Андрей Тавров. Письма о поэзии (статьи и эссе)
Андрей Тавров. Письма о поэзии (статьи и эссе). М.: Центр современной литературы, 2011. 176 с.
Андрей Тавров — поэт, участник издательского и мировоззренческого (так заявлено самими учредителями на официальном сайте) проекта «Русский Гулливер». «Письма» Таврова-публициста — плоды с той же ветви, что и сезонные «Послания» из последней книги Таврова-поэта «Часослов Ахашвероша». Послание, обращенное ко всем и к каждому, растолковывает и наставляет, но письмо, мысленный бросок души из пункта А в пункт Б, спешит докричаться до того единственного, кто услышит и поймет. И то, и другое есть в этом сборнике.
Тавров не посягает на прерогативу литературоведов, обходится без филологической номенклатуры (будучи филологом), не имитирует академическую беспристрастность. Для поэта, даже окончившего филфак, поэзия по определению значит иное, чем «ритмическая организация речи». Речь в «Письмах» идет едва ли о поэзии par excellence как отрасли словесности, о стихосложении, но о чем-то более насущном, более тесно прилегающем к воспаленной сердцевине нашего ежесекундного существования, о том, что готовит поэзию, — о ее человеческом условии, о ее бытийном лоне. Собственно, такова тема этой пестрой и редкостно монолитной книги: возможность прорыва к Бытию — для художника как для художника, для художника как для просто человека и для просто человека как для художника. И сопротивление языка этой возможности, его конфликт с Бытием.
Из всех вопросов поэтики стоит для Таврова один: «Итак, вопрос заключается в том — можно ли при помощи синтаксиса языка осуществить связь с синтаксисом Бытия?» (с. 156). О чем бы и о ком он ни говорил: об Алексее Парщикове, о литературном каноне, о Торжке, о книге Вадима Месяца, о своей встрече с Беллой Ахмадулиной, о современной поэтической ситуации, о поэте и власти, о музыканте Вячеславе Гайворонском, о метафоре, о Чехове, о благодати — все нити ведут к одному выводу, одному ответу, просто к одному под разными его именами. Бытие, Реальность («радостная, волшебная, родная», она по Таврову «и есть мы сами, проснувшиеся для себя самих и для вещей мира», с. 111), подлинность, святыня, пустота, целое, пустота, «Бог-тишина», «пространство чистого отношения» и «бесконечных вариантов» (с. 112), откуда вышло все… К ней устремлено всякое движение, всякий творческий, любовный, благодарный порыв, она есть та цель, в которой мы уже пребываем, не ощущая этого или не желая знать. Войти в нее осознанно, соединиться с Бытием здесь и сейчас означает предпочесть жизнь — косным схемам, язык, «которым Адам говорил с Богом», — языку «послевавилонскому», выбрать подлинное. Человеческим воплощением такой подлинности предстает Белла Ахмадулина («История о Мартовском Зайце — памяти Беллы Ахмадулиной»).
Тавров несколько раз ссылается на японскую традицию неразличения природы и культуры. Подлинность поэзии — та же, какой обладает любое явление живого мира. «Стихотворение <…> это вещь, вышедшая оттуда же, откуда вышли деревья, ручьи, прибой, горы», а ядро слова — тишина, которая «окутывает и строки гениев, и утро в лесу» (с. 105).
Для Таврова неприемлем взгляд на поэзию как на продукт филологических манипуляций, как на трибуну, лабораторию или кафедру, полигон социальных, лингвистических и иных наук. «Стихотворение выходит из сердца мира <…> из самого источника Бытия» (с. 26), и его миссия — осуществить связь воспринимающего с Бытием, а не создать «еще один пласт подменной, вербальной реальности». Тавров критикует ставшее непререкаемым с легкой руки Бродского обожествление языка. «Дом поэзии — не язык <…> Дом поэзии — Бытие» (с. 26-27)… «Язык восстает против реальности большую (послевавилонскую) часть своего существования. Язык — отдельно, Бытие — отдельно» (c. 159).
И метафора — «неожиданная и блестящая», как у присутствующего в книге явно и неявно Алексея Парщикова, — есть, по Таврову (не будем забывать, что собственным творчеством он продолжает линию метареализма), «богопознание», «инструмент не разговора, а практического переживания Царства, Бытия, Сатори» (с. 112). Два слова, «поставленные рядом и вдруг <…> оказавшиеся родными» суть «лишь средство отправить к рождающей, внесловесной пустоте, выявить ее, соприродную человеческому сердцу…» (с. 18).
Писатель, будь он прозаик или поэт, находится перед выбором: рассказывать что-то или о чем-то. «Реальность не содержится в словах», но «в отношениях между ними», а потому современный реалистический рассказ лишь насилует ее, пытаясь взять приступом скрупулезного описания. На место недостижимого отражения встает цитата, а стало быть, рассказ о чем-то, которым занята большая часть современной прозы, ничего не прибавляет миру, «кроме мусора». В чем зримая разница между двумя философиями рассказывания? «Рассказывая что-то, приходится подключать к рассказу и фактуру, создать ее КАЖДЫЙ РАЗ заново <…> Рассказывая о чем-то, можно воспользоваться предшествующей фактурой» (с. 138).
Удобно поймать Таврова на противоречии: новаторство, как формальное, так и сюжетное, как раз выдвигает повышенные требования к языку. Сложнее заставить себя вчувствоваться в его мысль (примеры Хлебникова, Паунда, Элиота помогают), чтобы пришла догадка: энергия нового всегда волной вскидывает автора над формой, хотя и волна, и форма — одна и та же вода. «Рассказать что-то — это выстроить себя, это превратить свою плоть в слово и отдать миру» (с. 139). После этой фразы за видимой субъективностью примеров начинает брезжить общее не только для Евангелий с Гитами, но и для Евангелий с Шекспиром; становится понятнее, на каком основании противопоставлен Хемингуэй Ремарку, Мандельштам-прозаик — Набокову, Вознесенский — Евтушенко (первые просто рассказывают, вторые рассказывают о), что объединяет такие произведения, как «Идиот», «Моби Дик» и «Над пропастью во ржи».
Но литература, для которой «повествование — это осуществление жизни, свершение, подобное росту растения, полету птицы» (с. 138), непредсказуема и потому опасна. Опасна тем, что проецирует себя «на фон Безмерного», а не «социума и его мерок», «не играет по установленным политкорректным правилам». Современная западная (и отечественная — как ее периферия) культура, объявляющая всякое утверждение «тоталитарным», страшится безмерности и подлинности. Безопасна для нее литература, принявшая условия постмодерна и отказывающаяся видеть дальше вербальной действительности, дальше языка (поэзия), дальше архива (проза).
Нынешняя же русская поэзия в ее основной массе, по Таврову, — «поэзия маленьких букв», предавшая слово-логос в пользу слова-вербума, «слова-знака», функционального, конъюнктурного, которое можно повернуть, что дышло. Тавров справедливо видит беду господствующей поэтической практики в ее зависимости от, во-первых, «современного академического мышления» и, во-вторых, желания «соответствовать спросу изменившейся языковой ситуации», тогда как задача поэта — как раз формировать языковую среду, «а не следовать ее ниспадающему в технологии течению».
Он настаивает на необходимости канона, приобщающего художника к анонимности как совпадению с Целым, с Бытием. Сюда ложится и невыделение поэтов в касту особо Богом отмеченных. «Поэт — тот, кто имеет дело со святостью языка»; за красивой мыслью следует парадоксальная: «То же относится и к личности в мире вещей» (с. 74). Не только стихотворению никак не обойтись без человека, но «одно без другого просто не существует», ибо происходит постоянное «перетекание одного в другое» («Человек — это стихотворение»). Ничего особо отмеченного, избранного, вознесенного над просто не может быть: высшая высота — это единство со всеми «вещами мира»; то есть, продолжая мысль автора, все обречено на избранность…
Тавров пытается — эмоционально, но по возможности прозрачно и точно — выразить заведомо невыразимое, то, что не сформулируешь конструктивно, если ты не философ-профессионал, набивший «на Бытии» руку (хотя тогда не стоило бы и браться). «Запретный огонь реальности, святыня, утопия — как его ни назови — это субстанция, без которой жизнь невозможна. И об этом можно говорить, как река, или камень, или гора <…> Или ставить слова — в рифму, одно за другим» (с. 59) («Запретный огонь реальности»). Тавров вовсе не призывает раздавить малое великим, но лишь напоминает, что великое и малое не отрицают друг друга, на равных уживаясь в доме Бытия.
Многое в книге опознается как интуитивно очевидное, но многое, увы, с трудом доступно проникновению не-поэта. Однако обезоруживающе искренняя вера автора (именно искренность Тавров ставит для художника на первое место) дает импульс мучительно уяснять для себя, есть ли ЭТО на самом деле. И поиски тем мучительнее, чем вернее знаешь: есть.
«Письма…» Таврова вряд ли будут по достоинству оценены теми, кого в эссеистике привлекает игра ума и приятная размытость авторской позиции: по жанру они ближе к проповеди, чем к «взгляду и нечто». Его сборник — голос из лагеря, в котором так и не смирились с перспективой медленного угасания литературы под видом замены «больших» букв на «маленькие». Бросать утопические призывы легко и дешево. Но призвать к утопии — это поступок. А в поступках литературный мир нуждается сегодня, как и всегда.
М. ИОНОВА
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2012