отношение к марксизму.

А. М. Не знаю, трудно понять, почему все это держалось, но ведь держалось же! Работала такая мощная система подавления – и ради чего? Конечно, самый вопиющий пример несправедливости – это Румыния. Я все время спрашивала себя: как такое возможно? У меня друзья в Румынии, так они еще в ноябре прошлого года говорили мне: «Мы жертвы, мы робкий народ. Нам никогда не избавиться от этого ужасного человека. Он доживет до ста лет».

Н. Б. Ничего себе робкий народ! Они действовали очень решительно.

А. М. Я думаю, этот неожиданный взрыв возмущения в данном случае благотворен. Но что будет дальше? – вот вопрос. И уж совсем непонятно, как все это повлияет на литературу. Помимо того, что люди, как я уже сказала, начнут писать.

…Признаться, было неожиданностью услышать от Айрис Мердок слова об угрозе, нависшей над всеми европейцами. Но именно тут я отчетливо осознала неслучайность многих вопросов и тем в ее романах. Так, еще в ранней книге «Бегство от волшебника» она описывает чувство подспудного всеобъемлющего страха, которое в 50-е, судя по ее словам, владело и европейцами, и славянами. Одна из главных проблем романа – непонимание людей разных ли наций, одной ли нации и – как следствие этого – глубокий, необъяснимый страх. Например, главная героиня Роза искренне помогает братьям-полякам, эмигрировавшим в Англию, но итог трагичен: она подпадает под их власть. Нина – беженка из какой-то «восточной» страны – теряет свое «я» и кончает с собой. Так идеологическая граница, отделившая восток Европы от запада, – показывает Мердок, – внушает людям по «обеим сторонам барьера» разрушительные чувства страха, самоунижения или, наоборот, наглой самоуверенности, доходящей до насилия…

В самом начале разговора о литературе Айрис Мердок не обошлась без упрека в адрес критики – случайность? Едва ли. И не только потому, что обычно художник избегает теоретизирования. Критика «по направлениям», конечно, очень упрощает оценки конкретных явлений. Споры о «реализме» и «модернизме» в применении, например, к английскому роману XX века мало что объясняют в живой практике искусства. Пример тому – сама Айрис Мердок. При одном упоминании ее имени мы говорим: о, философский роман! Но ведь развернутых философских исканий в ее романах нет. Это не философская проза в традиции Вольтера или Камю и Сартра. Здесь другое явление.

В 50 – 80-е годы в английской литературе у писателей разных школ и направлений сложился роман, одно из названий которого – «роман идей». Где подчас в доступно массовой, даже детективной или научно-фантастической форме обсуждаются различные идеи культуры, эстетики, этики, философии, политики. Писатель на первый взгляд всего лишь «рассказывает историю». Но за яркими характерами, увлекательным сюжетом проглядывают различные явления культуры и связанные с ними нравственные, социальные, политические вопросы.

Появление такого романа закономерно. Английской литературе присуща поступательность развития. Как бы ни относились современные прозаики – та же Айрис Мердок – к писателям начала века, объективно они во многом развивают пути, намеченные Томасом Гарди и Гербертом Уэллсом, Бернардом Шоу и Олдосом Хаксли. О возможности развития в будущем литературы, ориентированной на широко образованную публику, писала в 1910-е годы Вирджиния Вулф, увидевшая «первые ласточки» интеллектуальной прозы в рассказах Л. П. Джекса…

Не забывать об этом устойчивом и распространенном течении английской прозы представляется мне важным для понимания творчества Мердок. У нее в форме увлекательного рассказа обсуждаются, на мой взгляд, вполне определенные идеи, «заземленные» на героев ее романов. Круг персонажей весьма отчетлив: это писатели (беря наугад – Джейк, Жан-Пьер Бретейль, Брэдли Пирсон, Арнольд Баффин из романов «Под сетью» и «Черный принц»), языковеды (Дейв Гелман, Питер Суорд из романов «Под сетью» и «Бегство от волшебника»),

священники (Джеймс Пейс и Майкл Мид из «Колокола»), журналисты (скажем, Роза из «Бегства от волшебника»), медики (психоаналитик Палмер Андерсон из «Отсеченной головы», Фрэнсис Марло из «Черного принца»), театральный режиссер (Чарльз Эрроуби из романа «Море, море»), социалист-радикал (Лефти из романа «Под сетью»)…

Писательница, видимо, с самого начала хорошо осознала подводные камни интеллектуальной прозы – ее рационализм, монотонность – и стремилась поэтому оживить и углубить свои произведения. Уже в первых вещах она использовала многое из художественной практики английских писателей первой половины века – Дж. – Б. Пристли, Э. – М. Форстера, Уолтера Де ла Мара, не чураясь и модернистов – в частности, Д. – Г. Лоуренса. Это и детальная разработка психологии героев, и гротесковые фигуры, и детективный сюжет, и «страшные» подробности, – все это служило ей средством для более яркого и точного изображения потаенных инстинктов и подсознательных чувств, порождаемых социальными катаклизмами или уродливыми отношениями людей. Так, чудовище, появляющееся из морской пучины перед героем романа «Море, море», средневековый «роковой» колокол, найденный на дне монастырского озера, японский кинжал и прочая «чертовщина» – не только способ привлечь читателя (хотя и это тоже!), но и попытка наглядно выявить те страхи и самообманы, что живут глубоко в подсознании и лишь изредка прорываются наружу.

Поэтому, естественно, мне хотелось узнать, как расценивает Айрис Мердок внимание современной литературы к психологии, Итак, мой следующий вопрос:

– Согласились бы вы с определением литературы, предложенным Вирджинией Вулф в эссе «Опыт критики»: «Современная литература стремится выразить внутреннее, подсознательное»?

А. М. Я думаю, это справедливо для многих художественных форм искусства и литературы. Например, Шекспир – он также выражает внутреннее бытие. Как и многие другие писатели и художники… Собственно, любой рассказ, где действуют герои, невольно вовлекает писателя в размышления людей, и он пытается глубже проникнуть в скрытые мотивы их поступков. Так что это… нравственная деятельность. Невозможно написать рассказ без какой-либо нравственной оценки или авторского суждения. В рассказе обязательно будет происходить борьба – или что-то в этом роде – между добром и злом: один человек плох, другой добр. То есть ты неизбежно имеешь дело с внутренней жизнью… Но, может быть… я сейчас подумала о том, что в те годы, в начале века, происходили изменения, в которые, по-моему, была вовлечена и Вирджиния Вулф. Изменения касались типа повествования, положим, у Диккенса и у поствулфианских, постлоуренсовских писателей. Они разрабатывали технику потока сознания, – которая, кстати, с тех пор стала самым обычным делом, каждый принимает ее как данность, – для того, чтобы выразить самые-самые потаенные мысли героя. И даже более того – нечто вроде полуоформленных мыслей, как в «Улиссе». Все это было тогда принято как само собой разумеющийся способ повествования. Я хочу сказать – стали возможны самые непривычные формы, нелепости, сродни тем, что встречаются в «Тристраме Шенди», и т. д. Вот что тогда менялось. Но изменение это касалось стиля и построения художественного произведения. Мне же кажется, что в литературе важен рассказ, важно само повествование… Роман замечателен именно тем, что позволяет описать внутренний мир очень-очень подробно.

Н. Б. В этой связи интересно узнать, что вы думаете о публикации «Улисса» Джойса спустя почти семьдесят лет? Во благо это или во вред?

А. М. Вы имеете в виду перевод Джойса на русский язык? Я полагаю, это великолепно. Правда, мне трудно представить, какую работу проделал переводчик. Ведь роман Джойса буквально пропитан не только разными языками, но и особым дублинским говором, так что в каком-то смысле нужно быть дублинцем, – вы знаете, я сама родом оттуда, – чтобы.., чтобы ощутить целостность этой книги. Она сродни поэме, – кстати, многие писатели сегодня стремятся добиться этого впечатления, и дай им Бог удачи на этом пути! Современный роман почему-то ближе к поэзии, чем раньше.

Н. Б. Как раз об этом говорили прозаики начала века – о том, что роман будущего должен напоминать поэму.

А. М. Да, да, это сказано о самом языке, о языке как о существеннейшем элементе литературного произведения. Когда не просто читаешь посредством слов, а когда читаешь само слово. Я знаю, это можно сделать. Иногда роман – сплошной язык, но не рассказ или повествование. Пожалуй, некоторые писатели могут это сделать столь же мастерски, как это делал в свое время Джойс. Так что в каком-то смысле он может служить образцом.

…Лишь семьдесят лет спустя у нас появился Джойс, хотя впервые его начали переводить именно на русский язык. Немного раньше Джойса пришли к нам Пруст и Кафка, Вулф и Лоуренс, Т. – С. Элиот. И хотя сегодня модернисты печатаются непросто и нужно приложить для этого немалые усилия, все же, наверное, последние десять – пятнадцать лет у нас – пора модернистов. Уже есть разные устоявшиеся точки зрения, обсуждение идет1.

Мнение Айрис Мердок на фоне наших споров, думаю, будет небесполезным. Конечно, оно не бесспорно, и причины его, позволю предположить, мне чуть приоткрылись в ходе беседы… Но об этом позднее.

Слушая внимательно Айрис Мердок, я сразу вспомнила в связи с модернизмом и другую нашу отечественную боль – экзистенциализм. Как-то уж слишком беспощадно расправлялись у нас, вплоть до недавнего времени, с нравственными проблемами экзистенциализма. И с каким сладострастием сейчас некоторые наши критики вворачивают к месту и не к месту «экзистенциалистского героя», изливая долго копившиеся пристрастия… Помнится, в 70-е годы мне, еще студентке, удалось купить трилогию Ж. – П. Сартра. Сколько было удивления и споров! Каким значительным представлялось у Сартра буквально все! Казалось, с первых же строк писатель брал быка за рога: полная значения встреча Матье с прохожим, испанская марка, смысл самых первых реплик и т. д. Тогда, в 70-х, в противовес официальному морализаторству философия экзистенциализма, конечно, очень привлекала, казалась самой-самой… И, вспомнив тогдашнюю страсть многих из нас, я решила попробовать убить двух зайцев: задать вопрос об экзистенциализме таким образом, чтобы узнать, как Айрис Мердок оценивает это направление и как звучит на слух европейца наше мнение про «самое-самое», которое я специально соединила в своем вопросе с известной сартровской формулировкой «экзистенциализм – это гуманизм» 2.

Н. Б. А экзистенциалисты? Кто-то сказал, что экзистенциализм – самая гуманистическая философия в истории европейской культуры. Как вы на это смотрите?

А. М. Видите ли, я действительно очень интересовалась экзистенциализмом, но было это давным-давно, сразу после войны. Тогда, после войны, он воспринимался примерно так, как вы об этом сейчас сказали. Он соединялся с общим чувством радости: знаете, «слава Богу, война кончилась!», все в порядке, дальше будет лучше и т. д. Экзистенциализм с его идеей полной свободы был во многом философией молодых, и он на самом деле был чем-то близок к марксизму. Близок своей антибуржуазностью: врагом отныне становилась буржуазия и скучный конвенциальный мир. Тогда многим казалось, что теперь человечество придет к какой-то новой цивилизации. И я написала книгу о Сартре, хотя не была согласна с ним даже тогда, а сейчас соглашаюсь еще меньше. Экзистенциализм исходит из различия между свободой и условностью – эдаким бездумным, тупым, конвенциальным образом жизни. Я же считаю, что это ложный образ и вообще очень большое упрощение. Идея полной свободы – ложная идея. В ней нет… да, в ней нет нравственного стержня и моральной рефлексии.

Н. Б. Полагаете ли вы, что экзистенциализм делает человека счастливее?

А. М. По-моему, он… питает конфликт, – который, на мой взгляд, происходить не должен, – между, так сказать, обыкновенными людьми и людьми бешеными, сумасшедшими. Это в духе современных теорий Жака Деррида, – не знаю, читали ли вы его произведения? Он структуралист. Я не приемлю это романтическое представление, – экзистенциализм ведь является частью романтического мироощущения, – о том, что есть невыносимо скучные, неинтересные люди… рабы своего собственного скучного сознания, которые бездумно влачатся по жизни. И есть бешеные, абсолютно свободные личности – люди творческие, независимые, всегда делающие что-то новое. И, вы знаете, такому взгляду верят, его даже воспринимают как некое откровение. А ведь это ложный, ложный конфликт! Человеческая природа намного сложнее. И отношения между конвенциальной частью общества и классом образованных людей опять-таки гораздо сложнее. Здесь нельзя обобщать… Понимаете ли, идея свободы оказалась ловушкой для экзистенциалистов. Они мыслили свободу не в моральных категориях, а романтических. Тогда как в действительности свобода должна быть связана с нравственными понятиями. Скажем, герои Достоевского выражают эту бешеную сторону личности, но писатель всегда рассматривает ее в контексте всей человеческой натуры… Впрочем, влияние экзистенциализма, я полагаю, было… собственно, оно уже сошло на нет. Или же переродилось в структурализм.

  1. Из последних публикаций на эту тему см, «Одиссею русского Улисса» в журнале «Иностранная литература», 1990, N 1.[]
  2. Название философского произведения Ж. – П. Сартра «Экзистенциализм – это гуманизм» (1946).[]

Цитировать

Бушманова, Н. Когда в душе живет Шекспир / Н. Бушманова // Вопросы литературы. - 1991 - №2. - C. 155-184
Копировать