№6, 2009/Свободный жанр

«Когда подводишь итог…». О Данииле Гранине

Автобиографическое повествование Даниила Гранина («Изменчивые тени») — умная и достойная книга. Хорошая проза: чистый, глубокий звук, эмоциональный и в тоже время искусно выверенный. Но дело не только в качестве литературного текста. В ней заключена своя, особая правда о том, что принято называть нашим советским прошлым, — правда того поколения, к которому принадлежал и мой отец. Но эту правду — при всей точности и кажущейся легкости пера — не так-то легко осмыслить. Теперь, когда я прочла книгу, мне кажется, я понимаю, в чем — на самой глубине — состоит эта их правда, которую, сложись все по-иному, я могла бы услышать от своего отца.

* * *

Сначала меня поразили биографические совпадения.

Мой отец тоже начинал рабочим на Кировском заводе, в те годы еще Путиловском. Одновременно учился в Политехническом институте — мечтал стать инженером. Тогда это слово звучало шикарно, куда там нынешнему банкиру! Инженеры — белая кость, особая каста: ум, образованность, значок на лацкане, преданность науке и своему делу. Если инженер затруднялся с ответом, на выручку приходила логарифмическая линейка. Сколько помню, она всегда хранилась в отцовском столе. Стол был покрыт плексигласом. На нем можно было писать чернилами — оттирались почти без следа. Но это уже потом, когда письменный стол стал и моим, на котором готовились уроки, — живя впятером в одной комнате, не очень-то разгуляешься с личными письменными столами. Вот мы и поделили его по-братски: два ящика мне, два — ему. В одном из отцовских она и лежала — пластмассовая, желтоватая, цветом напоминающая прокуренные зубы. Однажды отец показал мне, как ею пользоваться. Этой науки я так и не постигла.

Но все это — много позже. А тогда, в тридцатые годы, они оба учились в Политехническом, только отец на дневном, поэтому ему доставались вечерние и ночные смены, а будущий писатель — на вечернем (значит, работал днем). В принципе, могли столкнуться на проходной, когда один спешил на работу, а другой бежал в институт или домой отсыпаться.

Но что совершенно точно: оба ушли на фронт в июле 41-го, записавшись в ополчение. Ни тот, ни другой не были юнцами: одному — 22, другому — почти 26 (отец на три с половиной года старше). По-нынешнему все равно мальчишки, а по представлениям того времени — вполне взрослые мужчины. Обоим предстояло стать пушечным мясом.

Как-то раз отец сказал, что им, ополченцам, выдали одну винтовку на пятерых: первый падает, подхватывает второй, второй падает — третий… В своей пятерке отец был пятым. Гранин-ополченец предстал перед молодой женой «в гимнастерке б/у, синих диагоналевых галифе, тяжелых ботинках с обмотками… Если бы пистолет на пояс, но дали только противогаз и перед отправкой бутылку с зажигательной смесью»1. В общем, воюй, как хочешь. На третий месяц войны, хлебнув лиха, Гранин «перестал понимать свое решение, свою настойчивость, хлопоты». Что думал по этому поводу мой отец — не знаю. Но — воевали. Отец закончил войну в Вене поздней весной 1945-го начальником транспортной колонны, а до этого успел побыть танкистом; Гранина отозвали с фронта в январе — вытребовали в Ленинград как энергетика (восстанавливать систему электроснабжения). Из тысяч офицерских дел кадровики выбрали именно его папку. Там в графе «специальность» значилось: инженер-энергетик. «Написал бы просто инженер, и все, не отложили бы, не внесли бы в список, и остался бы я в своем обреченном танковом полку. Потому что после моего отъезда там, под Кенигсбергом, почти всех моих уложили…». Этот вызов его не обрадовал — обидно было уезжать накануне решающего наступления… В голову не приходило, что в лотерее, именуемой советской жизнью, он вытащил свой первый счастливый билет. В то же самое время счастливый билет достался и моему отцу. Весной 1945-го им заинтересовались смершевцы. Кажется, отец что-то такое сболтнул. Но спасло стремительное наступление. Надо полагать, сотрудников СМЕРШа отвлекли другие, более насущные задачи. Например, возможность пограбить. Эти-то вывозили вагонами.

В партию они тоже вступили в один год — 1942-й. Только Гранин — под Ленинградом, а мой отец — под Москвой. «Чего ради я вступал? Уже не вспомнить, что я писал в заявлении, наверняка с пафосом, молодым восторгом идущего на смерть во имя победы коммунистического будущего. Положение Ленинграда было гибельным, выжить мы не надеялись, уж погибать, так с красной книжкой на груди». Отец объяснял короче и проще: «Накануне приехал кто-то из начальства, всем приказали писать заявления. Понимали, что идем на смерть».

После войны отец сделал карьеру. В конце 1950-х он — главный инженер ГИКИ, часто ездил в Москву. В доме звучали слова «коллегия Совмина», «министерство», «министр». Гранин работал в «Ленэнерго», потом стал известным писателем, можно сказать, знаменитым. Особенно после «Блокадной книги».

В детстве моя старшая дочь этой книгой зачитывалась. Я — нет. Конечно, прочла, но уже тогда понимала, что рассказано не всё. Мои мама и бабушка — блокадницы. Нет, мне они ничего такого не рассказывали, но, случалось, не замечая моего присутствия, разговаривали между собой. Из этих разговоров я — краем уха — узнала и про людоедство, и про мародерство, и про то, как обжирались смольнинские руководители… В общем, про все, что должно было войти в эту книгу, если бы не цензура. Для меня это был не довод. Я хотела полной правды, а если нет, тогда не надо и вовсе.

Мне отец ничего не рассказывал. Ни о войне (помню отдельные проговорки вроде той «винтовки», а еще о первом рукопашном. Впрочем, об этом отец рассказал моей матери, а она — много позже — мне: «Хрустело под ножом, а потом в кустах выворачивало…»), ни о «Ленинградском деле», подробности которого он обязательно — по своей тогдашней работе, кругу общения — должен был знать. Скорее всего, отец молчал потому, что не хотел меня обманывать, а правду говорить боялся — возможно, за себя, но больше — за меня. Могла проболтаться в школе. Откуда он мог знать, что мы друг другу ляпали… По его представлениям, эти наши ляпы тянули лет на десять как минимум (конечно, тех, сталинских, а не наших, брежневских, лет).

Обо всем самом важном мы, мое поколение, узнали не от отцов. О сталинском ГУЛАГе — от Солженицына; о том, что Солженицын пишет правду, — от наших школьных учителей (впрочем, речь идет о моих учителях — тех, кто не боялся с нами разговаривать. Таких было немного); о войне — от Виктора Некрасова, об изнанке «советской жизни» — от Александра Галича. Очень скоро мы узнали правду обо всем: о Венгрии 1956 года, о Чехословакии 1968-го, о Новочеркасске 1963-го, — о том, что считали и считаем главным в истории СССР. Уже не вспомню от кого. Но точно не от наших отцов.

Тогда же, лет в семнадцать, я представила себе миллионы невинно убиенных: бесконечное шествие узников ГУЛАГа, похожее на картину из Дантова «Ада», и это видение стало болью всей моей жизни. ГУЛАГ — сердцевина советской истории, ее раковая опухоль, и поныне исподволь разъедающая страну.

«Если забыть, что было со страной, что творили с людьми, — значит утратить совесть. Без памяти совесть мертва, она живет памятью, надоедливой, неотступной, безвыходной… После всех потрясений, когда перед народом открылась ложь прежнего режима, ужасы ГУЛАГа, преступления власти, никто не усовестился. Ни те, кто отправлял на казнь заведомо невиновных, ни доносчики, ни лагерные надзиратели. Их было много, ох как много, кто «исполнял». Старались забыть. И новые власти всячески способствовали скорейшему забвению».

Эти слова я должна была услышать, когда вступала в жизнь. И не от кого-нибудь, а от своего отца.

Потом пришла пора самиздата и тамиздата. Отцу я никогда не давала читать тех книг. Ведь он ничего не рассказывал, и, может быть, поэтому мне казалось, что история страны — мое личное дело. Потом, когда всё опубликовали, он успел кое-что прочитать. Радовался, что дожил до правды, своими глазами прочел о том времени, которое для нас было прошлым. Не нашим, а СССР.

«То и дело открываются тайны прошлого: обстоятельства убийства Кирова, смерть Сталина, расстрел Берии, сведения про Жукова, про Хрущева <…> Раскрываются все новые и новые тайны, публикуются легенды, подозрения, слухи о нераскрытых преступлениях, документах…». Мы тоже радовались, что все это публикуется, и надеялись: кто не знал — теперь узнает. Верили, что все хотят знать правду, самонадеянно полагали, что в этом смысле все похожи на нас. Однако для моего отца, как и для Даниила Гранина, — это прошлое было настоящим. В их настоящем прошлом «причудливо соединились ужасы, страхи, радости, утраты и обретения новых благ…». Для нас их прошлое не было связано ни с радостью, ни с благом. Их в свое время поразило, что Молотов целовался с Риббентропом. Нас это никогда не поражало: мы уже знали, что такое «секретные протоколы», раздел Европы, послевоенная советская оккупация восточноевропейских стран.

Если представить себе два столбика дат, ключевых для истории нашей страны, с отцовской и моей точек зрения, наверное, это будут разные даты, как будто речь идет о двух разных странах. В моем столбике меньше «побед» и «свершений»; в его — вероятно, больше. Впрочем, откуда мне знать. Ведь мы с отцом так никогда и не поговорили по-настоящему: так уж сложилось. Я виню себя, ищу оправданий. За то, что многого не поняла в его жизни.

Не знаю, но я почему-то уверена, что отец тоже не стал бы отвечать на все мои вопросы. Кое о чем он все равно бы умолчал или просто не сумел бы сформулировать, хотя был умным и честным человеком, в определенном смысле бесстрашным, не безоглядно, по-матросовски, а скорее, обдуманно. Всегда взвешивал возможные последствия, когда приходилось идти на риск. Но все-таки часто шел — и в мирной, но особенно в военной жизни. Однажды отец сказал моей маме, что на войне его не в последнюю очередь спасло то, что он был чуть старше самых молодых — тех, которые бросались вперед очертя голову. Ведь всегда, даже когда надо подниматься в атаку, можно вскочить сразу, а можно секунду-другую подумать. Для тех, кто выжил, эта секунда-другая растянулась на много десятков лет.

Прочитав «Изменчивые тени», я не могу отложить эту книгу в сторону; я обязана задать свои вопросы, на которые не обязательно получу ответ. Почему я так думаю? Да потому, что автор не обязан мне отвечать.

* * *

Когда-то, в годы работы над «Блокадной книгой», автору — после долгих согласований — позволили взять интервью у Косыгина, в те времена — Председателя Совета Министров. В блокадную пору он был заместителем Председателя Совнаркома, много сделал для осажденного Ленинграда. Едва ли не единственный из советских руководителей такого ранга, кого и позже, в 1960-1970-х, ценили профессионалы. Помню, с каким уважением отзывался о Косыгине мой отец.

Для Гранина Косыгин был еще и одним из последних свидетелей «тех страшных репрессий, что опустошили Ленинград, перекинулись и на Москву, и на другие города» («Запретная глава»). Важным было и то, что Косыгин уцелел чудом, почти единственный из «крупных ленинградцев». До этого соавторы «Блокадной книги» — Даниил Гранин и Алесь Адамович — опрашивали исключительно простых людей.

«Истории не повторялись, у каждого было свое. Перед нами раскрывались семейные трагедии, как боролись за жизнь внутри семьи, как добывали воду (водопровод ведь не работал), дрова, хлеб, как использовали то, что было в доме, — муку, клей, потом стали ловить кошек, собак… Что творилось в заводских коллективах, как жили в Эрмитаже, в Пушкинском доме, в Академии наук…» («»Блокадная книга» без цензуры и ретуши»).

Косыгин работал в Смольном. Занимался не военными, а хозяйственными делами. Этому человеку они и хотели задать свои вопросы. Большей частью о конкретных событиях, но некоторые — самые важные — касались другого: «Понимал ли он гнусность происходившего? Или все простил за то, что его минуло?.. Позволял ли себе думать об этом? Что же, гнал от себя недозволенные мысли, чтоб не мешали работать?.. Куда же они деваются, придавленные сомнения, загнанные в подполье мысли, во что превращаются старые страхи?» («Запретная глава»). Иначе говоря, хотели задать нравственные вопросы.

В отличие от Косыгина, Гранин говорит правду. Ничего, кроме правды. И все-таки…

«Отвечать Косыгин начал издалека. Но вскоре я понял, что он не отвечал, а рассказывал лишь то, что собирался рассказать, независимо от моих вопросов. Блокадники тоже рассказывали не то, что я спрашивал, а то, что было им интересно. Это меня устраивало. Тем более что это действительно было интересно. И рассказывал он хорошо — предметно, лаконично» («Запретная глава»).

Это — очень важные слова. Для меня они многое объясняют: нечто вроде ключа, и не только к книге «Изменчивые тени», а к нашим воображаемым диалогам — отца с дочерью, писателя с читателем. Потому что в этих вопросах и ответах — в какой бы форме они ни были даны — заключена часть исторической правды, которая не всегда выражается в фактах и датах, написанных в два столбца.

* * *

Книга «Изменчивые тени» представляет собой доработанный автором, уточненный вариант другой, предыдущей, — «Причуды моей памяти». Ей предпослан эпиграф из Гете, отсюда и новое название. Оба эти обстоятельства существенны. За словом «причуды» стоит призрак случайности.

  1. Гранин Д. Собр. соч. в 8 тт. Т. 8. СПб., 2008. С. 141. Далее все цитаты из произведений Д. Гранина приводятся по этому изданию.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 2009

Цитировать

Чижова, Е.С. «Когда подводишь итог…». О Данииле Гранине / Е.С. Чижова // Вопросы литературы. - 2009 - №6. - C. 382-403
Копировать