№2, 1984/История литературы

Чехов и Достоевский

Тема Чехов и Достоевский относится к числу наименее разработанных в советском литературоведении. Можно назвать статью Э. Полоцкой, в которой высказаны соображения по ряду относящихся сюда вопросов1. В 1978 году опубликована была статья В. Кулешова, который, однако, сам предупреждает своих читателей, что ограничивается «частными заметками и наблюдениями» 2.

Интересные сведения по теме содержатся в комментариях к только что завершенному Полному академическому собранию сочинений и писем А. П. Чехова в 30-ти томах. Здесь можно найти упоминания о сопоставлении творчества Чехова и Достоевского в критике конца XIX – начала XX века. Материалы эти свидетельствуют, что творчество Чехова подчас воспринималось и оценивалось как продолжение разработки темы униженных и оскорбленных Достоевского. В 90-е годы отмечалось, что общественный резонанс, вызванный публикацией новых произведений Чехова, может сравниться лишь с откликами в прошлом на появление в печати новых романов Тургенева и Достоевского. Высказывались соображения о принципиальных отличиях психологизма Чехова от психологизма Достоевского и Толстого.

Все это интересно, но, к сожалению, явно недостаточно. Тема Чехов и Достоевский во многом остается еще не проясненной. А в какой-то мере даже загадочной.

В самом деле, вспомним о своеобразной и, пожалуй, уникальной черте Чехова-художника, отчетливее всего проявившейся в 80-е годы. Речь идет о его удивительном умении схватить важнейшие отличительные черты стилевой и даже методологической сущности художественной системы того или иного писателя я воссоздать ее в своих художественных целях в рамках уже своей – чеховской системы. Так появились чеховские миниатюры, создавая которые молодой писатель оттачивал мастерство и переосмыслял щедринское наследие с позиций своего творческого метода в интересах его развития и обогащения.

В результате гениально схваченной сущности творчества Гаршина Чехову удалось запечатлеть «человека гаршинского склада» в рассказе «Припадок». Это глубоко оригинальное чеховское произведение является своеобразной объективизацией духовного мира Гаршина, его героев и его художественной системы. Это взгляд на гаршинский мир со стороны – с позиций чеховского мировосприятия, воспроизведение его как некоей объективной реальности.

Не менее разительный пример – так называемые «толстовские» рассказы Чехова. Самый поразительный из них – «В суде». В этой типично чеховской миниатюре была нарисована картина суда в манере, поразительно близкой той, которой воспользуется позже Толстой, рисуя сцену суда над Катюшей Масловой. Примечательно, что рассказ этот был отнесен Толстым к числу тех произведений Чехова, которые он считал наилучшими.

Так же примерно подходил Чехов к тургеневскому наследию, в результате чего в чеховедении значительное место заняла тема так называемых чеховских «записок охотника».

И такие примеры можно было бы множить и множить. Достаточно напомнить об отношении Чехова к творческому наследию Гоголя.

А каково было восприятие Чеховым наследия Достоевского? Э. Полсцкая, подводя итоги своему рассмотрению темы Чехов и Достоевский и имея в виду отмеченную выше целенаправленную работу Чехова по освоению и переосмыслению творческого метода своих великих предшественников, приходит к следующему выводу: «…Если преодоление тургеневского начала у Чехова было сознательным.., то ни о какой «преднамеренности» Чехова по отношению к Достоевскому мы говорить не можем. Его отталкивание от Достоевского, как и следование за ним, имеет объективный характер» 3.

В этом утверждении есть явные неточности. Чехов, конечно, не только «преодолевал тургеневское начало», но и развивал его. Однако даже если отвлечься от погрешностей формулировки и в целом согласиться с автором, то и в таком случае она оказывается весьма расплывчатой. Чехов следовал Достоевскому и отталкивался от него, пишет Э. Полоцкая. Но ведь и в других случаях Чехов поступал так же – следовал, к примеру, традициям Гоголя, Тургенева, Толстого и отталкивался от них. Но если применительно к перечисленным писателям Чехов делал это сознательно и открыто, так, что мы можем проследить его уникальную творческую работу по его произведениям, то по отношению к Достоевскому он поступал якобы как-то по-другому. Как же все-таки? И что означает определение: «Его отталкивание от Достоевского, как и следование за ним, имеет объективный характер»? Понять это можно лишь как указавне на неосознанное отношение Чехова к Достоевскому. Однако считать такое утверждение правдоподобным трудновато. Мало того, даже если это и справедливо, то почему такое исключение по отношению к Достоевскому?

Чтобы убедиться в том, что вопросы это не праздные, что тут есть еще над чем подумать, попробуем более пристально вглядеться в те материалы, которыми мы располагаем.

Отношение Чехова к Достоевскому действительно своеобразно.

В дошедших до нас чеховских суждениях о писателе есть элемент какой-то недоговоренности. Чехов как бы уклоняется от разъяснения своего отношения к его творчеству.

Известно любопытное свидетельство Вл. Немировича-Данченко. Как-то в ответ на его вопрос Чехов сказал, что не читал «Преступления и наказания», и добавил: «Берегу это удовольствие к сорока годам». Я спросил, – продолжает Немирович, – когда ему уже было за сорок. «Да, прочел, но большого впечатления не получил» 4.

Подвергать сомнению достоверность этого воспоминания нет никаких оснований. Но вот утверждение Чехова, что он не читал до начала XX века этот роман, малоправдоподобно.

Еще 5 марта 1889 года он сообщал А. Суворину, что купил Достоевского и теперь читает его5. Однако правильнее было бы здесь сказать – «перечитываю». Почему? Вот, например, Александр Чехов благодарит 20 января 1884 года брата Антона за присланную им выписку из письма Достоевского. И тут же пишет, что завидует брату, который имеет возможность заниматься таким полезным чтением 6. О знании Чеховым Достоевского со всей очевидностью свидетельствуют и его произведения начала 80-х годов, в которых так или иначе упоминается Достоевский или его произведения. Следует при этом иметь в виду, что Чехов никогда ничего не писал с чужих слов, понаслышке. В одном из этих произведений есть упоминание и о «Преступлении и наказании». Речь идет о сатирической сценке Чехова 1883 года «Загадочная натура». Тут рассказывается, как некая молоденькая особа в купе вагона повествует соседу о своей судьбе, по ее убеждению, – судьбе глубоко несчастной женщины, заслуживающей сочувствия и сострадания. Суть же дела в том, что она в свое время не отказала притязаниям богатого старика. Малоого, теперь, когда овдовела, руку и сердце ей предлагает очередной богатый старик. Ну как ему отказать? – исповедуется вдовушка. А вот и реакция ее собеседника: «Чудная! – лепечет писатель, целуя руку около браслета. – Не вас целую, дивная, а страдание человеческое! Помните Раскольникова? Он так целовал».

Можно ли поверить, что автор этого рассказа не читал «Преступления и наказания»? В чем же тогда дело? Скорее всего тема затеянного Немировичам разговора была нежелательна для Чехова и он попытался деликатно уклониться от его продолжения, а когда позже сделать это было уже трудно, сказал нечто достаточно неопределенное.

Не очень ясен и прямой отзыв о Достоевском в уже упоминавшемся письме к Суворину. Сообщив, что читает Достоевского, Чехов далее продолжает: «Хорошо, но очень уж длинно и нескромно. Много претензий» (П, III, 169). Хорошо, но… Судя по всему, это «но» является весьма существенным.

Что же в творчестве Достоевского было близко Чехову и что он не мог принять, чем оно было ему чуждо? В какой-то мере вопрос этот проясняют другие суждения писателя, так или иначе связанные с Достоевским.

В 1898 году преподаватель русской литературы в Париже Я. Мерперт обратился к Чехову с просьбой помочь ему в подготовке текста лекции о Достоевском, который он должен был вскоре огласить в Сорбонне. К сожалению, нам известен отклик Чехова лишь на первую часть текста присланной лекции. В письме Мерперту Аатон Павлович ни словом не обмолвился о том, как освещается лектором творчество Достоевского. Советы, которые дает Чехов, касаются лишь структуры лекции. Он предлагает своему корреспонденту убрать лишние биографические подробности и указывать не хронологические вехи, а историко-литературные. Так, он предлагает сказать, что Достоевский начал свой творческий путь «в царствование Белинского и Пушкина (последний ведь имел на него громадное, подавляющее влияние). И вот эти имена, – завершает свой совет Чехов, – Белинский, Пушкин, Некрасов, по-моему, более выразительны как даты, чем цифры, которые обыкновенно туго воспринимаются вниманием слушателя и остаются немыми» (П, VII, 315).

Можно было бы считать эти имена лишь формальными обозначениями эпохи, если бы не последнее слово. В отличие от дат вехи эти не немые, то есть говорят сами за себя, говорят нечто важное. Существенна, конечно, и прямо высказанная тут же мысль о подавляющем влиянии на Достоевского Пушкина. Все это дает основание полагать, что Достоевский воспринимался Чеховым в русле великой реалистической и демократической по своей направленности русской литературы. Поэтому, надо думать, он и оценивал его в целом положительно.

А теперь о том «но», которое следует за словом «хорошо», о том, что Чехов не принимал в творческом наследии своего старшего собеседника.

Зададим себе прежде всего вопрос: мог ли Чехов сатирически обыграть какую-нибудь драматическую сцену из «Евгения Онегина», «Анны Карениной» или других каких-нибудь произведений Пушкина, Толстого или Тургенева, как это он сделал применительно к «Преступлению и наказанию» («Помните Раскольникова? Он так целовал»)? Думается, что ответ на этот вопрос может быть только отрицательным. Нельзя ли на этом основании предположить, что в маленькой сценке из «Загадочной натуры» заключена частица ответа на интересующий нас вопрос?

В этой связи следует обратить внимание на еще одну небольшую сценку, теперь уже из рассказа «Учитель словесности». Никитин спорит с сестрой Манюси Варей. Та не считает Пушкина психологом. «Достоевский, – говорит она, – другое дело…» В ответ Никитин с возмущением восклицает: «Я знаю, какой вам нужно психологии!.. Вам нужно, чтобы кто-нибудь пилил мне тупой пилою палец и чтобы я орал во все горло, – это, по-вашему, психология».

Конечно, перед нами всего лишь реплика чеховского персонажа. И все же, когда тот или иной герой чеховского рассказа нелестно или непочтительно отзывается, допустим, о Тургеневе, то автор всегда дает нам понять, что это одно из проявлений духовной ущербности, ограниченности персонажа. Так же, кстати, поступает Чехов и в данном случае. Только в связи с замечанием Вари по поводу Пушкина. По логике рассказа, это лишь частное проявление доктринерства и самоуверенной ограниченности Вари.

К числу материалов, в какой-то мере проясняющих отношение Чехова к творчеству Достоевского, можно отнести и некоторые другие упоминания в его письмах и произведениях.

В рассказе «Соседи» при характеристике Власича говорится и о том, что в прошлом у него «странный брак во вкусе Достоевского», а его метания, его нелепые поступки в конечном счете оцениваются так: «…И все это никому не в пользу, ни себе, ни людям».

В письме к Е. Шавровой от 28 мая 1891 года Чехов, говоря о громком уголовном деле тех лет – об убийстве Бартеневым своей возлюбленной Висновской, – замечает: «…В таком сложном абсурде, как жизнь бедняжки Висновской, мог бы разобраться разве один только Достоевский» (П, IV, 238).

В письмах Чехова обращает на себя внимание словоупотребление – «во вкусе», «в манере» Достоевского. Однажды, основательно поработав по просьбе Суворина над рукописью рассказа «Наташа», присланного в редакцию начинающей писательницей Орловой, он так сообщил о результате своей работы: «Из «Наташи»… получилось нечто во вкусе Достоевского… Г-жа Орлова не без наблюдательноети, во уж больно груба и издергалась» (П, III, 275). Рассказ этот был напечатав в газете. Ознакомимся с ним, чтобы попытаться понять, что означало для Чехова «во вкусе Достоевского».

Подвальный этаж большого каменного дома, бедная квартира слесаря Иванова, жена за стиркой чужого белья, «шум, гам, стук, плеск и даже плач». Хозяйка, в прошлом всласть погулявшая с купцом Колодкиным девица, решила после его смерти выйти замуж за мастерового, который давно на нее «глаза таращил», – вдовца, человека трезвого, с дочерью от первого брака Наташей. А потом Иванов затосковал и беспробудно запил. Вот и теперь ушел сдавать работу. Значит, будет полученные деньги пропивать. Но приносят его домой не пьяным, как обычно, а разбитым параличом. К дочери же Наташе давно пристает богатый человек. Мачеха уговаривает Наташу не перечить богатею. Когда же совсем трудно стало семье, то обращения эти к падчерице стали уже просьбой быть человеколюбивой, помочь всем – больному отцу в первую очередь. «- Я бы, говорит, сейчас пятьдесят рублей на поправку дал, – рассказывает она падчерице, – кабы Наташа сама пришла!.. А уж как бы угождал! Всю бы, говорит, золотом обшил!..» Я ему рассказала про наше теперешнее… Очень жалеет». Наташа попробовала найти работу, а когда из этого ничего не получилось, пошла к богачу продаваться7. Как видим, это рассказ о новоявленной Сонечке Мармеладовой, о тугом узле проблем человеческого падения, жизни униженных, оскорбленных и нищих, об искушении достичь обеспеченности ценой потери чести и человеческого достоинства, эксплуатации в этих целях доброты и человечности и т. п. Все это и дало Чехову основание сказать, что рассказ написан «во вкусе Достоевского».

Выше было упомянуто, что в рассказе «Соседи» брак Власича назван «странным браком во вкусе Достоевского». Есть здесь и описание этого брака. Попытаемся и в этом случае понять, что дает Чехову основание прибегнуть к этому определению.

Вот как рассказывает об этой истории сам Власич: «Женился я на ней под влиянием хорошей, честной минуты. В нашем полку, если хочешь подробностей, один батальонный командир сошелся с восемнадцатилетнею девицей, то есть, попросту, обольстил ее, пожил с ней месяца два и бросил. Очутилась она, брат, в ужаснейшем положении. К родителям возвращаться совестно, да и не примут, любовник бросил, – хоть иди в казармы и продавай себя. Товарищи по полку были возмущены. Сами тоже они не святые, но подлость уж очень глаза резала. Батальонного, к тому же, в полку все терпеть не могли. И, чтобы подложить ему свинью, понимаешь ли, стали все негодующие прапорщики и подпоручики собирать деньги по подписке в пользу несчастной девицы. Ну, вот, когда мы, младшие обер-офицеры, собрались на совещание и когда стали выкладывать кто пять, кто десять рублей, у меня вдруг загорелась голова. Обстановка показалась мне слишком подходящей для подвига. Я поспешил к девице и в горячих выражениях высказал ей свое сочувствие. И пока я шел к ней и потом говорил, я горячо любил ее, как униженную и оскорбленную». Потом было сделано девице предложение. Брак этот в полку признали несовместимым с достоинством офицера. Были взволнованные письма к товарищам с обоснованием добродетельного характера этого поступка, были резкости. Пришлось выполнить полученное предписание – подать в отставку. Далее – семейная жизнь. Жена сразу начала играть в карты и щеголять, хотя имение Власича было уже заложено, и изменяла своему мужу с кем попало. Последнее время живет отдельно, получает от мужа денежное содержание, а за согласие на развод требует 75 тысяч. «Это, брат, ужасная женщина!» – вздыхает теперь Власич.

Стоило привести этот большой отрывок. Он чрезвычайно своеобразен. Повествование ведется рассказчиком в тоне и стиле, явно ничего общего с Достоевским не имеющими. Если уж искать сходство, то скорее это пушкинская интонация. Что касается сюжета, то он вроде бы легко соотносится с несчастной женитьбой тургеневского Лаврецкого. Однако Чехов соотносит рассказанную историю с Достоевским. Почему? Потому, что вновь это сюжет на тему об «униженных и оскорбленных» в той «странной» форме, которая получает у Чехова определение: «во вкусе Достоевского».

Отметим также, что определения: «манера Достоевского», история «во вкусе Достоевского» были связаны не только со словечком «странная». В письме к тому же Суворину от 27 июля 1896 года содержится следующий любопытный отзыв о рассказе корреспондента. «Ваш рассказ, – пишет Чехов, – «Странное происшествие» прочел. Очень интересно. Похоже, будто это писали Вы, начитавшись Достоевского. Очевидно, в ту пору, когда Вы писали этот рассказ, манера Достоевского была в большем фаворе, чем манера Толстого» (П, VI, 165).

Буквальный смысл этого письма сводится к тому, что время «манеры Достоевского» позади. Такая оценка решительно отличается от подхода Чехова к другим его великим предшественникам, чье наследие, по его убеждению, никогда не устареет. В письме к Д. Григоровичу от 12 января 1888 года он, в частности, писал: «Я глубоко убежден, что пока на Руси существуют леса, овраги, летние ночи, пока еще кричат кулики и плачут чибисы, не забудут… ни Тургенева, ни Толстого, как не забудут Гоголя» (П, II, 175). Представление Чехова о значении творчества писателей менялось, но Гоголь, Тургенев, Толстой были ему всегда близки. И никогда среди этих бессмертных, по его мнению, писателей он не упомянет Достоевского.

Сказанное дает основание полагать, что приведенная выше сценка с упоминанием о Раскольникове, не случайна. Пародийное воспроизведение «манеры Достоевского» молодым писателем в свете общего к ней отношения Чехова оказывается уяге не столь неожиданным, становится объяснимым.

Мало того, естественно было бы ожидать, что в раннем творчестве Чехова есть и другие примеры преодоления молодым писателем «манеры Достоевского». И такие произведения находятся. Вот крохотный юмористический рассказ «Благодарный» с характерным подзаголовком: «Психологический этюд» (1883). Суть его в следующем. Некий Миша Бобов получил денежное вспомоществование от Ивана Петровича – своего начальника и одновременно дальнего родственника, а в ответ на слова признательности услышал от него, что благодарить следует жену Ивана Петровича, так как деньги Миша получил по ее ходатайству. Миша идет благодарить и при этом так увлекается, а Марья Семеновна оказывается такой… неосмотрительной, что выражение Мишиных чувств заходит весьма далеко. Кульминацию этой сцены и застает Иван Петрович. Далее, как и обычно у Чехова, следует финальная комическая фраза: «Но.., но ведь я искренно, ваше превосходительство! – пробормотал Миша. – Честное слово, искренно!» А вот слова, которые Миша бормочет, все более горячо выражая любовь и признательность своей покровительнице: «Не изменяйте ему! Изменить этому человеку значит изменить ангелу! Оцените его, полюбите! Любить такого чудного человека, принадлежать ему… да ведь это блаженство! Вы, женщины, не хотите понимать многое… многое… Я вас люблю страшно, бешено за то, что вы принадлежите ему… Это святой поцелуй… Не бойтесь, я жених… Ничего…» А вслед за тем еще одна реплика Миши: «О, чудная!»

Никакого упоминания о Достоевском тут еще нет, но как не вспомнить в связи с последними словами Мишиного бормотания приводившуюся выше реплику из рассказа «Загадочная натура»? Примечательно также, что юмореска «Благодарный» была опубликована в «Осколках» 12 февраля, а «Загадочная натура» 19 марта того же 1883 года. Так что приведенные слова Миши и в самом деле можно воспринять как первый набросок мотива, вполне оформившегося вслед за тем в новой юмористической сценке, также являющейся комической похвалой мнимовозвышенных чувств.

Думается, что критическое переосмысление Чеховым «манеры Достоевского» и состояло прежде всего в снижении, приземлении, обытовлении ситуаций и действий героев, у Достоевского окруженных атмосферой таинственности, исполненных философской многозначительности и в этом плане – трагедийно-возвышенных, вознесенных над бытом в сферу драматических проблем человеческого бытия, усугубленных роковыми загадками человеческой психологии.

В этом и состоит суть столь неожиданного пародийного хода – в разговоре с продажной тварью, играющей роль страдалицы, упомянуть о Раскольникове, целующем руку Сонечке, окруженной у Достоевского ореолом новоявленной мадонны.

С этой точки зрения большой интерес может представить и роман Чехова «Драма на охоте» (1884)» который печатался в газете наряду со всякого рода детективными романами с продолжением и долгое время воспринимался то как талантливая дань Чехова этому жанру, то как пародия на него.

Мысль о пародийном характере романа подсказывается прежде всего стилем повествования. Особенно велик соблазн подумать о пародии, когда читаешь описания проездов следователя в графское имение мимо озера. Вот отрывок из первой такой картинки: «Справа видел я водную массу, слева ласкала мой взгляд молодая, весенняя листва дубового леса, а между тем мои щеки переживали Сахару.

«Быть грозе!» – подумал я…»

«Моя Зорька внесла меня в ворота графской усадьбы. У самых ворот она споткнулась, и я, потеряв стремя, чуть было не свалился на землю.

– Худой знак, барин! – крикнул мне какой-то мужик…»

Ну как тут не вспомнить о блестящей чеховской пародии, написанной еще в 1880 году, «Тысяча одна страсть, или Страшная ночь». Он писал там, в частности: «Мы закутались в плащи и отправились. Сильный ветер продувал нас насквозь. Дождь и снег – эти мокрые братья – страшно били в наши физиономии… Я взглянул наверх. Я затрепетал… По небу пролетело несколько блестящих метеоров. Я начал считать их и насчитал 28. Я указал на них Теодору.

– Нехорошее предзнаменование! – пробормотал он…»

Не правда ли, создается впечатление, будто в 1880 году Антоша пародирует стиль своего романа… 1883 года?

Наводят на мысль о пародии и упоминающиеся в романе книги, которые лакей следователя Камышева Поликарп предпочитал всем другим. Это были «страшные, сильно действующие романы с знатными «господами», ядами и подземными ходами…». Как не поддаться искушению и не склониться к мысли, что роман Чехова и является пародией на такие произведения. Да и сам автор повествования нет-нет да и подталкивает нашу мысль в том же направлении. «В редком романе не играет солидной роли садовая калитка, – пишет он. – Если вы сами не подметили этого, то справьтесь у моего Поликарпа…» И далее: «Мой роман тоже не избавлен от калитки».

Кажутся пародийными и иные описания. Однако поддаваться этим искушениям нельзя. Не следует забывать, что это повествование следователя, никакого отношения к литературе не имеющего. Это подчеркнуто в подзаголовке: «Из записок судебного следователя». Подробно рассказывается об истории этой рукописи в начале и в конце романа от лица издателя. Личность издателя также дает о себе знать в тексте романа. Речь идет о его примечаниях, которые должны показать его читательскую проницательность. Однако и эта пародийная «проницательность» специально обыгрывается Камышевым, который признается в финале, что сознательно писал в расчете на таких «проницательных» читателей, излагал события так, чтобы догадаться, кто же совершил одно, а затем и другое убийство, было нетрудно даже такому среднему читателю. Заметим также, что примечания издателя подписаны буквами А. Ч., сам же роман печатался за подписью А. Чехонте. Так что в роли недалекого простака, считающего себя проницательным читателем, выступает сам автор романа в личине издателя рукописи. Как видим, это не столько пародия, сколько своеобразная игра, где элементы пародийные не являются самоцелью. Они участвуют в этой сложной стилистической игре, которая в целом переводит повествование о весьма печальных и драматических событиях в русло необычной для подобного жанра тональности. Во имя чего производится снятие драматической напряженности, вводится элемент травестирования? Любопытно при этом, что драматических событий, которые происходят, это травестирование, по сути дела, не касается. Как это получается?

Отметим прежде всего, что та общая структура повествования, о которой выше шла речь, выдвигает на первый план образ повествователя и одновременно главное действующее лицо романа. Освещение событий, которое им дается, во многом отражает особенности его натуры и характера, включая и те упомянутые выше цели, которые он перед собой ставит, берясь рассказать о событиях восьмилетней давности.

Что наиболее примечательно в этом образе? Если взглянуть на него в интересующем нас плане, то, несколько перефразируя Чехова, его вполне можно охарактеризовать как героя «во вкусе Достоевского». Во всяком случае, его повествование, в том числе и о себе, хотя и пестрит штампами бульварных романов, явно претендует на освещение событий «в манере Достоевского». В рамках представления об этой манере Чехова. И вот тут-то и выясняется объект пародирования. Им и является эта «манера».

От начала и до конца Камышев рисует самого себя противоречивой натурой, исполненной роковых страстей, что и должно если не романтизировать его поступки, то, во всяком случае, придать им ореол необычности, исключительности и таким образом все же как-то возвысить их. Вот как поясняет герой финал своих колебаний ехать в имение к графу или отказаться от приглашения: «Пришла мне на память моя пьяная удаль, не знающая границ в своей шири, сатанинской гордости и презрении к жизни». И он согласился. Начинается пьяный загул. Потом он вспоминает, как качался на качелях с цыганкой Тиной. «Я работаю всем своим туловищем с ожесточением, насколько хватает у меня сил, и сам не знаю, что именно мне нужно: чтобы Тина сорвалась с качелей и убилась или же чтоб она взлетела под самые облака?»

Явно «во вкусе Достоевского» рисуется роман героя с Надеждой Николаевной, который рушится «под напором дьявольской гордыни, взбудораженной глупой фразой простака отца», до времени назвавшего героя женихом своей дочери.

Еще более отчетливо стремление Камышева нарисовать в таком же духе свои отношения с Ольгой – «девушкой в красном». Вот одно из описаний чувств героя. «Гнев овладел всем моим существом. И этот гнев был так же силен, как та любовь, которая начинала когда-то зарождаться во мне к девушке в красном… Да и кто бы, какой камень остался бы равнодушен? Я видел перед собою красоту, брошенную немилосердной судьбою в грязь. Не были пощажены ни молодость, ни красота, ни грация… Теперь, когда эта женщина казалась мне прекрасней, чем когда-либо, я чувствовал, какую потерю в лице ее понесла природа, и мучительная злость на несправедливость судьбы, на порядок вещей наполнила мою душу…»

Дело идет к кровавой развязке. А начинается этот раздел повествования фразой: «Преступная воля человека вступает в свои права». Позже Камышев, когда признается в убийстве редактору, скажет: «Когда я бываю пьян, у меня всегда является потребность жалить». И кровавая развязка оказалась, по его версии, следствием этого пьяного желания, закономерным следствием «преступной воли» и в то же время результатом внезапного порыва гнева, спровоцированного неожиданной низменной репликой Оли. И получается история вроде того самого «абсурда», о котором упоминает Чехов в связи с делом об убийстве Висновской. Как мы помним, Чехов писал тогда, что в нем мог бы разобраться один Достоевский. Но сейчас, в происшествии не менее запутанном, которое можно воспринять как своеобразную вариацию рогожинской драмы («Идиот» Достоевского), старается по-своему разобраться сам молодой писатель.

Однако как ни пытается Камышев представить свои страсти возвышенными, роковыми, он и сам нет-нет да и сбивается с этого тона. И тогда оказывается, что поведение его прежде всего весьма неприглядно и может быть охарактеризовано примерно так же, как и поступки Власича («никому не в пользу, ни себе, ни людям» – «Соседи»), только другими словами: «всем во вред – и себе, и людям». Он так, например, рассказывает о своих чувствах и размышлениях после вопроса посыльного, приедет ли он к графу: «Я не сразу ответил на этот вопрос, да и всякий чистоплотный человек промедлил бы на моем месте. Граф любил меня и искреннейше навязывался ко мне в друзья, я же не питал к нему ничего похожего на дружбу и даже не любил его; честнее было бы поэтому прямо раз и навсегда отказаться от его дружбы, чем ехать к нему и лицемерить. К тому же ехать к графу – значило еще раз окунуться в жизнь, которую мой Поликарп величал «свинюшником». Завершается этот пласт повествования в финале, когда после признания Камышева они с редактором обмениваются следующими репликами:

«- Вы мне гадки», – сказал редактор.

«- Это естественно, – ответил Камышев… – И сам я себе гадок…»

Как это часто бывает у Чехова, трезвую оценку герою дает и кто-нибудь из его окружения. На этот раз это врач Павел Иванович – добрый, порядочнейший человек. «Вы славный, – говорит он, – хороший человек, но в вашем больном мозгу есть, торчит гвоздем маленький кусочек, который, простите, способен на всякую пакость… Дай бог, чтоб я заблуждался, – говорит этот, помимо всего прочего, и очень деликатный человек, – но мне кажется, что вы немножко психопат».

Решающим же в оценке героя оказывается действие, для которого слово «пакость» слишком мягко. Какие бы сложности ни накручивал Камышев вокруг своих отношений с Олей и ее убийства, вроде бы тесно связанного с пьяным угаром, одноглазого Кузьму он убивает, будучи весьма трезвым, расчетливо и хладнокровно, находчиво используя при этом свое служебное положение. Столь же спокойно отправляет на каторгу несчастного мужа Оли.

Таким образом, суть чеховского подхода к ситуациям запутанным, вроде бы абсурдным, к характерам и происшествиям «в духе Достоевского» состоит в том, чтобы именно распутать их, снять все загадочные и иррациональные напластования, объяснить их особенностями характера и обстоятельств.

Распутана и «абсурдная» история «девушки в красном», вскрыта психология ее поведения. Суть всего, что с ней происходит, состоит в ее стремлении выбраться из своего лесного домика, где она вынуждена коротать дни с сумасшедшим отцом. Но это стремление оказывается осложнено суетностью, безудержной погоней за дорогими тряпками и прочими благами жизни, что и превращает ее в продажную женщину, делает источником несчастья окружающих, своего мужа в первую очередь. Важно и то, что сама она в конце концов оказывается все же жертвой сильных мира сего – графа и Камышева. Пожалуй, это ведь тоже – только уже без всякой травестийности – разработка темы «во вкусе Достоевского».

В дальнейшем Чехов будет подходить к подобным темам уже от начала до конца по-своему, без того преодоления «манеры Достоевского», преодоления вполне сознательного и целеустремленного, которое можно уловить в его ранних произведениях. К числу таких самостоятельных разработок на первый взгляд «абсурдных» ситуаций в 80-е годы можно в первую очередь отнести рассказы: «Кошмар» (1886), «Хористка» (1886), «Муж» (1886), «Тяжелые люди» (1886), «Шампанское» (1887), «Отец» (1887). Анализ этих рассказов, а также ряда произведений 90-х годов дает возможность убедиться, что творческое преодоление Чеховым «манеры Достоевского» имело весьма глубокие корни, определялось во многом принципиально различным подходом писателей к важным социальным и философским проблемам.

Свидетельство неприятия Чеховым определенных сторон мировоззрения Достоевского можно уловить в чеховских письмах конца 1902 – начала 1903 года.

В декабре 1902 года Чехов получил от С. Дягилева письмо, в котором тот напоминал об их встрече и неоконченном обсуждении религиозного направления в русской мысли рубежа двух веков. Убежденный сторонник этого направления, Дягилев напоминал, что, по его мнению, вопрос о религиозном движении и его судьбах – это вопрос:

  1. Э. А. Полоцкая, Человек в художественном мире Достоевского и Чехова. – См. в сб.: «Достоевский и русские писатели. Традиции, новаторство, мастерство», М., «Советский писатель», 1971.[]
  2. В. И. Кулешов, Чехов и Достоевский. – В кн.: «Чеховские чтения в Ялте. Чехов и русская литература», М., ГБИЛ, 1978, с. 50.[]
  3. «Достоевский и русские писатели…», с. 244.[]
  4. Вл. Ив. Немирович-Данченко, Из прошлого, М., «Academia», 1936, с. 34.[]
  5. А. П. Чехов, Полн. собр. соч. и писем в 30-ти томах. (Сочинения в 18-ти томах. Письма в 12-ти томах.) Письма, т. 3, М., «Наука», 1976, с. 169. Далее в скобках указывается раздел, том и страница данного издания.[]
  6. См.: «Письма А. П. Чехову его брата Александра Чехова», М., Соцэкгиз, 1939, с. 96.[]
  7. Е. О-ва, Наташа. – «Новое время», 11 ноября 1889 года.[]

Цитировать

Бердников, Г. Чехов и Достоевский / Г. Бердников // Вопросы литературы. - 1984 - №2. - C. 105-150
Копировать