Выпуск №1, 2021

Январь

О березках, сакурах и графоманах, которые нужны поэзии; о двух стихотворениях Юлия Гуголева и эпохе неприятия плоти и отрицания жизни; о «полифонической» дерзости, настоящей критике и рекомендательной; о раздаче штанов и свободных комнат в «горизонтальных проектах» и серьезной поэзии; о новом сентиментализме; а также о многом другом…

Евгений Никитин поделился на «Лиterraтуре» своей радостью.

«…Литературное поле все больше сшивается воедино горизонтальными проектами, в которых на равных могут выступать представители разных лагерей и микротусовок. Евгений Абдуллаев пишет о фрагментированности литературного поля, а я, как видите, наблюдаю ровно противоположный процесс. Появляется все больше журналов, где вместо иерархии и цензуры предлагается многоголосие, и благодаря этому возникает общий контекст. На равных выбирают тексты к публикации редакторки «Ф-письма», на равных выступают стихотворения самого разного характера на страницах «Лиterraтуры», «Метажурнала», «Артикуляции», «Формаслов», поэтики разного типа конкурируют за премию «Поэзия»«.

Спорить с этим сложно.

Где-то, признаюсь, недостаточно осведомлен. Например, как «выбирают тексты к публикации редакторки «Ф-письма»». Или того, что касается «цензуры». Как-то полагал, что и в существовавших прежде журналах, вроде «Нового мира», «Знамени» или «Новой Юности», ее не было. Последние лет тридцать по крайней мере. Но, возможно, Никитину известно больше.

Или вот несколько раз повторенное Никитиным на равных.

Нет, то, что в «Ф-письме» — ни главреда, ни редколлегии, это как раз понятно: малобюджетный вариант. (Не удивлюсь, если и «авторок» там нет и почти все сгенерировано ботами… простите, ботками.) Но вот: «на равных выступают стихотворения самого разного характера» — это что значит?

Опять же, казалось, что и в существующих толстых журналах печатаются тоже очень разные стихи — и тоже на равных. Нет? Или одни — крупным шрифтом и золотым тиснением, а другие — меленько и плохонько?

Поэтики «конкурируют за премию»…

Это даже представить затрудняюсь. Может, должно было быть: «поэтки разного типа конкурируют за премию «Поэзия»» (учитывая любовь автора к феминитивам)?

Единственное, что, надеюсь, понимаю, — что Никитин пишет про иерархию.

Иерархия — это плохо. Нет иерархии — хорошо: все «на равных».

Вот тут, пожалуй, стоит поспорить.

Об иерархии в литературе я не так давно писал в связи с еще одним ее отрицателем, Александром Скиданом. Повторяться не буду, но кое-что добавлю.

Это вообще сегодня тренд такой, в отдельно взятых «тусовках-поэтиках».

«Мы создаем альтернативу иерархической вертикали», как сообщается на сайте журнала «Парадигма», посвященном «современным поэтическим практикам».

То ли другую, неиерархическую, вертикаль создают — то ли вообще не вертикаль, а горизонталь. «Горизонтальные проекты», как сказано у Никитина.

Где все на равных.

Что-то до боли все это напоминает.

«А то пишут, пишут… <…> Голова пухнет. Взять все, да и поделить… <…> А то что же: один в семи комнатах расселился, штанов у него сорок пар, а другой шляется, в сорных ящиках питание ищет…»

И так далее.

Штанов и свободных комнат в серьезной поэзии и правда маловато, на всех желающих не хватает. И уж честнее было бы вот так, по-шариковски, крикнуть: «Делитесь!..»

Нет, что вы. Это они вертикали альтернативу создают, иерархию деконструируют.

Иерархия, впрочем, никуда не исчезает. Тут же тихонько и возводится — только уже со своими именами.

«…Главное резонансное стихотворение года — «Моя вагина» Галины Рымбу…» «Одно из самых запоминающихся стихотворений ушедшего года написал Андрей Гришаев…» «Евгений Вольперт — одно из главных поэтических открытий прошлого года…»

Это из все той же статьи Никитина на «Лиterraтуре».

Впрочем, Никитин — критик мыслящий (и талантливый прозаик); тут он, надеюсь, просто повторил, не обдумав, чужую и очень сомнительную мысль.

Есть и более впечатляющие экзамплы.

Скажем, вторая книга серии «Живые поэты» («АСТ», 2020). «Перед вами — вторая антология лучших стихотворений проекта, еще более провокационная и экспериментальная <…> В этой книге: нет цензуры и ограничений, медийные герои и неизвестные гении, яркие, современные и абсолютно разные стихи» (из аннотации).

Еще одни разрушители иерархий и борцы с цензурой.

На обложке — имена вошедших в книгу поэтов. Аршинными буквами: «СПЛИН», «АИГЕЛ».

Чуть помельче: «Макаревич», «Полозкова».

Еще помельче: «Игорь Губерман», «Тимур Шаов».

И совсем микроскопическими буковками: «Алексей Цветков», «Александр Кабанов».

Пятнадцать лет назад я написал довольно жесткую (и отчасти пристрастную) рецензию на книгу Алексея Цветкова. Было дело. Но в том, что Цветков — один из значимых современных поэтов, не сомневался ни тогда, ни сейчас.

И дело даже не в том, как набрано его имя, а в том, что, собственно, его стихи делают в этом компоте из «медийных героев и неизвестных гениев». И не только Цветкова. Там еще и стихи Гандлевского, Галиной, Кабанова, Николаевой, Херсонского… Чем, интересно, приманивали?

Уже ведь по первому сборнику, вышедшему три года назад, было все понятно. И такая же занятная обложечка, с аршинной «Дианой Арбениной» и малюсенькой «Верой Павловой». И Данила Давыдов назвал все это «обманкой, имитацией репрезентативности, даже не плацебо, а чистой воды инструментом борьбы с поэзией под видом ее «живости»«. Не часто с Давыдовым совпадаю, но тут — да, все верно.

Такие вот «горизонтальные проекты», где все «на равных». Но некоторые, как у Оруэлла, равнее.

Поскольку никакого равенства в поэзии быть не может. Поэзия вся — в неравенстве, вся — в иерархичности. Не нравятся иерархии, отражаемые и отчасти создаваемые толстыми журналами, — получайте другие. С Дианой Арбениной и Тимуром Шаовым, сияющими на вершине. Или с Галиной Рымбу и ее «Моей вагиной». И так далее. Кушайте на здоровье.

В тридцатые годы советские писатели практиковали поездки на места, по результатам которых давали строгий отчет. Вот результаты писательского забега некоего писателя Чернявского: «проконсультировал 35 писателей», читал лекции, «держал связь с крайкомом», «согласовывал резолюции», редактировал произведения, проводил занятия литкружков, «выявил 9 графоманов», боролся с «антисоветскими выпадами». Порадуемся за длинное дыхание автора. Обратим внимание на арифметическую четкость результатов, включающих «9 выявленных графоманов». О них — мучениках, перемалывающих тысячи тон словесной руды в современной поэзии, хочу сказать несколько слов. Незлых, как вы увидите.

Борьба с графоманией в советской поэзии объяснялась одновременно прагматично и высокоидейно. Поэзия — прекрасное средство агитации, пробирающее даже малограмотных или аполитичных. Нужные слова в нужном порядке намертво врезались в подкорку. Сочинителей идейно правильных, но плохих стихов ссылали в областные газеты. Там они осваивали искусство рифмованных отчетов о посевных и выплавке чугуна.

В шестидесятые годы графоманов прессовали коллеги. Проблема сместилась целиком в прагматическую область. Речь шла о распределении поездок в Болгарию и покупке кооперативных квартир. Естественно, мы говорим о крупных советских поэтах. Просто талантливые обходились путевкой в Гагры и помощью при постройке дачного домика. На всех не хватало не только Болгарии, каждая сотка в садовом обществе «Парнасец» была под прицелом поэтов-горожан в первом поколении, жаждущих возвращения к истокам. Тогда борьба с графоманами имела свою красную линию — членство в Союзе писателей. После ее прорыва графоман становился молодым, независимо от возраста, поэтом и претендовал на свою малую долю народной любви в виде минимального набора житейских благ.

После крушения Советского Союза профессиональные поэты незаметно растворились. Сейчас можно назвать таковыми лишь пенсионеров, сочиняющих стихи безо всякого ущерба для семьи и поэзии. Казалось, борьба с графоманами должна также утихнуть. Социальные блага делить не нужно в силу их отсутствия. Но тем не менее борьба продолжается. Видимо, она снова, очистившись от материального искушения, приобрела идейный характер.

Недавно я прочитал статью замечательной Яны Сафроновой, в которой она проявила максимальную принципиальность в отношении тех, кто беззастенчиво использует «березки», «рожь», «сосны» и многие другие растения в низких графоманских целях. В статье приведены примеры, многие из которых, действительно, трудно отнести к вершинам русской поэзии. Критик делает общий вывод о «морально-нравственном и художественном уровне». Заканчивается текст загадочной фразой, требующей отдельного толкования: «Если мы так пишем про Родину, находясь в ее литературных пределах, то мы вредим будущей России и лишаем ее читателя». Действительно, так писать не нужно. Будущему России мы не повредим, но за обычный смысл обидно почему-то становится.

Морально-нравственных качеств сочинителей я касаться не буду, так как не знаком с ними. Относить к абсолютным грехам зорко отмеченное «отсутствие культуры интернет-общения», «истерические капслоки» также не буду. Константин Комаров, допустим, иногда «нарушает культуру». Но на высоком качестве его поэзии это не отражается.

Скажу о «березках», «теме войны». Хотим ли мы того или нет, перед нами то, что Юнг назвал архетипами, а теперь именуется «концептами национальной культуры». Поэтому одна из задач критика — увидеть отличие штампа от концепта, как бы внешне они не были похожи. Концепты настолько укоренены в сознании, что работают сами по себе. «Стихийный стихотворец» использует их автоматически: на стадии «рука к перу». Искушенный эстет отвергает их, ищет собственные тропы во всех смыслах. И здесь, между прочим, присутствует опасность «скатывания в оригинальность».

Для примера приведу поэзию из журнала, в котором работает сама Яна. Практически наугад:

Костлявый,
длинный, неуклюжий,
с кругами темными у глаз,
я в этой жизни тоже нужен — 
я говорю не напоказ.
Мой шаг неровен,
речь угрюма,
сутула узкая спина,
но из очков
сквозь карий сумрак
глядит иная глубина.

Да, здесь нет «берез», «ржи», «взрывов войны». Но спасает ли это «иную глубину» от почетного звания нешедевра?

Почему искушенные любители прекрасного так ценят японскую поэзию? Ведь там дремучая традиция, начиная с опостылевшего трехстрочья хокку и семнадцати слогов? Есть даже банальные сакуры, лотосы, холодные ветры и прочие штампы. Но для ценителей поэтического слова устоявшиеся образы обладают особым обаянием и притягательностью. В нашем же случае мы видим исключительно корявость и примитивность.

К тому же напомню, что того же Николая Рубцова в свое время клевали за «вторичность». Мало кто помнит, что он начинал в ленинградской «неофициальной поэзии». И потом неожиданно пришел ко «ржи» и «звезде полей». Исходя из логики критика: Рубцов «скатился», примкнул к «графоманам»? Мне кажется, что в живом развитии поэзии «стадия графомании» — необходимый этап отстаивания архетипов. Кто-то посчитает этот этап отстойным. Но потом внезапно возникает поэт, который заставляет заново почувствовать «жгучую смертную связь» со всем набором «штампов и стереотипов». Потребовались сорок лет после ухода Есенина, чтобы слова и образы снова набрали свою силу и зазвучали в полный голос. Подражательная «есенинщина» неожиданно обернулась явлением большого оригинального поэта. Мне кажется, что сегодня мы переживаем тот самый этап отдыха слова, когда оно настаивается, сохраняя тепло, которое поддерживается неловкими и где-то смешными графоманами. Здесь можно вспомнить слова «преемственность поколений», «хранители очага поэзии», но боюсь, что в таком случае я сам могу стать следующей законной добычей охотников за графоманами. И за меня вряд ли кто-то заступится.

В последнем своем эссе для «Легкой кавалерии» я говорил о сложившейся в современной поэзии моде на определенный тип верлибра. В этом хочу остановиться еще на одном модном направлении, возможно, не столь распространенном среди поэтов, но зато крайне востребованном среди читателей и критиков.

Эта новая поэтика характеризуется легкостью, музыкальностью, умеренной суггестивностью и крайней сентиментальностью. А еще — неожиданной для XXI века обветшалостью поэтического словаря.

но сгущается усталая тоска
над зловещей пустотой колючих снов
если тусклая беспомощность близка
я просунулся в ушко и был таков

Даже если не обращать внимания на вкусовые провалы вроде «зловещей пустоты», кажется, что вся поэтика Ростислава Ярцева пришла напрямую из начала прошлого столетия. Не случайно при обсуждении подборки поэта в проекте «Полет разборов» его сравнивали то с Рубцовым, то с Есениным, то с Цветаевой, то с Мандельштамом, а чаще всего — с Бальмонтом.

К слову, это вот «был таков» — тоже оттуда, из хрестоматийного стихотворения Бальмонта. Впрочем, сам сюжет для Ярцева типичен: его лирический герой прячется от внешнего мира при первом удобном случае. Для него важнее мир собственных душевных переживаний.

Переживание, в общем-то, у него только одно. Зато всеобъемлющее. Это переживание собственной нежности, чувствительности, ранимости. Окружающее пространство слишком жестоко к герою, оно абсурдно и опасно, что вербализуется в распаде логических связей стиха. Сам герой парит как бы поверх происходящего, он легок, как легок и его стих, и постоянно находится словно бы на грани воплощения, что в свою очередь подчеркивается уже грамматически, оборванными на середине словами. И этот полет повторяется из раза в раз, словно бы мы читаем одно бесконечное стихотворение.

Схожее лирическое переживание прослеживается и у Василия Бородина.

тихо наплывает покой
потому что есть что любить 
и кого беречь от себя 
и куда смотреть целиком 
глухо ночь салютом гремит 
золотые лужи стоят 
не о чем ни плакать, ни петь 
потому что все — и так все

Стоит признать, что Бородин не допускает в стихах столь банальных оборотов, как Ярцев. Но и у него есть эта стилистика Серебряного века, что-то то ли от Блока, то ли от Северянина. И эта вот закрытость лирического героя от внешнего мира — та же. Если принять во внимание, что во внутренний мир героя включены и те, кого стоит «беречь от себя».

Да и вообще все эти воздушные музыкальные переливы кажутся очень уж знакомыми. Не случайно в разговоре о них так часто вспоминают имя Бальмонта. Рецепт этих стихов очевиден: немного меланхолии, много музыки и много «общепоэтических» слов. К слову, сделать это не так-то просто, и по-своему эти стихи написаны виртуозно.

Но как же скучно их читать! Одна легкость, печаль, переливы словесных созвучий. Этой печали не веришь, точнее, чувствуешь ее легковесность по сравнению с подлинными человеческими чувствами.

Самое же главное, это путь в никуда. В русской поэзии уже были и Бенедиктов, и Северянин, и тот же Бальмонт. Они, безусловно, вошли в историю литературы, но сейчас мы перечитываем не их, а других поэтов.

И возникает вопрос. Почему эта поэтика так популярна сейчас? А она популярна. Многие разбирающиеся в поэзии люди называли и Ярцева, и Бородина в числе значимых для себя поэтов. Так, стихи Ярцева похвалили все критики в приведенном выше выпуске «Полета разборов», а в опросе портала «Textura» о поэте десятилетия среди названных имен фигурировало в том числе имя Василия Бородина. Добавьте к этому недавнее возвращение в поэзию Дмитрия Воденникова, в 90-е годы создававшего схожую поэтику, и картина станет полной.

Мне кажется, данная поэтика — еще одно преломление доминирующего в нашей поэзии взгляда на мир как чуждое и непонятное пространство. Только реакцией на него стало не тревожное вглядывание в окружающую пустоту, как у верлибристов, а, напротив, уход в себя. По большому счету, это такая приятная меланхолия, наслаждение собственным одиночеством. Разновидность все того же отрицания как реакции на травмирующий мир.

Схожую потребность испытывают и читатели. Они ищут в этих стихах отточенную форму и лексику классической поэзии, в общем, что-то знакомое и привычное. Скажем прямо, ждут от поэзии «поэтичности». А то, что эта поэзия без драм и сложных переживаний, что за ней не стоит сложный опыт человеческого существования, — так для них это и к лучшему: драм людям хватает и в обычной жизни.

Потребности, как и любые другие, имеют право на существование. И такая поэзия, безусловно, тоже. Но надолго ли читатели этих стихов будут заворожены ее напевами? Как показывает история, в перспективе подобная поэзия остается на периферии читательского внимания.

Проблема в том, что в этой поэзии отсутствует рефлексия человека над мирозданием. А это означает, что, по большому счету, мы не видим ни человека, ни мироздания, потому что раскрыться они могут только посредством друг друга. Будем надеяться, что такая поэзия ждет нас впереди.

В октябре минувшего года на фоне моей полемики с Евгением Никитиным по поводу «кодекса критика» редактор журнала «Артикуляция» Анна Голубкова инициировала в онлайн-формате круглый стол на тему «Критическая дерзость и бескомпромиссность: реальность или утопия?». Дискуссии как таковой не получилось: Никитин «слился», предпочтя помахать кулаками после драки, а пустопорожние высказывания «стримеров» А. Очирова и Т. Дунченко, призванных оппонировать «кавалерийскому» блоку, получились, мягко говоря, неубедительными. Жонглирование словами «бомбически» и «хейтерство», нулевое знание современного поэтического контекста и разнообразную демонстрацию тотальной профнепригодности к литературной рефлексии — назвать полемическим ответом сложно.

Видимо, по этой причине не состоялась анонсированная публикация материалов круглого стола в «Артикуляции». Очевидно, что стенограмма этого действа волей-неволей стала бы апологией «кавалерийского» подхода к критике, что, как я подозреваю, представило бы журнал в не самом выгодном свете. Мало кто любит проигрывать. Публично признавать поражение — тем более.

Вместо этого в «Артикуляции» вышла пространная статья Людмилы Вязмитиновой о том, что моя критическая практика (а именно — колонка о Дмитрии Воденникове и «древних») не соответствует теоретическим положениям, высказанным на круглом столе. При всем уважении к автору, я все-таки полагаю, что вполне соответствует, и считаю нелишним письменно артикулировать свои октябрьские устные тезисы.

Сомнительна уже сама формулировка темы круглого стола. Почему дерзость критика должна быть утопией, если это природное свойство критики как таковой? Критика базируется на трех китах — информативность, аналитичность и оценочность. Какой-то из этих компонентов может доминировать, но присутствовать должны все три. И дерзость входит в «оценочность» как неизменная ее составляющая. Дерзость — это живая кровь критики, и вся история отечественной литературно-критической мысли нас в этом убеждает. Отказ от этой преемственности (декларируемый тем же Никитиным с его тоталитарной толерантностью) представляется мне потенциально катастрофическим. Доверимся ли мы врачу, который не знает историю медицины, тех способов лечения, которые практиковались ранее, или знает, но полностью отвергает и отбрасывает? В критике, как и в поэзии (прав Бродский), эстетика — мать этики. Критик имеет право на собственную этику, не стыкующуюся с общепринятой, но определяемую его личными эстетическими взглядами.

Не стоит забывать, что критика не обслуга литературы, а «литература о литературе». Поэтическая критика для меня — это и критика поэтичная. Мне нравится мысль о сближении критики и поэзии по типу высказывания. Обе они подразумевают прямое высказывание, тогда как проза, по сути своей, высказывание опосредованное. Удачно назвал свою книгу С. Чупринин: «Критика — это критики». За статьей, рецензией, даже обзором мы должны видеть личность, а не механический набор знаний, как это бывает в поощряемой сегодня премиями «филологической» критике. Критика не может позволить себе быть скучной, как академическая статья. Критика, по моему разумению, должна стремиться к свободе той же природы, к каковой устремлена поэзия (подробнее об этом мне приходилось говорить в манифестальном эссе «На полях зрения«). Тогда и пресловутый «читатель», привлеченный свободным высказыванием (которое стремится ограничить та же выморочная «толерантность» в виде «кодексов»), парадоксальным образом у критики может появиться.

Сам критик — это профессиональный читатель, субъективность которого поверяется его квалифицированностью и вкусом. Вкус объективирует критическую субъективность, которая сама по себе тоже является родовым свойством критики. Многие откровенно несправедливые высказывания Белинского, его слепота (о которой нам сейчас легко судить с временной дистанции) относительно некоторых явлений не мешают ему быть великим критиком, другое дело, что и не помогают. Субъективность инструментальна. Но ее насильственное выкорчевывание из критического дискурса (которое мы видим по критике энлэошного типа), «расчеловечивание» критики, роботизация ее могут привести к гуманитарной катастрофе внутри литературного поля. При этом критика и литературоведение способны взаимообогащать друг друга фундаментальностью, с одной стороны, и остротой непосредственного прикосновения к живому литпроцессу — с другой. Обогащать, но не подменять!

Вот таким неблагодарным, но благородным занятием видится мне острая, живая, дерзкая критика, без которой (даже если критиков читают только авторы, о которых они пишут, и иногда другие критики) невозможен здоровый литературный процесс. Компромиссы же оставим для рекомендательной критики, добровольно согласившейся на статус обслуги. Какую книжку лучше почитать на кухне, а какую в морском круизе — это все к Галине Юзефович и ее многочисленным клонам.

Без дерзости невозможно обновление дискурса, он заболачивается. Все крупнейшие фигуры, которые и создали явление русской критики (В. Розанов, А. Григорьев, К. Чуковский и другие), этой дерзостью обладали, и, собственно, благодаря ей их не спутаешь ни друг с другом, ни с кем-то иным. Именно «полифоническая» дерзость во многом делает критическое слово «внутренне убедительным» и — в терминологии М. Бахтина — противостоящим слову «авторитарному», которым пишутся разнообразные «кодексы».

Пунктуация и орфография автора сохранены. — Ред.

Мне понравилось интервью Бориса Кутенкова казахскому порталу «Дактиль». Уверенное голосоведение, стронг опиньенз.

мелкие нападки
на шрифт, виньетки, опечатки

«Журнал стал популярным у аудитории». Аудитория — audio — это слушатели. У журнала — читатели.

Похабное слово «институция», м. б. лучше «скрепа»?

«… буду активно действовать в литпроцессе». Ago (откуда «активный») по-латыни уже значит «действовать». Быть в литпроцессе не терпилой, не истцом, а сразу прокурором?

«Авторам важен самопрезентационный характер публикации» — Шишков, прости, не знаю как перевести: … автор … он … имярек … с … публикацией … что вот … (маты впишите сами). 

«В то же время сам вопрос интересен тем, что в нем обозначена палка о двух концах: критика и сама создает литературный процесс, превращает его в таковой из фрагментированного разговора о книгах и тенденциях…» — NB: «в вопросе обозначена палка», а «критика превращает его в таковой».

«…где умеренное доброжелательство не мешало бы критичности в неукоснительном значении этого слова». Почему «доброжелательство»?.. Отчего не «беневолентность»?..

«Харизма» — просто смешное слово.

Иногда Борис Кутенков глоссирует: «…пространство культуры в ее полилогичности», а следующий абзац начинается с: «О, тут не удержусь от многословия». Полилогичность — многословие.

А вот «спрятаться в кокон одинокой рефлексии» — хорошо! «Жадная борьба» — прекрасно!

Для грохочущего как Т-IV «Пантера» гусеницами слова «культуртрегер» я недавно нашел эквивалент — «культуркоробейник».

Врагов моих предал проклятию забвенья

Ключевой пассаж. «В то же время мне уже в 21–22 года была несимпатична аргументация тех институционально закрепленных моих учителей, которые уверяли, что нельзя отрицательно высказываться о Барсковой именно в силу ее признанности: «Вы что, хотите, чтобы коллеги вам руку не подавали?» — кричала мне одна из них; спасибо ей — в дальнейшей своей деятельности я отверг вульгарно понимаемое осознание «рукопожатности» как сколько-нибудь значимое».

Что такое «вульгарно понимаемое осознание»?.. Кто на ком стоял?.. Есть «рукопожатность». Есть его осознание. И есть «вульгарное понимание» этого осознания?.. 

Вдумайтесь в словосочетание «институционально закрепленных». Вы же, Борис Олегович, обозвали их «крепостным быдлом»!

Что это за барская конфедерация?.. Кто эти «они»?.. Нам же имя нужно для априорной установки.

«Не пропускаю ни одного критического текста за авторством Дмитрия Бавильского, Ольги Бугославской, Юлии Подлубновой, Артема Скворцова, Ольги Бухиной, Алии Ленивец, Валерия Отяковского, Александра Маркова, Татьяны Грауз, Светланы Михеевой, Сергея Костырко, Валерии Пустовой, Ольги Аникиной, Василия Геронимуса, Валерии Исмиевой, Льва Оборина, Евгении Риц, Марины Гарбер, Юлии Щербининой, Сергея Оробия, Ольги Брейнингер».

Мне сосед как-то привез из Черногории тамошнюю прессу: «Дан», «Курир». Новостей мало, и больше половины «Дана» отдано под поминовение мертвых. Целые полосы с фотографиями в подбор. Очень трогательно.

В жанре номенклатуры есть куда расти. Вспоминается давнишнее эссе Вик. Ерофеева («серый мутированный гот с глазами») о Рембо, где просто несколько страниц набрано «Рембо».

Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, и все-таки Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, Рымбу, ну и так далее.

Кутенков открыл рот, с тем чтобы заметить, что Оборина, однако же, давно нет вконтакте; но Топоров вошел, как говорится, в самую силу речи, откуда взялась рысь и дар слова.

— Кузьменков, антикритик! может поставить раком какого угодно писателя. Максим Алпатов, химический критик: что клаву тронет, то и статья, что статья, то и спасибо, и хоть бы в рот хмельного. А Вадим Чекунов! да этот критик один станет за всех, в Москве критиковал, одних лайков приносил по ступятисот. Ведь вот какой народ! Это не то, что вам продаст какой-нибудь Шубина-Шубинский.

«…условно говоря, чтобы вызывать доверие Валерия Шубинского, ты не должен упоминать и приглашать в свои проекты (опять же, говоря условно) Константина Комарова; чтобы твоя книга упоминалась в «Новом мире» — нужно, чтобы она вышла в «Воймеге», «НЛО», «АРГО-Риске» или других издательствах, вызывающих доверие у данной институции. Литературный мир заражен тем, что в одном из интервью язвительная и точная Марина Кудимова обозначила как «лицензионное сознание». Барьеры эти сильно мешают доверию читателя к современной литературе, и как редактор я сразу отказался от них. Поэтому некоторой гордостью было, когда одна умная коллега назвала одним из достоинств нашего «Полета разборов» «отсутствие сегрегации поэтических практик» — лучшего комплимента она и не могла сделать».

Если Борис считает, что «лицензионное сознание» («заемный ум»?.. «вставные мозги»?) — это юмор, а «отсутствие сегрегации поэтических практик» (туда приходили «разные» поэты) — это комплимент, то…

Но я и сам пишу коряво.

И правду пылкую приличий хлад объемлет

С кем борется Борис Кутенков?

В Библии Иаков боролся с Богом.

Борис дерзко затронул ряд насущнейших тем.

Закрепощение филологов, которые разучиваются читать и писать человеческим языком.

Литапартеид.

Борису Кутенкову тяжелей чем Иакову.

У того был, видимо, эпилептический припадок. А как ты одолеешь «шум на улице»?

Очень важен человек, который борется с компромиссных позиций.

Юрий Быков, когда приехал на Москву, очень огорчился, когда узнал, что ватники с либерастами вместе водку пьют. Он-то думал, они друг друга по подворотням метелят.

Нужен компромисс.

Пожелаем Борису Кутенкову удачи.

Впервые прочитав стихотворение Юлия Гуголева «Не дверцу шкафчика, а в целом Сандуны…«, я почти расстроился. Оно показалось вторичным. Нет-нет, с цитатностью и центонностью там все хорошо и верно. Текст с первого взгляда смотрелся самопародийным, повторяющим одну из визитных карточек автора: «Папа учил меня разным вещам…«. Более того, уступающим исходному стихотворению, где замечательная драматургия дополняла изобилие деталей и вещей. Кирилл Корчагин написал когда-то в рецензии: «Читателю, которому близки, условно говоря, московские декорации шестидесятых-семидесятых, легко ассоциировать себя с их лирическим субъектом. В то же время здесь Гуголев дает волю своему безудержному бытописательству, как, например, в стихотворении «Папа учил меня разным вещам…», где все эти «вещи» исчерпывающе перечисляются в характерной для поэта «реестровой» манере. Эти стихи почти не содержат характерной мрачной иронии, не подчеркивают неприглядные стороны действительности — детство предстает у Гуголева неким идиллическим пространством, своеобразным парадизом».

Хотя сам Гуголев за стихотворение едва ли не оправдывался: «Многие считают, что папа только меня мучил, уча, но это вовсе не так. Я надеюсь, из стихотворения того это следует. Но, в общем, я не все в нем перечислил. В частности, папа мне подсовывал разные книжечки. «Родные поэты», в которых как сейчас помню, «Кубок», «Перчатка» Жуковского«…

Тут момент, кажется, поколенческий. Действительно, в отечественной поэзии XXI века описание неудавшегося детства принято изображать через бытовые ужасы, насилие, изоляцию, школьные проблемы. В мягчайшем случае — через повествование о бедности и чрезмерной занятости родителей. Меж тем на излете коммунистической эпохи существовал момент странного единения: Леонид Ильич Брежнев, в прошлом, во всяком случае, не глупее других в своем окружении и явно красивее многих, шамкая, вещал с трибуны о необходимости воспитания «всесторонне развитого человека». Интеллигенция, нисколько ему не веря и вообще утратив ориентиры, пыталась тем не менее «жить в детей»: музыкальная школа, кружок, две спортивные секции, музеи по выходным… Граждане более ушлые, почуявшие, куда все движется, пытались обеспечить деток материально. Наконец, маргиналы учили отпрысков оказывать моральное и физическое воздействие на мир. То есть качать права и бить первыми.

Мир переменчив, и все три стратегии провалились: эрудитам нет места в галактике целеустремленных профессионалов, быки слабоваты супротив пистолетов, а «Жигули» и видеомагнитофоны в качестве залога богатой жизни оказались так себе. Финальные строки стихотворения про отца говорят ведь не только о результате падения с велосипеда:

Как же над нами смеется весь сквер.
Как же над нами смеется Москва,
все Подмосковье смеется.

Есть слой глубже: спасибо, папа, что ты меня породил, но дальше я как-нибудь сам. Самый телесный фрагмент «Папы», где ребенок заревел от вида фотографий Аполлонов с Гераклами и очень обрадовался, увидев фрагмент женских турецких бань, — это ж прототип будущего отстаивания прав на вино и девочек взамен учебы с физкультурой. Прав на ошибку и самость, словом. Более того, физически неприятные подробности вроде оскала и прущих из ноздрей волос — они тоже не о родном отце, они о довлеющем и направляющем мире. Это очередной слой текста.

А в «Сандунах» никакой драмы нет: пришли мужики в баню, помылись, теперь довольны:

они сидят на влажных простынях,
раскинувшись, как баре на санях,
рвут плавничок, сдувают пену ловко
среди багровых и счастливых рож.
— Эй, Юликатый, ты чего не пьешь?!
И дед Аркадий, тяпнув "Жигулевского",
знай себе крякает. И миром правит ложь.

Старики, инвалиды — никто не переживает за несовершенство. И вот это довольство, самый строй текста, фонетика оказываются даже не заявкой на возврат билета, выданного ребенку в мир, а отказом миру в праве на существование. Беда не в том, что придется стареть и помирать, а что жизнь в сущности своей какая-то некрасивая вся.

Тут уже подход не поколенческий и не гендерный. Совсем недавно Анна Голубкова опубликовала в своем ФБ-аккаунте заметку:

Девочка лет 7-8 в раздевалке спортивного центра:
— ...потом придется замуж выходить, детей рожать... А вообще непонятно, меня-то зачем родили...Обращалась она как бы в пустоту, но на самом деле, очевидно, к мрачным переодевающимся тетенькам хорошо за..., которые тоже находились в этой раздевалке.

Неприятие плоти и самой жизни — явление новое. Верней, новое для нас, живущих. Мы немножко застали годы дурной бесконечной радости. Ту эпоху принято называть «временами до СПИДа», но дело, конечно, не в маленьких вирусах, на них просто удобно сваливать проблемы. Вирусов же не видно, оправдаться они не могут и юридических прав не имеют.

А так — история дает многочисленные образцы периодов неприязни к плоти. От брахманов до сколько фантазии хватит. Как показывает та же история, за периодами негативизма к чувственно воспринимаемому приходят времена раблезианские. В этот раз тоже придут, но жаль только — жить в эту пору прекрасную…

И другой момент: по осознании единства живого, фобии в отношении человека разумного распространились на феномен жизни как таковой. Об этом, например, моднейшая книга Бена Вударда «Динамика слизи». Автор — видный очень представитель «спекулятивного реализма». Тут надобно перейти к теме, относится ли этот реализм к метамодерну как интеллектуальной силе, стремящейся ныне к доминированию…

Стоп!

Все понятно, все интересно, все здорово, все со всем связано. Одно неясно: стихотворение Юлия Гуголева про Сандуны — само по себе хорошее (что я теперь признаю безусловно) или хорошее как вторая часть диптиха к «Папе»? Сейчас уж не понять, а вопрос действительно важный!