№6, 1994/Зарубежная литература и искусство

Из писем. Вступительная статья, составление и перевод В. Седельника

Йозеф Рот, столетие которого широко отмечается в 1994 году (он родился 2 сентября 1894 года в городке Броды, в Галиции, а умер 27 мая 1939 года в Париже), относится к тем немецкоязычным писателям XX века, которые выросли на периферии Австро-Венгрии и после распада «лоскутной» империи в 1919 году разом лишились гражданства, родины, защищенности (к ним, помимо Рота, можно причислить Франца Кафку, Макса Брода, Р. М. Рильке и др.). «У меня нет родины, – писал Рот в 1930 году своему издателю Г. Кипенхойеру, – если отвлечься от того обстоятельства, что только в себе самом я дома и чувствую себя как дома. Где мне плохо, там и моя родина. Хорошо мне только на чужбине. Если я хоть раз отрекусь от себя, я тут же себя потеряю, потому я старательно слежу за тем, чтобы всегда оставаться самим собой». В своих пронизанных трагическим мироощущением романах 20-х годов «Паутина», «Мятеж», «Отель Савой», «Бегство без конца», «Циппер и его отец», «Справа и слева» Рот с большой силой выразил потрясение, вызванное распадом империи Габсбургов, разрывом с языком, культурой, с принадлежностью к крупной общности народов, обладавшей богатым прошлым, но в одночасье утратившей настоящее и будущее. В них дан глубокий и точный анализ душевного состояния и духовной смуты вернувшихся с фронтов первой мировой войны, из плена, из госпиталей – вернувшихся, по сути дела, в никуда, на родину, которой больше не существовало.

(К примеру, Броды, где Рот учился в общинной еврейской школе и в немецкой гимназии, отошли к Польше, а с конца 30-х годов стали украинскими.) Лейтмотивное настроение в этих романах – растерянность, смятение, бездомность, обреченность на блуждание в непонятном, враждебном мире. Кто-то из героев Рота (Андреас Пум из романа «Мятеж», Франц Тунда из романа «Бегство без конца») впадает в отчаяние, кто-то (Габриэль Дан из романа «Отель Савой») пытается удержаться, приспособиться, выжить, но ощущение краха, крушения, безвременья свойственно всем без исключения. Стремительность повествования подчеркивает неудержимость распада, обезбоженное, лишенное опоры в лице твердой власти время катится в пропасть, возникает ощущение всеобщности, парадигматичности процесса, через который в XX веке довелось пройти не одной только Австро-Венгрии. Крах империи становится символом крушения человека, его внутренней разорванности и оторванности от «материнской» почвы.

Рот не прибегает к сюжетным хитросплетениям или к копанию в изнанке души. Психологический анализ не его конек. Его герои по преимуществу действуют, а не занимаются саморефлексией. Неподдельный трагизм этих фигур – в их нравственном ригоризме и в том, что они ощущают себя безвинными жертвами роковых событий, не ими инициированных, глубоко им чуждых.

Сам Йозеф Рот, отслужив два года добровольцем в австрийской армии, очутился в Вене, где до службы учился некоторое время в университете, «от отчаяния» и «из безденежья» стал журналистом, печатался в леворадикальной прессе, был близок к Социалистической партии Австрии и к Социал-демократической партии Германии, защищал не очень крепко державшуюся на ногах Веймарскую республику, но и критиковал ее, справедливо упрекая в равнодушии к обездоленным и увечным, к многочисленным жертвам войны. Особенно доставалось от него немецкой интеллигенции правого толка – за реваншистские и милитаристские настроения, национальное чванство, иррационализм. Уже тогда, раньше многих и многих своих собратьев по перу, Рот возлагал на «носителей духа» ответственность за надвигающуюся коричневую болезнь, симптомы которой он безошибочно диагностировал в газетных статьях, печатавшихся в левой прессе («Дер нойе таг», «Форвертс», «Лахен линкс»), в стихотворных фельетонах, близких по тематике и тональности к сатирической поэзии Эриха Кестнера, и, конечно же, в письмах. Сотрудничал он и в респектабельных буржуазных газетах – «Франкфуртер цайтунг», «Нойе берлинер цайтунг», «Прагер тагеблатт», не скрывая своих левых убеждений, но и не выпячивая их.

Со второй половины 20-х годов – примерно этим временем датируются первые письма нашей подборки – политическая активность «красного Рота» ослабевает, начинают преобладать мотивы разочарования, усталости, сомнения в возможностях революционных преобразований; гнетущее воздействие на него оказывает подъем правого радикализма, распространение национал- социалистических идей, подверженность населения этой заразе. В письмах из Франции, где он работает в качестве корреспондента «Франкфуртер цайтунг», газеты, с которой он надолго связал свою судьбу, ясно прочитывается его растущая антипатия к общественному развитию Германии, к ее духовному климату, господствующей ментальности; он даже жалуется на невыразительность и слабость немецкого языка – и одновременно демонстрирует его мощь и богатство, демонстрирует и как прозаик, и как публицист, и как замечательный мастер эпистолярного жанра.

По свидетельству хорошо знавшего его Германа Кестена, он, сидя за столиком в кафе, мог в один присест, не отрываясь, написать полдюжины-дюжину писем, в которых точно выражена каждая мысль, богато нюансировано каждое переживание, каждый оттенок чувства. Стиль и тональность писем меняются в зависимости от того, кому они адресованы – другу или недругу, издателю или читателю, коммунисту или монархисту, почитателю или меценату. Переключение эмоционального регистра происходило автоматически. Объединяло их одно – искренность. Рот писал с той высочайшей мерой искренности, на которую был способен в данный момент, писал без рисовки и притворства, без желания кому-то угодить. «Я слишком высокого мнения о себе и слишком умен, чтобы лгать», – обронил он как-то в письме к Рене Шикеле. Но писал Рот не «голую правду», он не чурался вымысла, фантазии, порой и в письмах оставаясь сочинителем историй, публицистом. Иные из них напоминают статьи в газете, иные – лирические зарисовки или хлесткие фельетоны. Процесс творчества шел в нем непрерывно.

То, что собрал и издал Герман Кестен, не содержит и десятой части писем, написанных Ротом в течение короткой жизни. Многие письма невозможно было отыскать, многие пропали во время войны, в годы эмиграции, сгорели в разбомбленных домах, были уничтожены получателями: их хранение в нацистской Германии было сопряжено со смертельным риском.

В письмах Рота – остроумных, живых, искренних, иногда гневных, иногда насмешливых или печальных – отразился не только характер писателя, но и облик времени. О своих письмах он был вправе сказать то же, что сказал о журналистской деятельности: «Я рисую лицо времени». Остается только пожалеть, что их сохранилось так мало. Но даже небольшая подборка дает представление о многом. Рот предстает в ней во всей многогранности своей натуры – как поэт и прозаик, репортер и фельетонист, моралист и воспитатель, сатирик и заступник обездоленных, еврей и католик. В них четко просматриваются основные свойства его личности – наблюдательность, бесстрашие и бескомпромиссность, готовность до последнего сражаться с тем, чего не принимали его душа, ум, совесть, активная доброта и поразительная щедрость (он хотя и был высокооплачиваемым автором, но в силу ряда причин, одна из которых – хронический алкоголизм, раньше времени сведший его в могилу, никогда не вылезал из материальной нужды, из долгов, не имел своего пристанища, жил в гостиницах и умер в больнице для бедных).

Письма Рота, взятые в целом, – не штрихи к портрету, а законченный портрет – и самого писателя, и его времени, и тех мест, о которых он рассказывал. Рот ясно мыслил и ясно излагал свои мысли, он умел точно, без обиняков, недомолвок и топтания на месте, выразить то, что думал, что хотел сказать.

Для нас особенно интересны письма, написанные во время поездки по Советской России или в связи с этой поездкой. Журналистская командировка в СССР (1926 г.), которой Рот добивался с завидным упорством, явилась для него жизненной и творческой вехой, стала началом глубокого внутреннего перелома. Он воочию увидел не одну только Россию, его путь лежал через Варшаву и Минск в Москву, откуда он совершил длительный вояж, посетив Нижний Новгород, Казань, Самару, Самарканд, Астрахань, Баку, Тбилиси, Одессу, и через Украину вернулся в Москву, после чего наведался еще и в Ленинград. Отправляясь в Советскую Россию, Рот убеждал руководство газеты, что не собирается идти на поводу своих левых симпатий и ущербность одного миропорядка (капиталистического) заменять ущербностью другого (социалистического). «Тенденциозная узость пролетарской диктатуры» устраивала его еще меньше, чем несовершенство буржуазной демократии. Он не сомневался в своей способности сохранять «некоторую дистанцию по отношению к происходящему в России». И все же увиденное в СССР потрясло его, правда, не в том смысле, в каком он ожидал. Он смотрел на все «жадно, без устали», и все казалось ему «таким чужим и таким странным», что первое время он даже был не в состоянии писать корреспонденции в газету.

Он, утверждавший накануне поездки, что благодаря «своему происхождению» знает Россию лучше большинства литературных паломников в эту страну, научился – может быть, даже несколько неожиданно для себя самого – смотреть на нее с другой стороны: не слева, как ранее, а справа, как «католик, гуманист и человек Возрождения». Он быстро избавился от леворадикальных иллюзий, обогатился непосредственным опытом, увидел, как насилуется в угоду догме живая, естественная жизнь, осознал относительность политических и социальных утопий. Он понял, что главная проблема России «совсем не в политике, а в культуре, в духовности, в религии, в метафизике». Открытие России – а это было именно открытие – обернулось для него, приехавшего сюда не только в качестве газетчика, но и в качестве художника, исследователя жизни, открытием самого себя. «Никогда я не чувствовал так сильно, что я европеец, человек Средиземноморья, если хотите, римлянин и католик, гуманист и человек Возрождения». Но далее у него вырывается признание: «Это счастье, что я поехал в Россию. Я бы никогда не узнал себя».

Рота интересовали в России все стороны жизни, он смотрел не только вширь, но и вглубь, впитывая настроения масс; писал о том, как выглядят улицы городов, как одеваются люди, чем живет деревня, рассказывал о праздновании 9-й годовщины революции, о положении евреев, женщин, верующих, о народном образовании, о театре, о молодежи и стариках, – писал так, как видел и понимал в тот момент, не приноравливаясь к ситуации, не стараясь понравиться русским властям (они встречали его радушно, а провожали более чем холодно) или хозяевам «Франкфуртер цайтунг», иногда ошибаясь, впадая в крайности, используя непроверенные слухи, но чаще проникая в суть дела, давая точный и выразительный портрет страны и эпохи, очень субъективный (сквозь него проступают контуры облика самого писателя) и в то же время в высшей степени объективный, потому что художественно точный.

Рот вряд ли мог любить советский режим, но его, выросшего на самой границе с Российской империей и с детства любившего русские и украинские народные песни, неодолимо влекла к себе славянская душа с ее широтой, размахом, беспричинной тоской, удалью и равнодушием к деньгам. В России ему нравилось как раз то, что находилось в резком противоречии и с прусским практицизмом, и с советским активизмом и коллективизмом. Даже о политике, без чего газетчику вряд ли можно было обойтись, он писал по-особому, по-ротовски, с изрядной долей скептицизма и юмора. «Политику он превращал в поэзию. К чему бы он ни прикасался, все становилось поэзией, включая его самого. Что еще оставалось писателю, который не верил в «прогресс» и в социалистическое будущее?» 1

Оставалось одно – смена политической ориентации и эстетических позиций. Первое – поворот от левого радикализма и революционаризма – произошло быстро, второе заявило о себе только к началу 30-х годов и ознаменовалось отходом от актуальной тематики, обращением к мифу, к истории, тоже воспринимаемой в мифологическом ключе. Эта смена курса запечатлелась в романах «Иов» (1930), «Марш Радецкого» (1932), «Тарабас – гость на этой земле» (1934), «Склеп капуцинов» (1938) и др. Вместо открытого финала «бегств без конца» теперь преобладает финал закрытый, в «Иове» – благополучный, почти сказочный, в «Марше Радецкого» – печальный и бесславный, но логически завершенный. Стиль становится спокойнее, классичнее, куда-то исчезает прежняя стремительность движения, отчего образы кажутся выразительнее, их черты не сливаются от быстрого движения. И в этих книгах господствует бескомпромиссный гуманизм, хотя Рота интересуют в первую очередь уже не актуальные, а вечные проблемы – преступление; наказание, раскаяние, искупление. Вместе с верой в Бога к нему, как к библейскому Иову, как к Менделю Зингеру из романа «Иов», возвращается благодать, связанная с верой в старую Австрию, в габсбургский миф. Эту Австрию, этот миф он, конечно же, воспринимал не как былую реальность, а как мечту и надежду, в которой было больше меланхолии, тихого отчаяния и просветленной печали, чем здорового скептицизма, присущего Роту – критику Советской России или нацистской Германии.

Пожалуй, в монархизме Рота, в его упрямой приверженности императору и довоенной Австрии (это хорошо видно из писем к Стефану Цвейгу, приводимых в нашей подборке) угадывается вариант позиции, характерной для некоторых австрийских писателей – Германа Броха, например, или Роберта Музиля. Решительно отвергая национал-социализм, они в то же время не примыкали и к противоположному лагерю, куда волной событий нередко прибивало иХ немецких – и не только немецких – коллег. Они не становились коммунистами или их попутчиками, как это случилось, например, с Роменом Ролланом (что не преминул отметить Рот в письме к С. Цвейгу). Не желая выбирать между коммунизмом и фашизмом, Рот делает ставку на «тайную», «внутреннюю» Австрию, которую он носил и пестовал в душе, наделяя ее духовной открытостью, многими привлекательными чертами древней германской культуры, утраченными, как он полагал, в Пруссии и сохранившимися только в пестром конгломерате народов вокруг Вены. Спасения от варварства «красно-коричневых» 30-х он искал в вечных ценностях, которые ассоциировались с возрождением Габсбургской монархии и укреплением католической церкви как хранительницы вековых традиций – не ради них самих, подчеркивал Рот, а чтобы избежать хаоса и анархии, сохранить основы гуманизма, установить хоть какой-то порядок в разрушающемся на глазах мире.

Разумеется, это была утопия, и в глубине души Рот не мог этого не сознавать. Но утопия нужна была ему для душевного равновесия, для элементарного выживания – и он отстаивал свое право на нее вопреки очевидным фактам, которые в избытке поставляла история XX века. Противопоставляя нацистскую Пруссию гуманистической Австрии, он как бы закрывал глаза на то, что и в Австрии было более чем достаточно национал-социалистов, что именно Австрия дала Германии фюрера, что «прусский» еще не значит «фашистский» и т. д. Утверждая, что он якобы не имеет права выступать против фашистского диктатора Муссолини, пока в недрах Веймарской республики таится «куда более зловредная диктатура», он был искренен, но это отнюдь не. означало, что режим Муссолини он считал лучше Веймарской республики; просто в этот момент ему очень хотелось поехать корреспондентом в Россию, а не в Италию. Многие противоречивые высказывания объясняются подверженностью Рота сиюминутным настроениям, импульсивностью его характера. Но в целом его оценку ситуации в Европе и в мире следует все же признать правильной.

Рот был фанатичным противником всякого фанатизма – расового, классового, религиозного, но в первую очередь национального. Ему казалось, что на его глазах начали осуществляться пророческие слова Франца Грильпарцера о том, что «путь новейшей истории ведет от гуманизма через национализм к варварству», и он с откровенным недоверием относился к тем, кого считал виновными за интеллектуальные извращения эпохи, – к национал-социалистам, коммунистам, либералам, оппортунистам, но особенно резок провозвестникам всякого рода спасительных учений, доктрин и абстрактных концепций. «Жизнь вылезает из понятий, как выросший ребенок из ставшей короткой одежды», – говорил он. И исходил из живой, естественной, органической жизни, из того, что видел собственными глазами, внимательными и зоркими.

В стилевом и поэтологическом отношении Рота долгое время считали традиционалистом, его называли то романтиком, то писателем «новой деловитости», то реалистом. Все это в нем было, но привести к какому-то единому знаменателю эти и другие его ипостаси невозможно, да и вряд ли нужно: Рот ими не исчерпывается. Легко сойтись в одном: Рот был замечательным мастером немецкого языка, обогатившим его выразительные возможности. Он создал свое художественное пространство, свой мир, в котором слились действительность и фантазия, правда и вымысел, – мир, охватывавший не только Австро-Венгрию или то, что от нее осталось, но простиравшийся от Москвы до Марселя, от Сибири до Америки. Как всякий по-настоящему большой художник, он был «больше, чем реалист» (Г. Кестен). Как реалист он умел достоверно изображать увиденное и пережитое, давать оценку, срывать маски с лицемерия и лжи. Но в глубине он был еще и сверхреалистом, художником, ждущим чудес от жизни и творящим чудеса, был метафизиком, как ни странно звучит это слово применительно к аналитику и рационалисту Роту.

Рот творил в эпоху стремительного обновления повествовательной техники, но как бы не замечал этого обновления, внешне придерживаясь форм и приемов традиционной прозы. И все же он не был традиционалистом в привычном смысле слова, то есть художником, сторонившимся новаторства. Это видно даже из писем, публикуемых в нашей подборке. Его терзали роковые экзистенциальные проблемы, породившие искусство модернизма, – отчуждение, утрата идентичности, чувство одиночества и бессилия что-либо изменить. Писатели XIX века, как правило, полагали, что знают, как устроен мир, и видели свою задачу в том, чтобы объяснить это устройство, усовершенствовать его и научить людей жить в нем. Рота заботит уже не столько жизнь, сколько выживание. Для него имеет значение не только реальный мир политики, экономики, социологии, но и мир, творимый из языкового, словесного материала. Он знает, что хорошо «сочиненная» вещь может быть лучше реального прототипа, что степень достоверности произведения зависит от степени его поэтичности, от меры художественности. А это уже очевидные признаки литературы XX века.

Если достоверность и значимость поэтического универсума, созданного Ротом, не вызывают сомнений, то его высказываниям о собственной биографии, в том числе и тем, что рассыпаны в письмах, доверять можно не всегда. У него была склонность к мистификации, к маскараду; то, что он говорил о своих родителях, о военной службе, о религиозных убеждениях и т. д., часто не подтверждается имеющимися в распоряжении исследователей бесспорными данными. Рот любил создавать «мифы» не только о Габсбургской империи. Он выдавал себя за австрийца-католика, в жилах которого течет и русская кровь, за австрийского офицера, отмеченного высшими наградами (хотя до офицерского звания не дослужился), за очевидца и почти что участника русской революции и т. п. С точки зрения психоаналитической эту его «завиральность» можно было бы объяснить душевными травмами, полученными в детстве и юности: еще не родившись, он лишился отца, потом, не успев встать на ноги как писатель, лишился и отечества. Но этой своей склонности Рот придавал и некую стабилизирующую роль. Он творил, сочиняя не только свои книги, но и себя самого, свою «идентичность», как бы протестуя против попыток уложить ее в прокрустово ложе «фактов» и «документальных свидетельств», которым он придавал куда меньше значения, чем творческой фантазии. Прошлое воспринималось им – это ощутят читатели и «Марша Радецкого», и писем – не как неизменная, несокрушимая данность, а как своего рода одержимость несбывшимися надеждами, которые – в иных обстоятельствах, при ином раскладе сил – могли бы и сбыться. Не потому ли Рот с такой настойчивостью уговаривал, убеждал, заклинал Стефана Цвейга поверить в возможность возвращения монархической Австрии, что предвидел нескончаемые кровавые трагедии, разыгрывающиеся сегодня на окраинах бывшей империи или у самых этих окраин? Видимо, покончить с ними и впрямь удастся только тогда, когда появится какой-то центр, обладающий объединительной силой и способный удержать в рамках приличий религиозно-националистический беспредел.

Йозеф Рот был очевидцем, участником и жертвой распада империи, запечатлел ее агонию, последствия ее гибели, оставил множество ценных наблюдений и мыслей, способных обогатить и наш опыт – опыт людей, волею судьбы оказавшихся в сходных исторических условиях и обязанных пытливо всматриваться в прошлое, причем не только в свое собственное, чтобы иметь право надеяться на будущее.

Письма, отобранные для публикации, взяты из книги: JosephRoth, Briefe 1911 – 1939. Herausgegeben und eingeleitet von Hermann Kesten, Verlag Kiepenheuer und Witsch, Koln-Berlin, 1970. Датировка соответствует оригиналу; в квадратные скобки заключены даты, проставленные немецким публикатором. Купюры, отмеченные угловыми скобками, принадлежат переводчику; из текста исключены малозначительные для данной публикации детали частного характера, повторения, жалобы на финансовые трудности и т. п.

 

БЕННО РАЙФЕНБЕРГУ2

Париж, 16 мая 1925 г.

Многоуважаемый господин Райфенберг,

не подумайте, читая это письмо, будто я сошел с ума от восхищения Францией и Парижем. Я пишу его в ясном уме и полном присутствии своего скепсиса, рискуя показаться банальным – самое ужасное, что могло бы со мной приключиться. Мне не терпится сказать вамлично,что Париж – это столица мира и что вы должны сюда приехать. Кто не был здесь, тот получеловек и вообще не европеец. Париж свободен, интеллектуален в самом благородном смысле слова и ироничен до восхитительной патетики. Каждый шофер остроумнее наших писателей. Мы действительно несчастный народ. Здесь все мне улыбаются, во всех женщин, даже пожилых, я влюблен так, что готов тут же сделать им предложение, мне хочется плакать, когда я иду по мосту через Сену, я впервые в жизни потрясен видом домов и улиц, со всеми я нахожу общий язык; хотя у нас то и дело возникают недоразумения, когда речь заходит о реальных вещах, зато мы великолепно понимаем друг друга, когда речь идет о нюансах. Будь я французским писателем, я бы ничего не печатал, я бы только читал вслух написанное. Погонщики скота, с которыми я завтракаю, аристократичнее и благороднее наших министров, патриотизм здесь оправдан, национализм – манифестацияевропейскойсовести, каждая афиша – поэма, объявления магистрата столь же совершенны, как наша лучшая проза, в кинорекламе больше фантазии и психологии, чем в наших современных романах, солдаты – увлеченные игрой дети, полицейские – веселые фельетонисты. Здесь и впрямь устроили праздник «против Гинденбурга» 3, не только в переносном смысле, это называется «Guignol contre Hindenburg» 4, нет, весь город – это протест против Гинденбурга, Пруссии, сапог, пуговиц. Но немцы здесь, я имею в виду северных немцев, полны ненависти к городу, ничего не видят, ничего не чувствуют. Я, например, поспорил с Паличем5, это все-таки утонченный тип северного немца, но и он объясняет и оправдывает мое восхищение только моим поэтическим дарованием. Я – поэт! «Объективность» северного немца – это попытка скрыть отсутствие инстинкта, носа, нос у них – орган не для обоняния, а для чихания. Моя «субъективность» в высшей степени объективна. То, что я унюхиваю, он не увидит и через десять лет.

Мне очень грустно. Ибо между определенными расами нет мостов, никогда Пруссия и Франция не будут связаны между собой. Я сижу в ресторане рядом с немцами, меня приветствует официант, мне улыбаются официантка, управляющий, прислуга, их же обслуживают холодно и деловито. От них исходит какая-то невыносимая натянутость, они выдыхают не воздух, а заборы и стены, но при этом говорят иногда лучше, чем я. Откуда это берется? Все-таки это голос крови и католицизма. Париж – город католический в светском смысле этой религии и одновременно европейское воплощение разностороннего еврейства.

ВЫ ДОЛЖНЫ СЮДА ПРИЕХАТЬ!

Во Францию я попал благодаря вам, этого я никогда не забуду. В ближайшие дни я отправляюсь в провинцию и начну писать, только когда уляжется экстаз и образуется почва, на которой можно будет возводить здание моих корреспонденций. <…>

Ваш Йозеф Рот.

 

БЕРНАРДУ ФОН БРЕНТАНО6

Париж, 2 июня 1925

Дорогой Брентано,

не сердитесь на меня! Во-первых, я в полном замешательстве: не знаю, начну ли я когда-нибудь писать. Возможно, я вернусь туда, откуда прибыл, – вы знаете об этом, – и пойду пасти овец. Быть немецким писателем и в самом деле нет никакого смысла. Отсюда смотришь на мир сверху, будто с высокой башни европейского духа и цивилизации, Германия лежит глубоко внизу, в каком-то ущелье. Я не в состоянии написать немецкую фразу – сознавая, что пишу для немецких читателей.

Во-вторых: я не успел своевременно уладить формальности с полицией и вынужден теперь воевать за продление визы. Не ликуйте: виновата не парижская полиция, виноват я сам. <… >

Ваш Йозеф Рот.

 

БЕРНАРДУ ФОН БРЕНТАНО

Париж, 14 июня 1925

Мой дорогой Брентано,

сердечное спасибо за письмо. Ваши статьи я не получил и не читал. В Париже редко увидишь «Франкфуртер цайтунг», она приходит с опозданием в восемь дней и нерегулярно даже д-ру Шталю, здешнему представителю. Пришлите мне вырезки, вложив в конверт. Пишите еще прилежнее! Пишите три статейки в неделю. Упражняйтесь в стиле, который ошеломляет и описывает в одно и то же время. Это очень важно!

Сердечно благодарю за предложение услуг, но в моих отношениях с полицией появился просвет. Жена ходила в Министерство внутренних дел, а французы сделают все, если приходит женщина. Немцы впадают в бешенство…

Мое воодушевление не улеглось, моя печаль по поводу Германии не стала меньше. Я понимаю, немецкий поэт прибывает сюда, роет себе матрасную могилу и подыхает. Прежде чем мы стали немецкой нацией, уже была европейская, быть может, не включавшая в себя немецкую.

Числа двадцатого я с рукописью романа отправляюсь в Прованс. Вероятно, я напишу книгу о Марселе. Моя книга четыре раза переведена на русский язык7. В России у меня 200 тысяч читателей. А в Германии четыре с половиной. Какой же я немецкий писатель? Из четырех с половиной немецких две с половиной – тоже русские евреи.

Не знаю, что из меня выйдет. Правда, я полагаю, что обстоятельства вынудят меня возвратиться еще раз. Но не прежним и ненадолго. <…>

Йозеф Рот.

 

БЕННО РАЙФЕНБЕРГУ

Марсель, 18 августа [1925]

Многоуважаемый господин Райфенберг,

я предпринимаю последнюю попытку узнать, не зря ли я отослал во «Фркф. цтг.» («Франкфуртер цайтунг». – В. С.)шесть-семь статей и не зря ли написал еще три, которые отправлю не раньше, чем получу от вас или от редакции ответ. Вы знаете, насколько равнодушен я к тому, что делают с моими материалами. Но я не могу оставаться равнодушным, когда бесследно исчезает все то, что я пишу о путешествии, плоды которого должны принести мне моральное удовлетворение. Не знаю, почта ли в этом виновата, не знаю, но предполагаю, что в чем-то я нарушил один из неписаных гинденбурговских законов, по которым ныне, как я со всех сторон слышу, в Германии судят даже порядочных людей. Быть может, своей интонацией, словом, дыханием – я не знаю. Но хотел бы знать. Если это так, то нет смысла продолжать путешествие, так как я не соответствую ситуации в Германии и, вероятно, политической линии газеты. Я не могу изменить тон. Может быть, газета вообще хочет избавиться от меня – за мной дело не станет. Я могу понять, что в горящем доме не нужны поджигатели.

У меня есть материал для прекрасной книги под названием «Белые города», предназначенной для издательства. Но я не знаю, станет ли издательство печатать книги, в которых звучат такие интонации, как в моих вещах. Да, я вижу, что воздух в Грмн. стал очень спертым. Сие, вкупе с тем обстоятельством, что вы ничего моего не печатаете, побудило меня написать вам это, может быть, по-деловому горькое, но касательно вас лично сердечное письмо – и отправить на ваш домашний адрес, чтобы избежать ненужного пока официального шума.

Буду ждать здесь до тех пор, пока не получу от вас вестей.

Ваш и вашей жены старый

Йозеф Рот.

 

БЕРНАРДУ ФОН БРЕНТАНО

Марсель, 22 августа 1925

Дорогой друг,

до меня дошло одно написанное на машинке письмо и одно довольно коротенькое. Третье, должно быть, потерялось.

Хочу успокоить вас относительно наших отношений: ваши доходы стоят между нами не для того, чтобы нас разлучить, а чтобы нас соединить. Хотя отношения между двумя порядочными людьми не строятся на хлебе и еде, но важно, чтобы у обоих был хлеб. Нужда в состоянии разрушить все благородное. И дружбу тоже. Важно, чтобы ни один из нас не оказался в тисках банальной нужды. Потому-то я и заговорил об этом, толковал о вас с Райфенбергом и Симоном8. Полагаю, что самое худшее уже позади. Я же, мне кажется, добровольно кинусь в объятия нужды.

В «Ф. ц.» я отправил семь статей. Сдается мне, ни одна из них не была опубликована. Сдается мне, я больше не нахожу нужный демократический тон. В каждой моей строке демократия получает пощечины- о чем бы я ни писал. Она труслива. Она не хочет печатать мои статьи и не хочет написать мне, почему она это делает. Я считаю это аморальным. В таком смысле я написал Райфенбергу. Коли у издательства есть мужество – оно сделает выводы и откажется от моих услуг. Тогда я опять буду свободен, как двадцать лет тому назад. Я куплю билет на пароход и отправлюсь в Мексику. Если же у него мужества не окажется, то оно дорого заплатит мне за свою трусость. Не хочешь печатать – присылай деньги. Но и в этом случае я поеду в Мексику, в один прекрасный день, который уже не за горами. Я слишком долго преуспевал. Вы видите: меня не волнуют мои доходы. Меня не интересует буржуазный фундамент. Скорее он мешает мне. Вгоняет меня в болезнь. Я уже болен.

Что это значит – обрести вес в Германии? Я еще мог бы закрыть глаза на «национальность». Но не на язык. Немецкий – мертвый язык, как средневековая латынь. На нем говорят только ученые и поэты. Евреи. В средние века человек, писавший на этом языке, имел вес. В новые демократические времена он – дерьмо. Я могу не замечать того, что немцы – варвары. Но не могу примириться с тем, что мне не дано изменить их образ мыслей. Мы подобны миссионерам, которые обращаются к язычникам на латинском языке. Пустое занятие.

Легко сказать – проделать путь от пролетария к человеку. А если я начинаю познавать человека только теперь, на тридцать первом году жизни? Если я встретил первых людей только во Франции? В Германии обитают одни лишь гении и убийцы (полузвери). Вид человека начинает попадаться только в Кёльне. Мне придется прожить еще лет двадцать, чтобы научиться писать о них. И я не знаю, смогу ли я это делать по-немецки.

Завтра здесь начинается конгресс социалистов. Я говорил с многими знакомыми из Берлина и Вены. Страшны эти люди в этом окружении. Здешнее вечно жаркое солнце выгоняет наружу их внутреннюю грязь. Они свалились сюда, как тысячу лет назад лангобарды. С воротниками апаш! С портфелями! С зонтами! С толстыми женами, страдающими плоскостопием! Они ходят без шляп! Они потеют. Они воняют. Они пьют пиво. Они разговаривают громче, чем многочисленные жители Востока, поднимающие невообразимый гвалт в здешнем старом портовом квартале. Все социал-демократы похожи на немцев. Даже литовские. Ибо тип этот появился в Германии. Добросовестный, прилежный, любящий пиво, совершенствующий порядок вещей в мире. Демократичный и социальный. «Справедливый»! Надеется на эволюцию. Все немецкое. Социализм идет навстречу желанию немецкой женщины деятельно шагать по жизни в башмаках без каблуков. Все ведут себя так, будто именно им выпало определять ход мировой истории на ближайшие десять лет. Они собрались, чтобы бороться за идеалы Ибсена. Не догадываются, до какой степени они устарели. Я видел Фридриха Адлера9, своего великого земляка. Опустившийся убийца тирана. Уже без револьвера в портфеле. Черты лица из мягкого теста повседневного человеколюбия. Монархии мертвы – здесь собрались люди, которым больше некого убивать. Тягаться с индустрией им не по силам.

Я побывал во многих городах Прованса. Я мог бы написать книгу: «Белые города». Вот только бы знать, есть ли в этом смысл? Все решится во второй половине сентября. Пишите мне в Париж.

Сердечный привет вашей жене.

Моя жена лежит с температурой. Очевидно, последствия климата. Сегодня я на всю ночь уйду в старый порт. Вот мир, где я чувствую себя дома. Мои предки по материнской линии живут там. Все мне сродни. Каждый торговец луком – мой дядя.

Ваш друг

Йозеф Рот.

 

БЕННО РАЙФЕНБЕРГУ

Марсель, 26 августа [1925]

Уважаемый и дорогой господин Райфенберг, вы слишком жестоко себя упрекаете. Вам не следовало бы знать о моих тревогах. Никто не знает, как сильна и постоянна моя тревога – по поводу всего, по поводу всех. Я никогда не успокаиваюсь. Наверняка я преувеличиваю. Не принимайте подобных писем всерьез.

И все же я благодарен вам за письмо. Редакции литературного отдела я послал сегодня три статьи. В них не все так, как следовало бы. Но они абсолютно искренни, я думаю, вы это почувствуете. Здесь я впервые увидел бой быков. Если вы еще не видели чего-нибудь похожего, то вряд ли сможете представить себе это зверство. Я не знаю ни одного французского писателя, который бы написал что-либо о провансальском бое быков, не говоря уже о том, чтобы выступить против. Ни Доде, ни, как мне кажется, Мистраль. Я полагаю, они стеснительны и слишком трусливы. Они пишут о ветре, о небе, о людях, о всадниках, о женщинах. Скажите, почему большой писатель не должен осуждать свою страну, а только хвалить ее? Все пишут так, будто зарабатывают себе на памятник. Я имею в виду не только их отношение к своей стране. Но и к человечеству, к обществу, к любому явлению жизни. Все они, эти писатели, ужасно позитивны. Они укрепляют человечество в его буржуазных, то есть унаследованных, ощущениях, вместо того чтобы изо всех сил разрушать их. Они – утонченные бюргеры, не больше того. Вполне понятно, почему маленький бургомистр ставит памятник большому писателю. Рядом будет стоять памятник маленькому бургомистру. Понятно, почему домработница-приживалка играет на рояле Шуберта. Шуберт писал музыку для нее. <…>

Прямо в мое пребывание в Марселе ворвался конгресс социалистов-демократов. 200 немцев, 100 австрийцев. Эти последние – отвратительная разновидность немцев. Австрийцы выглядят так, будто они немцы, которые ничему не учились. Насколько омерзителен пруссак в момент, когда он веселится, настолько же омерзителен австриец в течение всей своей жизни. Выродившиеся боши.

Но и подлинные ничуть не лучше. Второе вторжение лангобардов. На сей раз с портфелями и воротниками апаш. Толстые жены, сандалии без каблуков, вьющиеся волосы, непокрытые головы. Евреи, которые и не евреи вовсе, так как они хотят сражаться за чужих пролетариев; бюргеры, которые и не бюргеры вовсе, так как они хотят сражаться за чуждый им класс. Вечная запарка от активности и болтовни. Конференция продолжается по вечерам в кафе – погруппно, за длинными столами, к ужасу официантов и любителей экзотики, которых здесь очень много. Нет ничего экзотичнее немца. Никакая другая группа не бросается так в глаза. Но немецкая группа – еще и самая социал-демократическая. Кто не любит немцев, тот, должно быть, не выносит и социал- демократов. Наполовину бюргеры, наполовину политики, наполовину привидения, умеренные любители пива. Славный Шталь тоже здесь. Он представления не имеет о сути этой партии беззубых драконов. Конгресс все еще волнует его. Видел я и Фридриха Адлера. Уже без револьвера в портфеле. Только списки. Лицо расплылось, как тесто. Когда-то он расстрелял Штюргка10. И положил начало конца монархии. А сегодня, когда я вижу Адлера, Штюргк кажется мне мучеником. Ибо его убийца – секретарь II Интернационала. Адлера надо было бы повесить. Героев нельзя оставлять в живых.

Никто из этих представителей пролетариата не ходит, подобно мне, «буржуазному писателю», в старый портовый квартал; Меня не убьют. Его с полным основанием тут же прикончат. Эк- Тролль11здесь. Вы его знаете? Веселый болван. Сидит по три часа в баре, его надувают и при этом говорят ему, что он отменно говорит по-французски, а потом он рассказывает мне о своих великолепных «разысканиях». При этом он достает из бумажника фотографию: жена, ребенок. Фото он показывает объектам своего «разыскания». Немецкий журналист подвергает себя опасностям, собирая материал для репортажа. Шталь говорит: пойдемте с нами в портовый квартал! Не прихватить ли мне револьвер? Борец. Только этого спектакля немцам еще и недоставало. <…>

 

БЕННО РАЙФЕНБЕРГУ

Марсель, 30 августа [1925]

Многоуважаемый и дорогой господин Райфенберг,

я наверняка пугаю вас своими заказными посланиями. Они следствие моего страха перед ненадежностью почты. Содержание моих писем никак не соотносится с заботой об их упаковке. Почта много на мне зарабатывает. Прошу вас извинить меня; и утешаю себя тем, что содержание этого письма не произведет на вас столь же неблагоприятного впечатления, как то обстоятельство, что я отправляю его заказным.

Мне трудно писать его. Прежде всего потому, что я считаю аморальным, по меньшей мере бестактным отягощать мои личные отношения с вами деловыми обстоятельствами. Мне не хотелось бы использовать во вред мою любовь к вам и, надеюсь, вашу симпатию ко мне и… повлиять (слишком сильное слово) на ваше отношение ко мне как сотруднику. Вы знаете, что я имею в виду. Мы знаем друг друга благодаря нашей профессии.

  1. Hans Natonek, Die Legende Roth. – In: «Joseph Roth und die Tradition. Aufsatz- und Materialiensammlung». Hrsg. und eingeleitet von D. Bronsen, Darmstadt, 1975, S. 75.[]
  2. БенноРайфенберг(1892 – 1970) – немецкий журналист, автор книг по истории искусства. С 1919 года- сотрудник «Франкфуртер цайтунг», с 1924 – руководитель отдела «фельетона», то есть литературы и культуры; по его рекомендации и настоянию Рот был направлен собственным корреспондентом в Париж. После войны Райфенберг был одним из издателей журнала «Гегенварт» (1945 – 1958) и газеты «Франкфуртер альгемайне цайтунг».[]
  3. Пауль фонГинденбург(1847 – 1934) – прусский фельдмаршал-монархист, с 1925 года президент Германии; в январе 1933 года передал власть в руки фашистов, в результате чего был лишен реальных полномочий.[]
  4. »Петрушка против Гинденбурга» (франц.).[]
  5. О. А.Палич – немецкий журналист.[]
  6. Бернард фонБрентано(1901 – 1964)- немецкий писатель и публицист, принадлежит к тому же старинному роду, что и романтик Клеменс фон Брентано. Во второй половине 20-х годов был берлинским корреспондентом «Франкфуртер цайтунг», в 1933-м эмигрировал в Швейцарию. В его автобиографической книге «Земля любви» есть и воспоминания об Йозефе Роте.[]
  7. Рот преувеличивает: его роман «Бунт» («Мятеж») в 1925 году вышел по-русски в переводе Г. Генкеля (Л.); перевод А. Петрова вышел только в 1927 году. Однако в том же 1925 году увидел свет русский перевод Г. Генкеля еще одного романа Рота – «Отель Савой» (Л.).[]
  8. ГенрихСимон(1880 – 1941) – зять основателя «Франкфуртер цайтунг» Л. Зоннеманна, с 1919 года совладелец этой газеты.[]
  9. ФридрихАдлер(1879 – 1960)- один из лидеров австрийской Социал-демократической партии, идеолог австромарксизма. В 1916 году за отказ восстановить права рейхсрата, распущенного двумя годами раньше, убил австрийского премьер-министра графа Карла Штюргка, был приговорен к смертной казни, но в 1918 году освобожден по амнистии. Был секретарем II Интернационала.[]
  10. КарлШтюргк(1859 – 1916) – граф, в 1911 – 1916 годах возглавлял австрийское правительство.[]
  11. Эк-Тролль – личность не установлена. Вероятно, парижский корреспондент одной из немецких газет.[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 1994

Цитировать

Рот, Й. Из писем. Вступительная статья, составление и перевод В. Седельника / Й. Рот // Вопросы литературы. - 1994 - №6. - C. 174-227
Копировать