№1, 1987/Обзоры и рецензии

Доброе начало

«Гётевские чтения. 1984», М., «Наука», 1986, 288 с.

Жанр литературных «чтений» уже давно прочно утвердился в нашей издательской традиции. Он как бы позволяет «проверять» текст – в аудитории и в печати. Широкую известность приобрели «чтения» шекспировские, дантовские. И вот теперь начали выходить «Гётевские чтения», явившиеся результатом деятельности Комиссии по изучению творчества Гёте и культуры его эпохи. Созданная в 1979 году при Совете по истории мировой культуры АН СССР Комиссия стала научным центром, объединяющим советских германистов, занимающихся исследованием проблем наследия великого немецкого поэта и его окружения.

Советское гётеведение имеет солидную историю. Основы его были заложены еще в 20-е годы. Сейчас оно переживает новую полосу своего расцвета. Именно в наше время оказалось возможным, говоря словами Фридриха Шиллера, высветить в классике «понятие независимости», соответствующее «разумному понятию свободы». Принцип эстетической утопии (у Гёте наиболее очевидно воплощенной в воспитательном романе и во второй части трагедии «Фауст») должен был убедительно показать стремление поэта к достижению свободы, его умение поставить себя на один уровень с живой жизнью своей эпохи.

Материалы рецензируемого сборника последовательно вводят читателя в богатый мир Иоганна Вольфганга Гёте, знакомят с актуальными (в том числе и с дискуссионными) проблемами и путями изучения его наследия. Все пять разделов книги («Проблемы творчества Гёте»; «Гёте и искусство»; «Гёте и русская литература»; «Гёте – естествоиспытатель»; «Гёте в XX веке») носят преимущественно теоретический характер.

Открывающая книгу статья А. Аникста «Художественный универсализм Гёте» далека от трактовки универсализма как чего-то отвлеченного, внеисторичного. По словам автора, «Гёте синтезировал в своем творчестве духовные стремления эпохи» (стр. 12), а его мысль вобрала традиции трехтысячелетней давности. А. Аникст показывает полярность поэтической души Гёте, сочетание в нем творческих способностей огромной мощи в различных художественных сферах, во всех жанрах поэзии, прозы и драматургии. «…Все виды литературного творчества, – пишет он, – были испробованы Гёте, и в каждом он достиг совершенства» (стр. 13).

Особенно могучим было (и остается в традиции) «фаустовское начало», позволяющее не только исчерпывающе выразить время и бросить взгляд на мир и человека в нем, дать картины «движущейся материи», показать «бесконечные феномены бытия» (стр. 17), но и построить проекцию, обращенную в будущее. Своевременно при этом сделанное А. Аникстом предупреждение об опасности модернизации наследия Гёте (такое, увы, случалось не раз), приписывания писателю поздних эстетических и социальных понятий.

«Гёте был современником двух великих эпох европейской духовной культуры: просветительства и романтизма» (стр. 31). Определение справедливо, но, думается, и несколько схематично, однолинейно. Конечно, названные направления были ведущими, но не единственными. Так, культура и искусство XVIII века не совпадали целиком с просветительством (и это прекрасно доказывает, например, творчество Ломоносова), а литературу начала XIX века нельзя свести только к романтизму. В переходную эпоху рубежа столетий особенно интенсивным был процесс развития, изменений как внутри Просвещения и романтизма, так и вне их – в тенденциях, предвосхищавших реализм уже не просветительского типа, а также в рококо и барокко, в предромантизме… Мимо всего этого, несомненно, не прошли ни Гёте, ни многие писатели его поры. В историческом и литературном процессе имели место и принципы «опережающего отражения». Еще в начале XVIII века весьма существенными были явления постпросветительского характера, сказавшиеся в творчестве не только английских писателей (Свифт, Дефо), но и французских (Лесаж, Прево). В дальнейшем элементы диалектического предвидения оказались характерными и для Дидро, Руссо, Стерна, Гердера, Гёте, Шиллера – предшественников реализма XIX века.

Говоря о «Поэзии и правде» Гёте как о «произведении эпохи романтизма» (стр. 39), Д. Чавчанидзе в противовес некоторым западным ученым (например, В. Кайзеру), видевшим в понятиях «поэзии» и «правды» лишь противопоставление вымысла и действительности, совершенно справедливо исходит из принципа, связывающего жизненную реальность с духовным, идеальным началом, носителем которого является конкретный человек (а не контур личности, как у романтиков), присутствующий не только в прошлом и настоящем, но и в будущем.

Любопытны соображения Д. Чавчанидзе относительно трактовки бюргерского начала у Гёте (а впоследствии и у Томаса Манна). Автор статьи о «Поэзии и правде» приходит к выводу о том, что в понимании соотношения средневекового и национального проявилось своеобразное взаимодействие штюрмеров и романтиков, заимствовавших друг у друга эти понятия и включавших их в утопическую (до некоторой степени идиллическую) систему «действительности нефеодальной, будущей», связанной с понятием «бюргерско-крестьянского» (стр. 42). Спорным, однако, представляется приводимое в статье суждение Ф. Шлегеля о том, что воспоминание (как «представление о прошлом» – в отличие от предчувствия, «представления о будущем») является категорией романтической. Но ведь «субъективный характер «возвращенного» времени» (стр. 43) – фактор широкого, не только романтического, спектра. Жанр воспоминаний, как известно, весьма распространен в мировой литературе разных эпох. И автобиография как исповедь есть изложение непременно субъективное, сохраняющее своеобразие у разных писателей – например, у Гёте, в «Исповеди» Руссо.

И если это так, то можно ли считать, что в автобиографии Гёте «масштабы соотнесения личности с миром» «те же, что и в романтизме» (стр. 50)? Вернее другое суждение Д. Чавчанидзе – о том, что у Гёте отношения человека с внешними силами складываются иначе, поскольку «у него нет и не может быть ощущения «зияющей пропасти» (стр. 51), как у романтических героев, и потому рассказ о своей жизни с дистанции времени является здесь «средством «пересоздания» реальности, правда, без романтической нарочитости» (там же). Именно – без нарочитости, особенно в распространенных в нашем литературоведении случаях, когда явления реалистического характера стремятся подать в романтическом ореоле. И потому одних ассоциаций с романтизмом в трактовке «Поэзии и правды» явно недостаточно, как неправомерно и чрезмерное сближение Гёте с романтиками. Многое в художественной автобиографии Гёте можно определить как литературный прием, напоминающий сюжеты и мотивы немецких романтиков. И потому более объективным является вывод Д. Чавчанидзе о том, что в сближении Гёте с романтиками сыграли свою роль и разнообразные тенденции (идеализирующего порядка) предшествующих художественных эпох, подготовивших новое видение и осмысление мира. Классический реализм Гёте, таким образом, возвращается к писателю «преломленным «сквозь магический кристалл» романтического века» (стр. 54). Вполне обоснованны суждения К. Ханмурзаева (статья «Гёте и Новалис») и М. Бента («Концепция личности в «Фаусте» Гёте и драматургии Г. фон Клейста») о необходимости сдержанных сопоставлений Гёте с романтиками. Еще О. Вальцель (его мнение приводится в одной из статей) обращал внимание на то, что, если на «Генрихе фон Офтердингене» лежит отблеск чудесного, то в «Вильгельме Мейстере» автор старается избежать его. Конечно, личностный пафос и пантеистическое одушевление роднят старших романтиков со штюрмерами, с Гёте, однако решение «рокового» вопроса о смысле существования человека в мире дается у Гёте и романтиков по-разному. Отход Гёте от титанизма, естественно, не означал утраты индивидуальности, а утопическая условность второй части «Фауста» (да и «Странствий Вильгельма Мейстера») возникает как необходимость указать возможную сферу преобразовательной деятельности героя, подготовленную эстетическим и нравственным воспитанием. Здесь Гёте особенно близок к Шиллеру, для которого принцип воспитания личности на основах гуманизма был также альтернативой и «немецкому убожеству», и французской революции. Поэтому категоричное противопоставление Гёте (и Шиллера) романтикам тоже было бы антиисторичным, упрощенным. Процесс их взаимодействия был двуединым: в романтизме ясно выявляется просветительское зерно, да и «Фауст» в близком по стилю к романтизму плане запечатлел (конечно, по-своему) «миф жизни», и потому можно «говорить о структурном сходстве личностной эволюции у Гёте и Клейста (романтиков)» (стр. 82).

В. Демченко, напоминая о том, как рассматривался «Вертер» Гёте в критике немецкого Просвещения, характеризует пути теоретического осмысления структуры штюрмерского сентиментального романа Гёте в сопоставлениях не только с Ричардсоном, Филдингом и Виландом, но и с тем новым, что давало творчество Руссо и Стерна и было вызвано эстетическим развитием самого Гёте, настоятельно искавшего пути более углубленного проникновения в человеческую душу. Это помогало ему (как и авторам «Новой Элоизы» и «Тристрама Шенди») разрушать рационалистическую нормативность раннепросветительской литературы.

История и современность, культура и искусство были для Гёте формами жизнедеятельности. Отношение писателя к французской революции, как известно, было сложным, противоречивым, хотя он не мог не видеть ее благотворного влияния. Поэтому вполне естественно обращение Е. Волгиной в статье «Драматургия Гёте в годы Великой французской революции» к наиболее «темным» гётевским «драмам о революции», которые, конечно, вернее определять как пародии на мещанские представления о революции. К тому же литературные источники многих из них были далеки от событий, связанных с революцией (драма «Мятежные», например, восходит к сюжету и мотивам комедии «Оловянщик-политик» датского просветителя Л. Хольберга). Отвергая революционные формы, Гёте ищет свой, средний путь общественного переустройства.

Гораздо радикальнее Гёте в своих суждениях о возможностях искусства. Несколько статей сборника посвящено сопоставлениям Гёте с различными явлениями литературы (В. Аветисян, «Гёте и Кальдерон»), искусства (А. Аникст, «Гёте и пластические искусства»;

О. Лосева, «Гёте в музыке Шумана»), эстетической мысли (И. Чечот, «Гёте и Генрих Вёльфлин»). Шуман цель своей музыкальной интерпретации «Фауста» видел в том, чтобы «сохранить и донести до слушателя возвышенную красоту, поэтическое своеобразие оригинала, выявить, досказать то, что стоит за текстом» (стр. 148). По-своему задачи перевода гётевского «Фауста» на язык музыки решали и другие композиторы – Берлиоз, Лист, Гуно, Вагнер…

Чем-то похожими были «схождения» с Гёте и в процессе освоения его наследия в литературе. Убедителен в этом отношении типологический анализ параллельных мотивов у Гёте и Пушкина, проделанный М. Эпштейном в статье «Фауст и Петр». Конечно, тема героя и мотивы труда, преображающего природу, трактуются в «Фаусте» и «Медном всаднике» по-разному. Однако концепции созидательной работы на берегу моря, борьбы со стихией и осушение болот не идентичны, хотя и восходят они к общему источнику – картине строительства Амстердама, которым интересовались и Петр, и Пушкин, и Гёте (здесь уместно вспомнить об интересной – хотя кое в чем и спорной – статье Б. Геймана «Петербург в «Фаусте» Гёте»).

Работа Т. Мотылевой «Лев Толстой – читатель Гёте» – не только опыт сопоставительной характеристики двух гениев (привычной в научной литературе). Толстой был внимательным читателем Гёте, хотя и относился к нему (как, впрочем, и к Шекспиру) противоречиво. Автор статьи стремится проникнуть в глубины сознания и творческую лабораторию каждого из писателей, «Читаю Гёте, и роятся мысли», – записал Толстой в Дневнике 2 июня 1863 года. Пристальное внимание русского писателя к Гёте – поэту, автору «Западно-восточного дивана», «Фауста» не иссякало. Их роднят «антеевское сознание», «духовная связь с природой, с землей, и проистекающее отсюда стремление воссоздать полноту реального, материального мира» (стр. 205). Не менее показательно и то, что Гёте и Толстой «стремились синтезировать культурное достояние стран Запада и стран Востока» (стр. 223), что весьма важно для уяснения гётевской концепции «мировой литературы».

Рецепции Гёте в XX веке представлены в статьях З. Либинзона «Фауст в интерпретации А. В. Луначарского», Г. Якушевой «Генрих Манн и Гёте», Т. Калугиной «Образ Гёте в пьесе Петера Хакса». Фауст – новый Прометей – предстает в характеристике Луначарского – публициста и драматурга как созидатель, обращенный в будущее, занимающий достойную позицию «перед лицом рока», привлекающий своей революционностью. Он – воплощение героического начала. Луначарского притягивала «великая поэзия и философия» трагедии Гёте. Его драма «Фауст и город» была попыткой приблизить это великое творение к нашему времени, решить важную «проблему взаимоотношения вождя и народа» (стр. 255), подтвердить «уверенность в неодолимости фаустовских начал человеческой жизни» (стр 257).

В противовес элитарной концепции гения Генрих Манн, один из проницательных истолкователей гётевского наследия, видел в творчестве своего соотечественника жизнелюбивое воплощение конечной цели – блага человечества. Величие Гёте, по его мысли, состоит в поиске прообраза человека будущего, воплощении желанного «синтеза духа и действия» (стр. 259).

В литературе ГДР пьеса П. Хакса «Разговор в доме Штейна об отсутствующем господине фон Гёте» занимает особое место. Поскольку пьеса отражает известные эпизоды взаимоотношений Гёте с Шарлоттой фон Штейн в первое десятилетие пребывания поэта в Веймаре, в пору складывания «веймарского классицизма», то и произведение Хакса определялось как «новый социалистический классицизм» (стр. 273 – 274). П. Хакса интересует проблема взаимодействия реальности и утопии. Поэтому и сам Гёте – «совершенный человек» – по сути соответствует «человеческой утопии» (стр. 274). Пьеса является монодрамой (самого Гёте в ней нет, ему посвящены пространные монологи Шарлотты фон Штейн, проигрывающей разные роли). В этом драма сходна с романом Т. Манна «Лотта в Веймаре», где о поэте рассказывает главным образом другая его привязанность – Шарлотта Кестнер. Образ Гёте – «свободного… духа», сумевшего возвыситься над, «условиями» (стр. 274), – сходен здесь с шиллеровским идеалом поэта, обретающего себя в мире свободы.

Материалы книги в своем большинстве выдержаны на высоком идейно-теоретическом уровне. Недоумение вызывает лишь обозначенная на титульном листе дата «1984», хотя год издания сборника – 1986. Из предисловия узнаем, что в 1984 году было положено начало новому аспекту работы гётевской Комиссии, расширившей свои задачи за счет привлечения «сопутствующих» Гёте материалов. Но вряд ли это дает основание для сохранения двойной датировки издания. В последующем выпуски лучше обозначить порядковыми номерами.

«Гётевские чтения» – издание непериодическое. Но и оно, думается, поможет преодолеть разобщенность (существующую пока) между литературоведением университетским, академическим, и литературной критикой.

Цитировать

Неустроев, В. Доброе начало / В. Неустроев // Вопросы литературы. - 1987 - №1. - C. 261-267
Копировать