№6, 2005/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Аркадий Белинков в 1943 году

Мое знакомство с Аркадием Белинковым длилось недолго – всего один 1943 год. Но общение с ним было для меня столь важно и интересно, столь «питательно» (пользуясь выражением Блока), что с годами я все больше понимала, каким подарком судьбы была для меня встреча с этим уникальнейшим человеком. Сколько встреч и сколько людей, даже в какой-то момент дорогих и интересных, не оставило заметного следа в моей жизни и памяти. А вот воспоминания об Аркадии за прошедшие с тех пор десятилетия не утратили своей пронзительной яркости. Он и не знал, как много для меня значил. Я не была ни сколько-нибудь равным ему собеседником, ни тем более другом – вообще близким человеком. Право, даже, быть может, долг написать воспоминания о нем я осознала после того, как побывала несколько лет назад в ЦДЛ на презентации его романа «Черновик чувств». Я увидела, как мало нас осталось – тех, кто знал его в год написания «Черновика чувств». Из выступлений ораторов-шестидесятников было ясно, что никто из них не только не знал Белинкова тех лет, когда писался роман, но и не успел его прочесть. Недавно извлеченный из архивов КГБ и только-только выпущенный в свет, «Черновик чувств» нетронутой стопкой лежал тут же на столе. Понятно, что специального разговора о нем не могло еще быть. И все же мне, дважды присутствовавшей на авторском чтении этого романа в 1943 году, было за Аркадия обидно. Ведь он своим романом тогда бесстрашно, в одиночку и открыто посягнул на «догматы» соцреализма, еще в начале 1940-х годов отстаивая принципы творческой свободы, без которой не может быть литературы, достойной своего звания. Каждым словом он выражал протест против жесткого идеологического контроля, которому к тому времени уже подчинилась фактически вся советская литература. Читая его публикации 1960-х годов, я узнавала того Аркадия, которого знала и слушала до его ареста. Ни арест, ни двенадцатилетние лагерные испытания не поколебали его убеждений. Он не только не изменился, но начал по новой с того самого места, на котором его остановил арест 31 декабря 1943 года. Аркадий, по воспоминаниям его вдовы, не зря гордился тем, что «сидел за дело». А тут, на презентации, это бунтарское начало его биографии осталось без внимания. Получалось, что Белинков, как и рассуждавшие о нем ораторы, пробудился после идеологического морока в хрущевскую «оттепель», о чем-де свидетельстововали его выдающаяся книга «Юрий Тынянов» и последующие публикации. Но никаким «шестидесятником» он не был. В отличие от его почитателей, Аркадию свободомыслие было присуще с ранней юности – чуть ли не с детства. Оно было неотъемлемо от его воли к «самостоянью», от его острого, критически настроенного ума и не подлежащего идеологическому прессингу таланта. Даже в мои восемнадцать лет я понимала, что его роман был невероятно смелым вызовом соцреализму, которым нас уже успели «обкормить» в школе. Причем этот вызов не декларировался. Но сама стилистика романа, сам его язык, сами литературные корни и предпочтения, наконец, само видение мира – все это было вызовом, все это выросло на неприемлемой для соцреализма почве культурных ценностей, которые к 1940-м и тем более 1960-м годам уже были погребены под курганами вранья и запретов. Надо было все же сказать, что его биография свободомыслящего писателя и человека началась задолго до приснопамятной «оттепели». Почему-то я постеснялась. И зря…

Когда мы познакомились, Аркадий уже был человечески и творчески сложившимся литератором – автором историко-литературной теории «необарокко» и романа «Черновик чувств», ставшего реализацией заявленных им принципов. Он был центром, вокруг которого у него дома собиралась литературная и не только литературная молодежь. Здесь он читал свой роман, делился своими обширными знаниями и, думаю, не упускал случая пропагандировать свои идеи. Во всяком случае я не раз слышала от него о «необарокко». Вообще вокруг него витал дух крамолы и вольнодумства. Правда, вспоминается, что в эти годы в сталинском терроре наступила как будто недолгая пауза. По-видимому, в результате трагического хода событий в первые военные годы власти, оказавшейся перед настоящей угрозой, было не до идейных врагов. Конечно, как только дела на фронте улучшились, она опомнилась. Но все же я помню, что в начале войны перестали сажать «всех и каждого» и привычная атмосфера страха чуть-чуть развеялась, образовалась какая-то отдушина. Стало казаться, что ослабел контроль «недреманного ока», что можно начать думать и даже говорить, что думаешь. Аркадий был одним из таких первых смельчаков, давших волю таившемуся свободомыслию. В те годы трудно было встретить другого такого «антисоветчика», равного ему по радикализму и бескомпромиссности оценок и откровенных высказываний. К счастью, я была подготовлена к подобным суждениям моей мамой, не скрывавшей от меня ненависти к «бандиту», как она называла Сталина, бывшего – в чем она не сомневалась – главным идеологом террора. Вообще, вопреки распространенному ныне мнению, тогда многие люди, не подверженные обольщениям коммунистической утопии, понимали что к чему.

Наверное, у Аркадия были единомышленники, во всяком случае по литературным взглядам и интересам. Из его друзей я знала только Надю Ерошееву, учившуюся на отделении критики, и позднее Борю Штейна. Были, думаю, и другие, мне неизвестные.

Так случилось, что несколько раз мой приятель Женя Введенский, ныне уже покойный, приводил меня к Наде Ерошеевой, когда в ее комнатке собирались молодые поэты читать стихи и обсуждать услышанное. Кто-то из них уже прошел через испытания войны. Почему-то запомнился длинный истощенный юноша, с рукой на перевязи, к которому Надя была особенно внимательна. Чувствовалось, что эти встречи с их свободными разговорами и спорами о литературе были их главными «университетами». Правда, подробностей этих разговоров не помню, да, может быть, не все я и улавливала. Я была моложе всех на три-четыре года, стихов не писала и чувствовала себя случайной гостьей, робевшей среди этих образованных и ярких вольнодумцев. Особенно мне запомнилась поразившая меня Надя, о которой хочу здесь вспомнить специально. Ей было тогда, наверное, года 22, может быть, и меньше. Это была очень красивая девушка, с русой косой и изумительными серыми глазами, опушенными густыми темными ресницами. Она многие годы болела костным туберкулезом и сильно хромала. Как многие талантливые дети, проведшие годы в кровати и не тратившие время на школьную рутину, она была очень зрелым и невероятно эрудированным человеком. Кстати, Аркадий тоже много болел и пошел учиться сразу в пятый класс, имея уже тогда по многим вопросам культуры и политики свое мнение. Мне казалось, что к Наде друзья-поэты очень прислушивались. Она была не по годам проницательна и умна, я ее даже слегка побаивалась. Она увлекалась хиромантией, и о ее способностях в «чтении» судьбы и характера по руке мне было известно. Однажды она почти насильно взяла мою левую руку и довольно точно, как мне показалось, определила мой характер, без всяких скидок на доброжелательность. Жила она с отцом, матери рядом не было. Он ее обожал. И после ее ареста по «делу» Аркадия, кажется, в 1946 году, он вскоре умер. Ее судьба была ужасна. Пройдя лагерь – при ее-то болезни, – она оказалась одна на всем свете, без отца, без пристанища («жилплощадь», конечно, отобрали). Наде пришлось поступить на какую-то швейную фабрику, чтобы получить койку в общежитии. Вскоре она умерла, опустившаяся, никому не нужная, унесшая в могилу свои нераскрывшиеся таланты.

Но вернусь к «необарокко». Аркадий мне ничего конкретного о своей теории не рассказывал. А я не решалась его расспрашивать. Мне был известен термин «барокко», но тогда я не знала, что понятие «необарокко» применялось по отношению к русскому авангарду 1910-х годов. К сожалению, мне так и осталось неизвестно, как о «необарокко» было заявлено, кто были его сторонники. Но, надо думать, о белинковской теории, открыто направленной против соцреализма, разговоры ходили, так как против ее автора очень быстро было сфабриковано «дело», а все экземпляры романа Белинкова были изъяты.

Разумеется, и «необарокко», и самого Аркадия в институте принимали далеко не все. Так, например, вспоминается, что учившийся там же поэт Николай Глазков отзывался об Аркадии крайне недоброжелательно. Я бывала у него в те же годы на встречах молодых поэтов. Собиралось иногда по несколько человек. Стихи читали по очереди, сидя на подобной грязному логову Колиной кровати, – зимой прямо в шубах и валенках. Это было чуть ли не единственное «сидячее» место в холодной запущенной комнате, лишенной каких бы то ни было признаков быта. Тогдашняя Колина жена и мать были в эвакуации в Горьком. А он жил сообразно своим богемно-эпатажным вкусам, позиционируя себя наследником футуристов – Бурлюка, раннего Маяковского и Хлебникова, которого он боготворил. Гордился, что Лиля Брик, ценившая его стихи, сравнивала его с великим Велимиром. В его неприятии Аркадия и «необарокко», как я теперь понимаю, по-своему сказывалась наследственная неприязнь футуристов к поборникам культурных традиций, например, к акмеистам. Но, как и Белинков, Глазков не принимал всерьез соцреализм: только как объект противостояния.

Конечно, доныне не замеченное выступление молодых писателей под девизом «необарокко» было всего лишь кратким эпизодом. Но мне все же представляется, что он заслуживает внимания историков русской литературы. Это были сознательные бунтари. Причем на фоне всеобщей писательской покорности их выступление можно расценивать как настоящий подвиг. Тем более, что «необарокко», как я поняла позднее, заявляло о намерении опираться в своих творческих принципах на запретное наследие начала XX века, которое в кругу Белинкова прекрасно знали и понимали. Так, например, помню, что Боря Штейн собирал стихи чтимой им Марины Цветаевой, вполне сознавая опасность подобного коллекционирования. Кажется, ему удалось собрать не только ее дореволюционные издания, но и какие-то более поздние, а возможно, и рукописные сборники, появившиеся после ее возвращения в Москву.

Тогда уже был заклеймен серебряный век, и появление молодых преемников этого блестящего взлета русской поэзии и литературы было посто чудом. Да и 20-е годы тоже не жаловали. Однако Аркадий сознательно выбрал руководителем своего диплома «Черновик чувств» – Виктора Шкловского, которого очень ценил, несмотря на какие-то расхождения. Помню, что от Аркадия я впервые услышала о выдвинутой Шкловским теории «остранения» как основе нового романа. «ZOO, или Письма не о любви» оказал на него несомненное влияние. Вслед за Шкловским восхищался стерновским «Тристрамом Шенди», рассуждал об опоязовцах, Романе Якобсоне, Потебне, Веселовском и т.д. Причем не как дилетант, а как критик, имеющий свое мнение. От него я услышала о Елене Гуро, которую он очень ценил как писателя. И о многом-многом другом, о чем уже не помню. Он свободно ориентировался в пространстве не только русской, но и западной культуры, накопления которой с начала XX века еще сохраняли свое живительное воздействие на таких пытливых юношей, как Аркадий. В 20 – 30-е годы очень много и хорошо переводилось из новой западной литературы. Он все это знал: Пруст, Джойс, Валери, Селин и т.д. Его эрудиция, особенно на сером фоне моих сверстников, да и вообще тогдашней молодежи, была поистине ослепительной. Я буквально ловила каждое его слово, каждое новое имя. Помню, что пыталась зачем-то одолеть даже Потебню. С восторгом читала «ZOO…» и «Тристрама Шенди» Стерна. Благодаря Аркадию я увлеклась Андре Жидом, которого он очень ценил.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 2005

Цитировать

Мурина, Е. Аркадий Белинков в 1943 году / Е. Мурина // Вопросы литературы. - 2005 - №6. - C. 259-272
Копировать