Не пропустите новый номер Подписаться
№5, 2015/История русской литературы

Два Пугачева. Вымыслы романические и «История Пугачевского бунта»

История русской литературы

Марк АЛЬТШУЛЛЕР

ДВА ПУГАЧЕВА

Вымыслы романические и «История Пугачевского бунта»

Два произведения Пушкина с одним и тем же главным героем — «Капитанская дочка» и «История Пугачевского бунта»[1] — противопоставлялись неоднократно. В предлагаемой статье, кажется, впервые проводится последовательное со-поставление двух текстов. Это позволяет, с одной стороны, прояснить взгляды Пушкина на искусство в последние годы жизни и тесные связи его творчества с европейской литературой (с Вальтером Скоттом в первую очередь[2]). С другой стороны, такой последовательный анализ в значительной степени уточняет политическую позицию Пушкина: его отношение к монархической власти и стихийному народному движению.

Самой яркой, умной и тонкой из работ о противопоставлении двух Пугачевых является знаменитое эссе Марины Цветаевой «Пушкин и Пугачев». Своей поэтической интуицией она глубоко почувствовала литературную, традиционную природу «Капитанской дочки»:

Пушкинский Пугачев, помимо дани поэта — чаре, поэта — врагу, еще дань эпохе: Романтизму. У Гете — Гетц[3], у Шиллера — Карл Моор, у Пушкина — Пугачев. Да, да, эта самая классическая, кристальная и, как вы еще называете, проза — чистейший романтизм[4].

Она удивляется, как мог Пушкин, зная исторического Пугачева («История…» напечатана в 1834-м), написать в 1836 году своего романтического, поэтического предводителя разбойников. Цветаевой неизвестно, что сначала был задуман роман, что «История…» поначалу, возможно, предполагалась предисловием к роману и пр. До всего этого ей нет дела. Поэту важен лишь настоящий, то есть поэтический, Пугачев:

Пушкинский Пугачев есть рипост поэта на исторического Пугачева, рипост лирика на архив: — Да, знаю, знаю все как было и как все было, знаю, что Пугачев был низок и малодушен, все знаю, но этого своего знания — знать не хочу, этому не своему, чужому знанию противопоставляю знание — свое (курсив мой. — М. А.). Я лучше знаю. Я лучшее знаю:

Тьмы низких истин нам дороже

Нас возвышающий обман[5].

И еще: «Пугачева «Капитанской дочки» писал поэт, Пугачева «Истории Пугачевского бунта» — прозаик. Поэтому и не получился один Пугачев»[6].

Цветаева все знает (она довольно подробно, хоть и бегло, сопоставляет «Историю…» и «Капитанскую дочку»), но знать не хочет. Поэты знать не хотят. Они все понимают и интуитивно чувствуют. Но мы-то, филологи, хотим и должны знать.

Вымыслы

Пушкин задумал исторический роман о Пугачевском восстании «не позднее августа 1832 г., может быть, и ранее»[7]. Скорее всего, этот роман изначально мыслился как произведение в духе Вальтера Скотта, который в 1830-е годы стал в России самым знаменитым и читаемым автором[8]. Особенно большое влияние на замысел «Капитанской дочки» оказал роман Вальтера Скотта «Роб Рой»[9]. Этому роману предпослано обширное Вступление (Introduction), составляющее приблизительно шестую часть всего текста[10]. Скотт подробно описывает жизнь этого разбойника, управителя хорошо организованной «мафиозной» системы.

Вполне резонно предположить, что, приступив к работе над историческим романом и получив из архивов засекреченные материалы о Пугачеве, Пушкин тоже решил предпослать «Капитанской дочке» — «вымыслам» — правдивый рассказ о Пугачевском бунте[11].

Этим, возможно, и объясняется первоначальное название пушкинского труда — «История Пугачева». Как Скотт предпослал роману историю Роб Роя, так и историческому роману Пушкина должна была предшествовать история Пугачева. Инерция сохранилась и тогда, когда историческая работа отпочковалась от замысла художественного текста.

Царю была послана рукопись под названием «История Пугачева». Николай ее одобрил, сделав несколько замечаний. В частности, он переменил название, «рассуждая, что преступник, как Пугачев, не имеет истории»[12]. И 24 марта 1834 года Бенкендорф сообщил Пушкину:

…его императорскому величеству благоугодно было собственноручно написать вместо История Пугачева, — История Пугачевского бунта. О таковом высочайшем соизволении, сообщенном мне г-м министром финансов, уведомляю Ваше высокоблагородие <...> что же касается до вашего сочинения, то в исполнение высочайшей воли, покорнейше прошу издать оное под заглавием История Пучачевского бунта (XV, 121)[13].

У царя были свои резоны («не имеет истории»), но по существу он был прав. В книге Пушкина рассказывалась не история самозванца (за исключением двух страниц его биографии в начале работы), а именно история бунта. Поэтому автор принял это исправление. Посылая царю заметки о своем труде, он назвал их «Замечания о бунте». Об этом справедливо писала Петрунина: «…нельзя не признать, что оно (название «История Пугачевского бунта». — М. А.) более точно соответствует содержанию труда Пушкина…»[14] Той же точки зрения придерживался Н. Эйдельман: «Трижды упомянуто в пушкинских письмах и черновиках заглавие «Замечания о бунте», а не «Замечания о Пугачеве»: Пушкин, обращаясь к царю, принимает царскую формулировку…»[15] Исходя из этих соображений, мы в дальнейшем будем называть труд Пушкина «История Пугачевского бунта».

Предисловие к «Истории…» начинается с признания Пушкина: «Сей исторический отрывок составлял часть труда, мною оставленного» (IX, 1). Естественно предположить, что этим «оставленным» (на время или навсегда: Пушкин мог еще не решить, вернется ли к задуманному роману) является «Капитанская дочка»[16]. О том же он писал и Бенкендорфу 6 декабря 1833 года, прямо ссылаясь на оставленный замысел: «…я думал некогда написать исторический роман, относящийся ко времени Пугачева, но нашед множество материалов, я оставил вымысел и написал Историю Пугачевщины» (XV, 96).

«История…» по объему намного превзошла скоттовское Вступление. В первом издании она имела 168 страниц, а «множество материалов» (они составили 336 страниц второй части «Истории…») далеко оставили за собой шесть исторических документов о шотландском разбойнике[17].

Предпослав своему художественному произведению подробный рассказ о происхождении Роб Роя (о клане Мак Грегоров), о нем самом и о его сыновьях, Скотт показал, как в историческом романе соотносятся искусство и вымысел, реальность и воображение. Он предложил читателю сопоставить историческую действительность с той же действительностью, изображенной в «вымышленном повествовании» (выражение Пушкина — XI, 92), то есть сопоставить искусство и реальность.

В 1830-е годы эта проблема чрезвычайно занимает Пушкина — он много и усиленно размышляет о природе художественного творчества. Поэт не должен зависеть от окружающего мира. Он творит спонтанно, по собственному разумению. Он сам «свой высший суд», в своем творчестве он не зависит от «суда глупцов» и от «смеха толпы», потому что сам создает, отталкиваясь от впечатлений действительности, миры своего собственного воображения.

Каждый поэт создает микрокосм, который для читателя должен стать более реальным, чем окружающая его реальность повседневная. Пушкин сформулировал эту идею в стихотворении «Элегия» (1830):

Порой опять гармонией упьюсь,

Над вымыслом слезами обольюсь…

Здесь вымысел противостоит слезам как оксюморон: нельзя плакать над тем, чего не существует. Однако искусство снимает это противоречие. Оно является читателю в двух ипостасях: оно есть вымысел (и читатель это всегда знает), но оно есть и некоторая концентрированная поэтическая действительность, зачастую переживаемая нами с большим интересом и вниманием, чем действительность реальная. Конечно, не Пушкин и не Вальтер Скотт впервые обратились к этой проблеме. Об этом писал и Аристотель в учении о катарсисе, и немецкие романтики, противопоставлявшие мир поэтический обыденному, и многие другие.

Произведения, написанные Пушкиным в 1830-е годы, погружают нас в «вымыслы» европейской культуры, в ее литературные тексты[18], в ее историю (Средневековье, ХVIII век, Древний Рим) и географию (Британия, Франция, Германия, Испания, Италия). Таковы «Маленькие трагедии» (1830), где мы найдем и европейское Средневековье, и Вену ХVIII века, и легенду o Дон Жуане, уже не раз воплощенную в знаменитых произведениях Тирсо де Молина, Мольера, Байрона; «Анджело» — переделка Шекспира. В 1835 году были написаны незаконченные «Сцены из рыцарских времен» и создан подробный план трагедии или поэмы «Папесса Иоанна». В 1833-1835 годах Пушкин работает над повестью из времен царствования Нерона «Цезарь путешествовал…». В ней описывается смерть Петрония, создателя «Сатирикона». В этой «Повести из римской жизни»[19] Пушкин отталкивался от повествования Корнелия Тацита. Также работал он над планами будущей «Капитанской дочки», отталкиваясь от немногих в то время у него имевшихся исторических материалов о Пугачевском бунте.

Процесс созидания таких вымышленных миров детально описан в знаменитом стихотворении «Осень» (1833). Позволим себе подробнее остановиться на двух последних строфах, не вошедших в окончательный текст. Автор, наверное, хотел предоставить эрудиции самого читателя путешествие по выдающимся явлениям мировой литературы («куда ж нам плыть?»), однако для себя набросал впечатляющую картину воображаемых миров, созданных вымыслом поэтов разных времен и народов, в том числе и им самим. Небольшой комментарий к зачеркнутым строфам позволит лучше понять пушкинскую погруженность в литературный мир как раз в ту самую пору, когда он вновь возвращался к историческому роману о временах пугачевщины.

И забываю мир — и в сладкой тишине

Я сладко усыплен моим воображеньем,

И пробуждается поэзия во мне…

Затем поэт начинает рассказ о том, как он сам становится демиургом, создателем собственных миров, которые населяют люди, созданные его воображением, живущие своей собственной жизнью и зачастую уже сами диктующие творцу свою собственную волю, свои действия, намерения и настроения.

И тут ко мне идет незримый рой гостей,

Знакомцы давние, плоды мечты моей.

Затем следует строфа 10а с довольно подробным перечислением этих «гостей»:

Стальные рыцари, угрюмые султаны,

Монахи, карлики, арапские цари,

Гречанки с четками, корсары, богдыханы,

Испанцы в епанчах, жиды, богатыри,

Царевны пленные и злые великаны

И вы любимицы златой моей зари,

Вы барышни мои с открытыми плечами,

С висками гладкими и томными очами.

(III, 916-917)[20]

Много «гостей» «пришло» в эту строфу из произведений самого Пушкина, но за ними явственно просвечивают их предшественники и современники из других европейских (в том числе, конечно, русской) литератур[21].

Так, рыцари действовали в «Скупом рыцаре» и будут героями в «Сценах из рыцарских времен», но они же населяли многие романы Вальтера Скотта, и прежде всего «Айвенго» и «Талисман».

Испанцы в епанчах появляются в «Каменном госте», и они же, естественно, были и во всех предшествующих рассказах об испанце Дон Жуане.

Жида мы найдем в «Скупом рыцаре», и у Шекспира в «Венецианском купце», и в «Айвенго» Скотта. Кстати, в зачеркнутых вариантах этой строфы появляются у Пушкина и цыгане: «Цыганки черные…» (III, 930). (Вспомним, что у Скотта цыганка Мег Меррилиз является одной из главных героинь романа «Гай Маннеринг, или Астролог», а цыган Хайраддин становится одним из важнейших персонажей «Квентина Дорварда».) Пушкин вспоминает и своих «Цыган»: «…с медведями цыганы». Это прямая реминисценция из его южной поэмы, где старик предлагал пришедшему в табор Алеко: «…села обходи с медведем», — а изгой цивилизованного общества последовал совету мудрого цыгана, он «с пеньем зверя водит».

Карликом был пленивший Людмилу Черномор, а ее самое, дочь киевского князя, вполне можно считать пленной царевной. И у Вальтера Скотта один из романов по имени главного героя называется «Черный карлик».

О гречанке, прекрасной Гайдэ, рассказывается во второй песни «Дон Жуана» Байрона. Отец Гайдэ был пиратом и немедленно продал героя в рабство, обнаружив его у своей дочери. Поэтому, возможно, рядом с гречанками появляются у Пушкина и корсары, тем более что и у Байрона есть поэма «Корсар».

Литературные ассоциации, связанные с великанами, неисчислимы. У Пушкина Руслан в своих странствиях «то бьется <...> с богатырем, / То с ведьмою, то с великаном». А в 1832 году, для Пушкина совсем недавно, битву с великаном описал В. Жуковский в прекрасном переводе баллады Уланда «Роланд-оруженосец»[22].

Что же касается богатырей (с одним из которых бился Руслан), то здесь тоже невозможно перечислить все источники литературных ассоциаций. Богатыри были уже в сказках Левшина. Полный пантеон русских богатырей от Ильи Муромца до Чурилы Пленковича представлен в вышедшем в начале ХIХ века двумя изданиями сборнике Кирши Данилова (1804, 1818), популярной была ироничная, шутливая поэма Карамзина «Илья Муромец», семь богатырей приютили молодую красавицу в сказке Пушкина «О мертвой царевне», заменив семерку гномов немецкого оригинала.

Кончается строфа 10а обращением к недавно оконченному «труду многолетнему» — роману «Евгений Онегин». Уездной барышней является Пушкину его муза в начале восьмой главы романа. Деревенской барышней была и его любимая героиня — Татьяна — до своего превращения в светскую даму. Обращает поэт внимание на прическу этих девушек: «с висками гладкими». Деталь для него была важна. Вскоре в «Капитанской дочке» появится Маша Миронова — «девушка лет осьмнадцати, круглолицая, румяная, с светло русыми волосами, гладко (курсив мой.- М. А.) зачесанными за уши».

В следующей строфе поэт переносит вымышленных персонажей в те страны, где они могут обитать: персоналии сменяются географией. Работа воображения подобна большому кораблю, отправляющемуся в далекое плавание:

Ура!… куда же плыть… какие берега

Теперь мы посетим — Кавказ ли колоссальный

Иль опаленные Молдавии луга

Иль скалы дикие Шотландии печальной

Или Нормандии блестящие снега —

Или Швейцарии ландшафт пирамидальный

(III, 917)

В черновой редакции был еще и Египет, «где дремлют вечные за Нилом Пирамиды», и Северная Америка: «девственные леса младой Америки — Флориды» (III, 935).

Ясно, что на Кавказ читателя ведет первая южная байроническая поэма Пушкина «Кавказский пленник», в Молдавию — поэма «Цыганы». Печальная Шотландия — это, несомненно, мир романов Вальтера Скотта. В шотландском цикле постоянно изображалась скудная природа, бедность и примитивный быт шотландских горцев. Разумеется, вспомнились Пушкину и мрачные шотландские пейзажи Оссиана. Рассказы его он перелагал в стихи еще в лицейские годы. Швейцария — может быть, поэту вспомнилась драма Шиллера «Вильгельм Телль», или трагичный одинокий Манфред Байрона, или его же поэма «Шильонский узник», так блистательно — сравнительно недавно на тот момент — переведенная Жуковским (1821-1822). А девственные леса Америки, несомненно, населяют романтические герои Купера.

Как мы говорили, возможно, сначала Пушкину хотелось поведать читателям о мирах, возникающих в его творческом сознании. Однако затем он, вероятно, решил предоставить все их воображению и зачеркнул последнюю «географическую» строфу. Остался лишь вопрос с многоточием: «Куда ж нам плыть?..» Позднее, уже в беловой рукописи, он зачеркнул и строфу о «гостях».

Не попала в окончательный текст и еще одна черновая строчка: «И развиваются в уме моем романы» (III, 936). К этому времени (1833) Пушкиным были начаты и оставлены незаконченными два романа: «Арап Петра Великого» и «Дубровский»[23]. Вполне возможно, что поэт имел в виду сюжет нового романа, о котором он думал как раз в это время. Этим романом станет «Капитанская дочка» — таким образом она вписывается в пеструю череду литературных реминисценций, сосредоточенных в черновиках «Осени».

«В наше время, — писал Пушкин, — под словом роман разумеем историческую эпоху, развитую в вымышленном повествовании» (ХI, 92). В этом определении главным нам представляется вымысел — история же в историческом романе присутствует по умолчанию. В набросках предисловия Пушкин назвал сюжет своего романа «вымыслы романические» (VIII, 928). Выходит, «Капитанская дочка», с точки зрения автора, прежде всего вымышленное повествование. Сюжет романа в историческую эпоху лишь вписан и по определению имеет весьма специфическую и относительную связь с действительностью, а главным образом соотносится с литературной традицией. На эту особенностъ «Капитанской дочки» давно обратили внимание исследователи, связывавшие ее с фольклорными текстами, возникшими еще на заре человеческой истории, с античным и европейским романом[24].

Характерно, что несомненную близость пушкинского повествования к фольклору, к миру сказки чувствовала и Марина Цветаева. Не утруждая себя научными экскурсами и разысканиями, она писала:

Но есть еще одно. Пришедши к Пугачеву непосредственно из сказок Гримма, Полевого, Перро, я, как всякий ребенок, к зверствам привыкла. Разве дети ненавидят Верлиоку? Змея-Горыныча? Бабу-Ягу с ее живым тыном из мертвых голов? Все это чистая стихия страха, без которой сказка не сказка и услада не услада. Для ребенка, в сказке, должно быть зло. Таким необходимым сказочным злом и являются в детстве (и в не-детстве) злодейства Пугачева25 (курсив мой. — М. А.).

По всей вероятности, Пушкин, создавая свою повесть, не думал о столь далеких литературных параллелях, о фольклоре или античном романе, хотя для своего времени достаточно хорошо ориентировался и в том и в другом. Здесь действовали уже другие механизмы сознания и подсознания. Это как бы «объективная память самого жанра», в котором работает писатель[26]. Пушкину, конечно, гораздо ближе были современные литературные тексты, особенно многочисленные романы о благородном разбойнике («помощнике» волшебных сказок). Здесь, разумеется, и шиллеровские «Разбойники», «Жан Сбогар» Нодье, и «Ринальдо Ринальдини» Вульпиуса, и «Айвенго» Скотта, и, конечно, «Роб Рой».

При этом в «Капитанской дочке» сознательно, полусознательно и, может быть, даже бессознательно сконцентрировалась вся предшествующая мировая литература, точнее, вся история европейского романа начиная с его фольклорных истоков. «Капитанская дочка», особенно рядом с «Историей бунта», становится как бы квинтэссенцией литературы, «вымысла», противопоставленного «исторической правде».

Идеологически главным героем «Капитанской дочки» является Пугачев. Коллизии европейского романа о благородном разбойнике оказываются перенесены на русскую почву и вписаны в сравнительно недавние, хорошо еще памятные исторические события, происшедшие всего шестьдесят с небольшим лет тому назад (приблизительно такой срок считал наилучшим для своих «шотландских» романов и Вальтер Скотт). Главный двигатель этих событий — зловещая фигура беглого арестанта, поколебавшего устои громадного государства — и столь недавно со всей возможной правдивостью изображенного автором в историческом труде. Теперь на основе им самим описанной действительной жизни Пушкин создает свой собственный мир, построенный уже по иным законам — законам творческого преображения реальности.

Став литературным персонажем, благородный разбойник Пугачев появляется на страницах исторического романа только три раза. Число три для сказки сакральное: три испытания, три нарушения запрета и пр. Четвертая «встреча», сцена казни, не является сюжетообразующей.

Первая встреча — во время бурана. Пугачев выступает в роли «помощного персонажа». Он оказывает герою услугу и отблагодарен им. Между ними устанавливается связь, взаимная симпатия. Происходит закономерная трансформация сказочного персонажа в благородного и благодарного разбойника европейского романа, который проникается симпатией к молодому герою (как Роб Рой, например).

Вторая встреча гораздо более драматична. Несмотря на старания «вредителя» (Швабрина) герой спасен «помощным персонажем» от виселицы. При этом Пугачев в романе (только в романе!) не проявляет особой жестокости. Двое офицеров повешены им, потому что публично назвали его «вором и самозванцем». Вспомним Цветаеву: «…в сказке должно быть зло <...> необходимым сказочным злом и являются <...> злодейства Пугачева».

История

Совсем другим предстает перед нами Пугачев в «Истории…». На многих страницах рассказывает Пушкин о его жестокости. В самом начале мятежа «захваченные казаки приведены были к Пугачеву, и одиннадцать из них, по приказанию его, повешены. Сии первые его жертвы были: сотники <...> пятидесятники <...> рядовые» (IX, 16). Пушкин обращает внимание на жестокость самого Пугачева, а не его помощников: по приказанию его. И это не враги — дворяне, а свои — казаки.

В Илецком городке Пугачев повесил атамана Порткова, выданного ему изменниками-казаками (IX, 16).

Всех офицеров, попадающих в плен, Пугачев тут же вешает: «24 сентября Пугачев напал на рассыпную. Казаки и тут изменили <...> Комендант, майор Веловский, несколько офицеров и один священник были повешены, а гарнизонная рота и полтораста казаков присоединены к мятежникам» (IX, 17).

По дороге на Нижне-Озерную Пугачев встретил отряд капитана Сурина, «его повесил, а рота пристала к мятежникам» (IX, 18).

В самой Нижне-Озерной Пугачев встретил отчаянное сопротивление коменданта Харлова, который храбро, чуть ли не единолично, до конца защищает вверенную ему крепость:

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №5, 2015

Цитировать

Альтшуллер, М.Г. Два Пугачева. Вымыслы романические и «История Пугачевского бунта» / М.Г. Альтшуллер // Вопросы литературы. - 2015 - №5. - C. 118-158
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке