В тридцатые годы советские писатели практиковали поездки на места, по результатам которых давали строгий отчет. Вот результаты писательского забега некоего писателя Чернявского: «проконсультировал 35 писателей», читал лекции, «держал связь с крайкомом», «согласовывал резолюции», редактировал произведения, проводил занятия литкружков, «выявил 9 графоманов», боролся с «антисоветскими выпадами». Порадуемся за длинное дыхание автора. Обратим внимание на арифметическую четкость результатов, включающих «9 выявленных графоманов». О них — мучениках, перемалывающих тысячи тон словесной руды в современной поэзии, хочу сказать несколько слов. Незлых, как вы увидите.
Борьба с графоманией в советской поэзии объяснялась одновременно прагматично и высокоидейно. Поэзия — прекрасное средство агитации, пробирающее даже малограмотных или аполитичных. Нужные слова в нужном порядке намертво врезались в подкорку. Сочинителей идейно правильных, но плохих стихов ссылали в областные газеты. Там они осваивали искусство рифмованных отчетов о посевных и выплавке чугуна.
В шестидесятые годы графоманов прессовали коллеги. Проблема сместилась целиком в прагматическую область. Речь шла о распределении поездок в Болгарию и покупке кооперативных квартир. Естественно, мы говорим о крупных советских поэтах. Просто талантливые обходились путевкой в Гагры и помощью при постройке дачного домика. На всех не хватало не только Болгарии, каждая сотка в садовом обществе «Парнасец» была под прицелом поэтов-горожан в первом поколении, жаждущих возвращения к истокам. Тогда борьба с графоманами имела свою красную линию — членство в Союзе писателей. После ее прорыва графоман становился молодым, независимо от возраста, поэтом и претендовал на свою малую долю народной любви в виде минимального набора житейских благ.
После крушения Советского Союза профессиональные поэты незаметно растворились. Сейчас можно назвать таковыми лишь пенсионеров, сочиняющих стихи безо всякого ущерба для семьи и поэзии. Казалось, борьба с графоманами должна также утихнуть. Социальные блага делить не нужно в силу их отсутствия. Но тем не менее борьба продолжается. Видимо, она снова, очистившись от материального искушения, приобрела идейный характер.
Недавно я прочитал статью замечательной Яны Сафроновой, в которой она проявила максимальную принципиальность в отношении тех, кто беззастенчиво использует «березки», «рожь», «сосны» и многие другие растения в низких графоманских целях. В статье приведены примеры, многие из которых, действительно, трудно отнести к вершинам русской поэзии. Критик делает общий вывод о «морально-нравственном и художественном уровне». Заканчивается текст загадочной фразой, требующей отдельного толкования: «Если мы так пишем про Родину, находясь в ее литературных пределах, то мы вредим будущей России и лишаем ее читателя». Действительно, так писать не нужно. Будущему России мы не повредим, но за обычный смысл обидно почему-то становится.
Морально-нравственных качеств сочинителей я касаться не буду, так как не знаком с ними. Относить к абсолютным грехам зорко отмеченное «отсутствие культуры интернет-общения», «истерические капслоки» также не буду. Константин Комаров, допустим, иногда «нарушает культуру». Но на высоком качестве его поэзии это не отражается.
Скажу о «березках», «теме войны». Хотим ли мы того или нет, перед нами то, что Юнг назвал архетипами, а теперь именуется «концептами национальной культуры». Поэтому одна из задач критика — увидеть отличие штампа от концепта, как бы внешне они не были похожи. Концепты настолько укоренены в сознании, что работают сами по себе. «Стихийный стихотворец» использует их автоматически: на стадии «рука к перу». Искушенный эстет отвергает их, ищет собственные тропы во всех смыслах. И здесь, между прочим, присутствует опасность «скатывания в оригинальность».
Для примера приведу поэзию из журнала, в котором работает сама Яна. Практически наугад:
Костлявый, длинный, неуклюжий, с кругами темными у глаз, я в этой жизни тоже нужен — я говорю не напоказ. Мой шаг неровен, речь угрюма, сутула узкая спина, но из очков сквозь карий сумрак глядит иная глубина.
Да, здесь нет «берез», «ржи», «взрывов войны». Но спасает ли это «иную глубину» от почетного звания нешедевра?
Почему искушенные любители прекрасного так ценят японскую поэзию? Ведь там дремучая традиция, начиная с опостылевшего трехстрочья хокку и семнадцати слогов? Есть даже банальные сакуры, лотосы, холодные ветры и прочие штампы. Но для ценителей поэтического слова устоявшиеся образы обладают особым обаянием и притягательностью. В нашем же случае мы видим исключительно корявость и примитивность.
К тому же напомню, что того же Николая Рубцова в свое время клевали за «вторичность». Мало кто помнит, что он начинал в ленинградской «неофициальной поэзии». И потом неожиданно пришел ко «ржи» и «звезде полей». Исходя из логики критика: Рубцов «скатился», примкнул к «графоманам»? Мне кажется, что в живом развитии поэзии «стадия графомании» — необходимый этап отстаивания архетипов. Кто-то посчитает этот этап отстойным. Но потом внезапно возникает поэт, который заставляет заново почувствовать «жгучую смертную связь» со всем набором «штампов и стереотипов». Потребовались сорок лет после ухода Есенина, чтобы слова и образы снова набрали свою силу и зазвучали в полный голос. Подражательная «есенинщина» неожиданно обернулась явлением большого оригинального поэта. Мне кажется, что сегодня мы переживаем тот самый этап отдыха слова, когда оно настаивается, сохраняя тепло, которое поддерживается неловкими и где-то смешными графоманами. Здесь можно вспомнить слова «преемственность поколений», «хранители очага поэзии», но боюсь, что в таком случае я сам могу стать следующей законной добычей охотников за графоманами. И за меня вряд ли кто-то заступится.