№8, 1979/Жизнь. Искусство. Критика

Человеческий документ и документальная литература

Сегодня это выражение – «человеческий документ» – привычно мелькает в газетной статье, в пропагандистской лекции, настойчиво проникает в литературоведческие и исторические монографии, свободно чувствует себя в художественном контексте.

В статье 1918 года «Дневник женщины, которую никто не любил» Александр Блок так отзывается о необычном человеческом документе, попавшем ему в руки:

«Почерк несуществующий, написано грязно – то черными, то красными чернилами (все, вероятно, в разных местах, всегда чужих, неудобных), исчиркано чьим-то карандашом, захватано пальцами. Ужасная повесть».

Ни малейшего умиления, никаких иллюзий: умственный уровень женщины – ниже среднего, вульгарный, уличный жаргон, примитивность переживаний, «полное отсутствие не только художественного развития, но и чутья».

Дав аттестацию, после которой только и остается выбросить замызганный дневник, А. Блок взволнованно пишет: «И я, вспоминая всю эту жизнь целиком, вижу подобие какой-то бесформенной и однородной массы; точно желто-серый рассыпчатый камень – песчаник; но, мне кажется, в эту желтую массу плотно впились осколки неизвестных пород; они тускло поблескивают оттуда».

Сквозь каракули «несуществующего» почерка А. Блок разглядел загубленную судьбу, почувствовал всю меру человеческого отчаяния, всю силу искренности. В его отношении присутствовало и удивление: малограмотная женщина, тратя остаток душевных сил, вела дневниковые записи. Сама ситуация, в какой рождался дневник, предполагала если и не снисходительность к автору, то бережность к запискам. Откуда-то возникла же потребность создавать их!

В самом по себе «Дневнике женщины, которую никто не любил» А. Блок видел также и сырье для дальнейшей работы, выявляющей его скрытые достоинства и поучительность. Ради этого можно было пожертвовать дневником как человеческим документом. Таково уж свойство этого документа, – он остается самим собой лишь до той поры, пока чья-то рука не вмешалась в текст, не начала его упорядочивать, шлифовать, извлекать тайный смысл и т. д.

Соображения целесообразности, какими руководствовался А. Блок, не исключают вопроса о правомерности вмешательства в человеческий документ. В те дни рекомендации поэта были, следует полагать, наиболее разумными. Ну, а если взглянуть с точки зрения истории?

С точки зрения истории все не так уж безусловно. Человеческий документ становится памятником своего времени, определенной судьбы, житейских обстоятельств. Обо всем этом – времени, среде, обстоятельствах – он свидетельствует с куда большей неотразимостью, чем его отшлифованная копия. История вообще предпочитает подлинники.

В результате литературной обработки «Дневник женщины» покидал категорию человеческого документа. А куда попадал? Быть может, оставался в сфере документальной литературы, быть может, расставался с ней. Все зависит от степени и характера обработки, шлифовки.

Едва начав разговор о человеческом документе, мы натолкнулись на противоречия, частенько возникающие, когда решается его участь. Она решается не только тогда, когда человеческий документ литературно несовершенен, когда в нем отсутствует художественное развитие и чутье.

Если способен представлять определенную ценность человеческий документ, отмеченный печатью убийственной заурядности, вульгарности, то какова же цена человеческого документа, запечатлевшего высокий порыв, смелое стремление, необычные факты!

Человеческие документы зачастую продиктованы условиями, жаждущими быть зафиксированными, запечатленными, но менее всего благоприятствующими подобной деятельности.

Человеческий документ в большинстве случаев – документ преодоления (боли, унижения, физических и нравственных мучений, страха), свидетельство присутствия духа. Обычно он сам по себе, без прикосновения посторонней, пусть и благожелательной, осторожной руки, раскрывает собственное богатство. Более того, человеческий документ в истинном смысле сохраняет свое назначение, свою роль, свою уникальность, не теряя первозданность, нетронутость.

Говоря в наши дни о документальной литературе (во времена А. Блока она существовала, еще не узаконив своего статуса), мы полагаем предметом ее исследования исторические лица, подлинные судьбы, реальные коллизии, воссозданные при опоре на документ.

Теперь убеждаемся: сам документ может стать литературой благодаря поразительной достоверности, из ряда вон выходящим фактам, незаурядной личности автора, необычной его судьбе. Обстоятельства написания (скажем, писем из гитлеровских застенков) входят в обиход нравственной и общественной жизни. На первый план выступает не познавательное своеобразие, не художественная выразительность, а нечто третье, устанавливаемое по шкале ценностей этических, человеческих. «Репортаж с петлей на шее» Ю. Фучика, «Дневник Анны Франк», «Дневник Нины Костериной», «Лес богов» Б. Сруоги, записки М. Рольникайте «Я должна рассказать».

Автор дневника, вовсе не претендующий на создание художественной вещи, может оказаться в непосредственной близости от искусства. Расстояние подчас настолько незначительное, что достаточно некоторого преобразования, перестройки, кое-каких дополнений – и человеческий документ, не утрачивая своей первозданности, становится пьесой, повестью, фильмом. Была написана и шла в театрах пьеса по «Репортажу с петлей на шее», инсценирован и экранизирован «Дневник Анны Франк». Вообще воспоминания, дневники, письма не однажды обретали вторую жизнь на сцене, на экране, что совсем не означало конца их первой жизни. Они словно бы перемещались внутри документальной литературы. Бывало, вторая жизнь выставляла на люди, делала общим достоянием первую (пьесы по письмам Б. Шоу, А. Чехова, И. Тургенева).

Но минует время, пьесы сходят со сцены, фильмы – с экрана, а их документальная первооснова продолжает суверенную жизнь. Вряд ли будет преувеличением сказать: человеческий документ в своем истинном, изначальном виде обладает наибольшим запасом жизнестойкости.

Однако с иными дневниками, в том числе писательскими, все обстоит не так гладко, как видится на первый взгляд. Даже в сознании автора их значение не остается неизменным.

Незадолго до победы К. Симонов утверждал: «…Все равно на первый же день после окончания войны самым существенным, что они (писатели. – Авт.) сделали на войне за войну, окажутся именно их дневники».

Преувеличение насчет «самого существенного» психологически объяснимо. Логика, противоположная той, какой в свое время придерживался А. Блок. Для А. Блока всего важнее были извлечения из «Дневника женщины», моральные итоги, могущие послужить новой культуре. Для К. Симонова – факты в их первичном восприятии. Он по-разному, то целиком, то фрагментами, то с комментариями, то без них, будет публиковать свои фронтовые дневники, но сохранит неизменно трепетное отношение к некогда выведенной дневниковой строке. Она – человеческий документ и корректировке не подлежит. Хотя такая потребность – подправить, подчистить, смягчить, уточнить, дополнить давние записи – неизбежна. Как же быть?

Участвуя в дискуссии по книге В. Ковалевского «Тетради из полевой сумки», К. Симонов высказался за то, чтобы последующие коррективы и дополнения, не нарушая цельности дневниковой ткани, существовали обособленно. Сам он при окончательной публикации своих дневников («Разные дни войны») прибег именно к такому способу.

Однако читательское восприятие дневника зависит не только от того, подправлена ли строка, вынесен ли комментарий за скобки, дан ли обособленно. Сказывается и время публикации, и ее характер. Человеческий документ меняет силу и власть воздействия, по-разному воспринимается в разные годы и в разных жизненных обстоятельствах. Скажем, поденные фронтовые записи К. Симонова, выборочно опубликованные в журнале, производили одно впечатление; просвечивающие сквозь сюжеты фронтовых повестей – другое; собранные вместе, снабженные комментарием – третье.

Было время, когда «Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков» – 29 томиков – читались как бесхитростный и увлекательный рассказ. Но с годами их назначение изменялось. Они стали человеческим документом, представляющим интерес для историков и литераторов, изучающих XVIII век и начало XIX-го. Надежды на возвращение в прежнее состояние уже нет.

Трудно, подчас невозможно провести черту между документом в литературе и литературой как документом.

Мемуарная запись, дневник, письмо – это человеческий документ, то есть сокровенное самовыражение, заметки о себе и для себя. Ну, не для себя, для кого-то близкого (дружеские письма, любовные). Однако М. Чудакова в книге «Беседы об архивах» отвечает на поставленный выше вопрос о письмах, дневниках, мемуарах так: «Здесь нерасчлененный ход нашей текущей жизни расчленен собственной нашей же мыслью, словом, волей». Продолжая, исследовательница прямо подводит к выводу, примечательному с точки зрения парадоксов документалистики: что может быть более личным, нежели письмо, дневниковая запись – эти исконные формы человеческого документа? Но они могут выразить общественную тенденцию, принести пользу истории, потомкам. «Писание любого, пусть и сугубо частного письма, есть независимо от намерений пишущего миг исторического сознания, акт исторического поведения. Сам того не ведая, пишущий приобщается к исторической традиции, начало которой теряется в глубине веков, а конец уходит в неизвестное нам будущее. И, сам того не ведая, не предполагая, нимало о том не заботясь, он послужит в конце концов отдаленным от него нуждам человечества». И – примеры: сегодняшняя ценность писем участников войны 1812 года, будущая ценность писем участников Великой Отечественной войны.

Добавим: и письма, которые не сопряжены с такими грандиозными потрясениями, приносят немалую пользу, как сколок своего времени, как материал для его осмысления и, быть может, художественного воссоздания.

* * *

Итак, это безбрежное море – письма и дневники, мемуары и собственные жизнеописания – человеческий документ? В принципе – да. Творения, безотносительные к строгим жанровым правилам, вызванные к жизни властным внутренним велением. Профессия пишущего, его творческие возможности если и играют роль, то второстепенную. Куда важнее, например, обстановка, место и время написания.

Тогда почему же мы отмечали выше, что человеческий документ в большинстве случаев свидетельствует о преодолении обстоятельств и всевозможных трудностей?

И еще вопрос: держи А. Блок в руках обыкновенный дневник, произнес бы он слова: «человеческий документ»?

Не полемизируя с теорией, практика сужает понятие, сообщает ему целеустремленность. Всякое письмо, всякий дневник – человеческий документ. Но не всякий раз – в том смысле, какой вложил в него поэт.

Говоря «человеческий документ», мы не столько озабочены его причислением к определенной категории, сколько настаиваем на его необычности, обособленности, уникальности.

Моабитские стихи Мусы Джалиля и «Репортаж с петлей на шее» Юлиуса Фучика воспринимаются скорее не как литературные творения, а именно как человеческие документы, ибо создавались они в камере смертников.

В документальный роман Е. Воробьева «Земля, до востребования» включены личные письма полковника Льва Маневича (Этьена). Роман, посвященный необычной разведывательной службе Этьена, сообщает его подлинным письмам потрясающую силу человеческого документа. Вне контекста романа письма бы так не воспринимались. Но и без писем воздействие контекста было бы ослаблено.

Взаимоотношение двух этих начал чрезвычайно сложно. Человек, встающий за письмами, не всякий раз и не полностью совпадает с героем романа «Земля, до востребования». Он, думается, и не может совпадать. Не раздвоение и уж, конечно, не антагонизм, но множественность облика, внутренних проявлений.

Человеческий документ сплошь и рядом входит в документальное повествование, то составляя его стержень, то служа впечатляющей иллюстрацией, то выполняя роль двигателя сюжета. В книгах С. С. Смирнова, в «Отблеске костра» Ю. Трифонова, в хронике Д. Гусарова «За чертой милосердия», во многих исторических романах и биографических повестях мы наталкиваемся на всевозможные человеческие документы, выступающие в разном качестве.

В наш век техника подключилась к рождению человеческого документа. Сперва это был объектив фотоаппарата и кинокамеры, потом – микрофон портативного магнитофона. Участие техники не замедлило отразиться на документальной литературе. Появляются книги, основная часть которых – и по содержанию, и по площади – человеческие документы, зафиксированные магнитофонной пленкой: рассказы жителей белорусских селений, подвергшихся фашистской оккупации («Я из огненной деревни» А. Адамовича, Я. Брыля, В. Колесника), воспоминания ленинградцев, переживших блокаду («Главы из Блокадной книги» А. Адамовича и Д. Гранина).

К магнитофонной записи авторы относятся с той же трепетной бережностью, что и к письменным свидетельствам. С бережностью, какую предполагает человеческий документ, повествующий о великих трагедиях. Его сила – в неприкрашенной правдивости, в глубокой подлинности, пропущенной через человеческое сердце. Он не только память о жертве и подвиге – он будит мысль, позволяя писателям продолжить разговор, дополнить, задать вопрос, а то и что-то оспорить. Писатель уже не ограничивается поисками, собиранием и комментарием, он включается в разговор, в диалог. Его слово вкрапливается в человеческий документ, становится неотторжимой частью последнего.

Можно предположить, что исповедь, доверенная магнитофонной пленке, – эта форма фиксации человеческого голоса с дальнейшим перенесением его на бумагу, – послужит толчком к созданию новых документальных книг. И не обязательно обращенных лишь в военное прошлое…

Человеческий документ почти всегда содержит некий нерастворимый осадок, нечто сохраняющее автономию даже при включении в строгую ткань документального повествования.

Да и не всякий такой документ поддается включению, не всегда возникает подобная потребность. Подчас он сам слишком красноречив, выразителен и не согласится на обработку, на соединение с другими материалами.

Можно вмонтировать в статью или книгу предсмертную надпись на разрушенной стене брестского бастиона, прощальные слова на штукатурке сырого карцера. Но сильнее всего они, пожалуй, все-таки действуют сами по себе, взятые отдельно.

Советский военнопленный А. А. Меркулов, ожидая казни, на досках тюремной койки нарисовал календарь, где зачеркивал каждый прожитый день. Последним был зачеркнут вторник 20 июня 1944 года. А. Меркулов оставил четверостишия и прощальную надпись, сделанные карандашом.

В 1958 году при раскопке территории бывшего концлагеря Заксенхаузен, неподалеку от Берлина, бригадир строителей Вильгельм Герман в развалинах барака, служившего кухней зондерлагеря, обнаружил блокнот, на обложке которого стояли слова: «Незабываемое. Стихи в плену». Вильгельм Герман передал находку советскому офицеру Молоткову. 31 декабря о блокноте из Заксенхаузена сообщила газета группы советских войск в Германии «Советская Армия», напечатавшая также несколько стихотворений. В январе (1959 года информация о блокноте вместе с частью стихотворений была помещена в «Красной звезде», 14 января 1959 года – публикация в «Комсомольской правде». Журналисты предприняли широкие поиски автора лагерных стихотворений.

Цитировать

Янская, И. Человеческий документ и документальная литература / И. Янская, В. Кардин // Вопросы литературы. - 1979 - №8. - C. 4-26
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке