№2, 2001/Свободный жанр

Хочешь написать «заяц», пишется «волк»

Анатолий КУРЧАТКИН

ХОЧЕШЬ НАПИСАТЬ «ЗАЯЦ», ПИШЕТСЯ «ВОЛК»

 

Следовало бы фазу сказать, что у меня нет «мастерской». В том смысле слова, который подразумевается в данном случае. Вот, помню, лет пятнадцать назад мы с Татьяной Толстой, тогда только-только начавшей печататься, были еще с несколькими авторами одного литературного журнала в «городе физиков» Обнинске, и нас с нею, каждого в свою очередь, спросили, как мы работаем. По сути, нас спросили о «мастерской». Таня воодушевилась необычайно и, зажигая зал своим воодушевлением, долго рассказывала, как в ней что появляется, зреет, поспевает, как проходит сам процесс писания рассказа, как она этим процессом в себе руководит (если не ошибаюсь, там фигурировало даже настольное зеркало, в которое она должна время от времени смотреться).

У меня ответить что-либо внятное по этому поводу не получилось. Во мне ничего не «завязывается», не «зреет», не «набухает», чтобы затем прорваться селевым, все сметающим на пути потоком и низвергнуться на бумагу. Во мне всегда лежит некий бесформенный ком глины, который просится на гончарный круг, и главное – чтобы этот круг крутился. Будет крутиться – что-то непременно да вылепится; горшок ли для щей, кувшин ли для вина. И уж тем более мне все равно, что у меня за стол под локтями и какой я сам за ним. Когда в конце 60-х учился в Литинституте и жил в общежитии, мой сосед по комнате садился за стол, непременно надев свежую сорочку и в галстуке поверх нее; в прошлые времена знал одного писателя «деревенского направления», который специально сшил себе на заказ совершенно барский атласный халат – и мог писать только в нем. Мне – хоть босым, хоть в валенках, хоть голым, хоть в шубе, лишь бы не жарко и не холодно.

Хорошо это или плохо, не знаю. Вероятней всего, не хорошо, не плохо. В конце концов, что нам до того, как шьют портные нам платье, по каким лекалам. Главное, чтоб костюмчик сидел!

Поэтому я – о «костюмчике».

Поэзия рождается на небесах, а поэты лишь подслушивают ее и записывают словами. Собственно, это относится к любому искусству, а прежде всего, наверно, к музыке. Но и к прозе тоже. Если, конечно, речь не идет о прозе тематической, которая в книжных магазинах так и выставлена, по разделам: «криминальный роман», «любовный роман», «приключенческая литература».

Но слушая небеса, можно их не услышать и воспроизвести затем на бумаге такую абракадабру, что уж точно будет сумбур вместо музыки. А можно услышать, но, не будучи готовым к тому, ничего в себе не удержать, пропустить мимо ушей, так что и воспроизводить окажется нечего.

Не прошу, чтобы со мной соглашались. Так со мной не согласился покойный Борис Можаев – и, со свойственной ему страстью к войне и сече, устроил со мной настоящую Куликовскую битву, где, конечно же, роль свободолюбивого русского была отведена ему самому, а поганого татарина – мне. Дело происходило в Америке на встрече американских и российских писателей, я не удержался и тоже обнажил меч, – чуть было не потешили мы англоговорящих коллег спором двух славян между собою. Однако покойный же ныне Солсбери, мудрый и политесный, споро развел нас по разным углам ринга, а уж за пределами ринга от нового звона мечей мы удержались.

Что за правду отстаивал Можаев? А вот какую.

Я в своем выступлении сравнил писателя с мембраной, обращенной к небу, ухом, слушающим звуки, доносящиеся оттуда. Ему же всякие небеса были чужды, писатель представлялся ему эхолотом, погруженным в океан народной жизни и улавливающим звуки, что в этом океане рождаются.

Признаться, тогда в Америке я не почувствовал особой разницы между нашими представлениями о смысле писательского дела. Мембрана и эхолот – это ведь, по сути, одно и то же.

Позднее я эту разницу осознал. Можаев защищал принцип антропоморфный, человекоцентричный, принцип абсолютно атеистического ощущения мира, где никакому Боговдохновению нет и не может быть места. Все от человека, все из человека, человек – мера всему.

Оставляя за сугубым атеистом полное право полагать так и не иначе, не могу, однако, с этим согласиться. Не человек мера всему. Бог, Небеса – вот мера, которой поверяется человек. Божьи заповеди, данные нам для соблюдения и постоянно человеком нарушаемые, свобода воли, данная нам для постижения Божественной сути мироздания, фантастические возможности человека, разом вырывающие его из всего остального тварного мира и ставящие особняком, – вот центр художнического внимания и приложения сил. А коль скоро содержание любого вида искусства – человек, его жизнь, то роль эхолота, опущенного вглубь человеческого океана, – самая первичная, начальная, ординарная. Как без человека говорить о человеке?

Хотя тут есть некоторая проблема. И связана она с особенностями нашей истории, с особенностями отечественной литературы – как следствие.

Сказать правду. Долгие годы эта задача, стоявшая перед писателем, перекрывала все прочие.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2001

Цитировать

Курчаткин, А. Хочешь написать «заяц», пишется «волк» / А. Курчаткин // Вопросы литературы. - 2001 - №2. - C. 166-171
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке