№4, 2008/Поэтика жанра

Капкан филологии. Жанр письма от чужого лица в традиции филологического чтения

Работа выполнена при поддержке РГНФ, проект 08 – 03 – 00407а.

 

В 1697 году Джонатан Свифт, незадолго до этого получивший сан приходского священника, написал «Битву книг» – произведение, которое стало подлинным шедевром памфлетной литературы. Молодым богословом двигало искреннее желание защитить от нападок приверженцев новых веяний в литературе своего придворного покровителя Уильяма Темпля, который сделал очень много для талантливого юноши. «Битва книг» стала одним из первых литературных опытов Свифта, который еще недавно видел чернила только в душной канцелярии, а теперь готовился к докторскому экзамену. Опыт оказался очень удачным, в 1704 году памфлет был издан под одной обложкой с еще более знаменитой свифтовской «Сказкой бочки» и несколько раз переиздавался – невиданный почет по тем временам.

«Битва книг», точнее «Полное и истинное изложение битвы, состоявшейся в прошлую пятницу…», высмеивала педантов. Впервые педант был назван по имени, и вместо обобщенных знатоков древних манускриптов перед читателями выступили реальные противники Темпля – Уильям Уоттон (1666- 1726) и доктор Ричард Бентли (1662 – 1742). Педант был вынужден выйти из своего укрытия – он уже не прятался в своем доме, среди собранных им книжных коллекций, ему пришлось присутствовать на рабочем месте – побоище книг древних и новых авторов происходит в Королевской библиотеке Дворца Святого Иакова (Бентли ко времени появления памфлета уже несколько лет носит почетное звание королевского библиотекаря). И самое главное, педанту пришлось узнать свою духовную родословную, узнать, кто его учителя и ученики и в каком родстве с Момом (Самомнением) и членами большого мифологического семейства последнего (в которое входят Скука, Суета, Бесстыдство и другие не менее выразительные персонажи) он состоит.

Уоттон оказался незаконнорожденным, но самым любимым сыном Критики, наглой богини «новых», «юным героем», готовым вступить в битву и отстаивать «мудрость» выскочек до конца. Бентли, хотя был назван просто «лучшим другом» Уоттона, оказался в еще более унизительном положении, чем его младший товарищ: именно его по манерам и одежде напоминала мать этих педантов – ослиноголовая Критика, дочь Невежества и Гордыни. То есть если за Уоттоном ещё признавались какие-то доблести, пусть самого скандального свойства, то чернильная душа Бентли должна была вызвать в читателе только непримиримое отвращение.

Кем же на самом деле был Ричард Бентли? Он был одним из отцов современной классической филологии и, бесспорно, одним из самых внимательных читателей своего времени. Отведенная ему в начале свифтовского памфлета роль «стража Королевской библиотеки» как нельзя лучше характеризует всю его деятельность. Он обратил классическую филологию от изучения и воспроизведения стиля образцового автора к внимательному разбору отдельного произведения.

Ранее было принято ставить вопрос о достоинстве (dignitas) книги – отвечает ли она по своему стилистическому совершенству достоинству автора. Автор стоял в центре филологического внимания, и лучшее подтверждение этому – яростные споры о допустимости или недопустимости того или иного словоупотребления, шедшие между филологами Ренессанса. Нам эти споры о том, является ли какое-то слово достаточно «латинским», и брань, которой могли разразиться спорящие стороны, кажется верхом нелепости и какой – то непостижимой для нас формой филологического крохоборства. Но в те времена умение отстоять правильность грамматики и стилистики книги было единственным способом для автора утвердить свою власть над произведением и остаться в веках писателем и ученым.

Бентли впервые ставит под вопрос не достоинство книги, а достоинство автора: он выясняет, «уместно» ли для данного памятника то авторство, которое закрепляет за ним традиция. Конечно, задолго до Бентли существовали образцы ренессансной филологической критики. Петрарка опроверг подлинность писем римских императоров, на основании которых европейские правители утверждали свои привилегии. Лоренцо Валла неопровержимо показал позднее происхождение «Константинова Дара», посягнув уже не на королевский меч, а на папскую тиару. Но эта критика была критикой достоверности документов, то есть исторических материалов, и совершенно не касалась характеристики того, кто их написал. Показательно, что Эразм Роттердамский, поставивший под вопрос авторство Дионисия Ареопагита, тем не менее способствовал изданию «Ареопагитик» как памятника древнего христианства. Вопрос об авторстве сразу отступал на задний план, если речь шла о сочинении, а не о документе. Бентли впервые стал оспаривать подлинность произведений, которые как раз демонстрировали писательские притязания исторических деятелей.

Разумеется, проект Бентли, вызвавший негодование Свифта, никогда не мог быть реализован до конца. Во всяком случае, даже сегодня при подготовке текстов, как и при создании любого рекомендательного списка произведений для чтения, учитывается «авторская воля», напрямую в самом тексте не выраженная и известная из посторонних тексту свидетельств. Чтобы понять пределы несомненно радикального замысла Бентли, рассмотрим, как он поставил под сомнение авторство дошедших от античности писем, надписанных именами великих деятелей древней истории и литературы.

 

1

Альд Мануций (1448 – 1515), основатель Академии эллинистов и первый издатель книг карманного формата, украшенных изящными виньетками, потакал прихотливым вкусам широкого круга образованных читателей. Он отказался от издания отдельных произведений, предпочтя выпускать собрания сочинений, которые стремятся к полноте, поэтому включают и письма, сохранившиеся под именем автора.

Следующим этапом издания античного наследия, уже после смерти Альда Мануция, стало так называемое «открытие новых авторов». Почва к восприятию писем древних была подготовлена: еще Петрарка открыл подлинные письма Цицерона, впервые показавшие историческое лицо в частной жизни (сам Петрарка воспринял кричащее противоречие между общественными идеалами и частной жизнью Цицерона как скандал). Подборки писем, особенно тех, которые якобы принадлежали древним тиранам, сразу вошли в золотой фонд чтения: публика рассматривала их как своеобразное свидетельство того, что в античности даже самые спорные и малоприятные личности не были лишены благородства. Читатели видели в этих письмах утверждение идеалов аристократизма как присущих человеку с рождения. Письма создавали впечатление, что только случайные обстоятельства и мрачные перипетии истории превратили людей, наделенных самыми добрыми качествами, в непривлекательных персонажей.

Почитатели античности радовались тому, что даже простодушные люди древних времен, не просвещенные ни светом христианского Откровения, ни самыми зрелыми плодами античной культуры, были наделены внутренним духовным богатством и возвышенными побуждениями. Им было лестно думать, что аристократическое поведение присуще человеку от природы, еще до того даже, как он начинает получать воспитание.

Стоит отметить, что самыми популярными становятся письма, написанные от лица людей, живших еще во времена относительной «дикости», то есть до расцвета Афин. Эти люди своей деятельностью как бы предвосхищали ту безупречно – гармоничную классику, о которой начинают радеть читатели греческих изданий Мануция и его последователей. Тираны и законодатели стали рассматриваться как создатели античности, и это способствовало восприятию писем, надписанных их именами, как необходимой составляющей образа эпохи.

Конечно, характеры Писистрата, Ликурга или Фаларида, которые подразумевались в этих письмах, отличались от того, о чем сообщали историки. Читатели вовсе не хотели спорить с почтенными и вошедшими еще в античный канон историографами. Просто то кричащее противоречие между общественной деятельностью и частной жизнью героя, которое Петрарке показалось чудовищным, для читателей более позднего времени не было противоречием. Они уже признавали существование героя многоплановым и заведомо неоднозначным.

Для античного историка характер героя полностью раскрыт в поступках, остается только это зафиксировать. Поэтому сообщения историка о своем персонаже и сообщение последнего о самом себе должны были быть почти тождественны. Если они противоречили друг другу, то одно из них непременно ставилось под сомнение и разбиралось по правилам судопроизводства. Образованные же европейцы XVII века не находили ничего страшного в том, что частное сообщение исторической личности о самой себе отличается от ее официальной репутации.

Среди «новооткрытых авторов» особое место занял полумифический тиран Фаларид. Правитель, по преданию сжигавший своих противников в медном нутре раскаленного быка, представал в «письмах Фаларида» человеком, который настолько захвачен возвышенными побуждениями, что все его преступления внушают омерзение не столько окружающим, сколько ему самому. Фаларид оказывается блюстителем семейных и нравственных ценностей, почитателем искусств и наук; он тяготится должностью правителя, лелея мечту о том, чтобы стать простым человеком и свободным, художником. Постоянный мотив «Писем Фаларида» – гнет неизбежных обстоятельств, висящая над самим тираном тирания «необходимости», которая искажает действия очень доброго человека. Европейские читатели не замечали софистического происхождения этой мысли, что должно было бы поставить под сомнение подлинность писем. Ревнителям античности нравилось само противостояние живой личности и слепых исторических механизмов.

Итак, на заре Нового времени утвердилось новое понимание характера героя, который перестает быть творцом событий, а становится скорее «сознательным актером» (по выражению Л. Пинского), то есть творящим свою роль среди подвластных року обстоятельств. Но в пользу признания писем подлинными выступал еще и тот факт, что отношение филологов к историческому жанру в этот период становится все более критическим. Область зрения историка, по мнению европейских ученых мужей, очень ограничена его политическими или литературными задачами. Историку начинают отказывать в беспристрастности, считая, что исторические механизмы сложны и не поддаются однозначной нравственной интерпретации и что историк, стремясь проникнуть в эти механизмы, заведомо уступает в понимании происходящего деятелю, который напрямую сталкивается с событиями и выбирает (в духе «государя» Макиавелли) единственно правильную (она же – единственно возможная) стратегию поведения. Письма исторического лица, раскрывающие механизм возникновения и реализации намерения, оказываются очень выгодным дополнением к сообщениям историка: они наделяют живыми и точными чертами слишком масштабное и несколько размытое историческое полотно.

«Письма тиранов» полюбились не только всем образован-

 

ным читателям, но и филологам, так как в наибольшей степени отвечали их предпочтениям: хорошая проза – это проза стилистически цельная. А стилистическая цельность обеспечивается единым сюжетом и предельным раскрытием намерений пишущего. Письма эти казались образцом прозы, и для многих филологов, в том числе и для Темпля, эта проза была подлинной, раз в ней полностью раскрылся характер «автора».

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №4, 2008

Цитировать

Марков, А.В. Капкан филологии. Жанр письма от чужого лица в традиции филологического чтения / А.В. Марков // Вопросы литературы. - 2008 - №4. - C. 70-84
Копировать