№3, 1993/XХ век: Искусство. Культура. Жизнь

Знак беды? (Над страницами «Жизни и судьбы» Василия Гроссмана)

Над страницами «Жизни и судьбы» Василия Гроссмана

Споры о Гроссмане странным образом стихли именно сейчас, хотя больной проблемой наших дней стал вопрос национальный. А ведь Василий Гроссман был одним из немногих писателей, которые отважились эту проблему заметить, когда о ней и речи не было, добросовестно ее продумать, пережить – и высказаться. И многое понять, пока мы в трактовке своего и чужого национального бытия не шли дальше прекраснодушных лозунгов.

Сегодня удивительно, как наша либеральная критика умудрилась не заметить одну из главных тем в творчестве писателя, сосредоточив внимание исключительно на том, что Гроссман едва ли не первым понял и объяснил суть советской системы. Те, что называют себя патриотами, оказались проницательнее, они почувствовали после выхода книг Гроссмана, что «горячо», и быстро обвинили его в русофобии (А. Казинцев) в еврейском «примитивном высокомерии» (Ст. Куняев1), в том, что он спекулятивно относился к русскому народу (М. Лобанов). И вообще было замечено, что в романе «Жизнь и судьба» очень много евреев, – так Л. Толстого, сравнение с которым Гроссмана стало общим местом, упрекали в том, что в его «Войне и мире» много аристократов и нет студентов. После публикации повести «Все течет…» И. Шафаревич, В. Клыков, М. Антонов обвинили автора повести в ненависти к России. На том основании, что писатель с еврейской фамилией посмел написать роковые слова «русская душа – тысячелетняя раба».

Критики демократической ориентации тогда приняли вызов. Игорь Виноградов доказал – с помощью цитат же, – что с таким же ровно основанием в ненависти к России можно обвинить Пушкина, Лермонтова, Чаадаева, Некрасова, Чехова. Но впрямую, на наш взгляд, эта полемика к делу не относилась. Обе стороны не пожелали углубляться в проблему ввиду ее «очевидности», – конечно, для каждого лагеря своей очевидности. Между тем ничего очевидного нет даже в отношении Гроссмана к еврейской теме.

Интереса В. Гроссмана к происходящему на «еврейской улице», конечно, нельзя не заметить. Но никому пока не пришло в голову считать соотношение киргизов и русских в книгах Айтматова, азербайджанцев и славян у братьев Ибрагимбековых. Томасу Манну, который сразу после второй мировой войны писал о Гете: «…монументально-немецкое он выражает в самой обаятельной, самой милой, эстетически самой благословенной форме… Слишком он был велик, чтобы быть только добрым, а в немецком величии всегда есть что-то от «злой Германии»» 2, – никто не поставил этих строк и этого интереса к «своим» в вину. Гроссману же приговор выносится жесткий – русофоб. Значит, дело не в интересе к национальному как к таковому. За дискуссиями вокруг автора «Жизни и судьбы» не интерес к художественной и исторической истине, а попытка на новом историческом витке, в новой общественной ситуации решить «проклятый еврейский вопрос».

Посмотрим же, что писал Василий Гроссман о своих соплеменниках, чем было для него собственное еврейство. Как решал он проблему национального на разных этапах своей писательской биографии? Поднимает ли он евреев или хотя бы выделяет их среди людей других национальностей? А если выделяет, то чем?

Прежде всего: в ранних произведениях «еврейская тема» не заявлена вообще. При этом действующие лица с еврейскими фамилиями встречаются часто – и в романе «Степан Кольчугин», и в рассказах. Но Гроссман не только не подчеркивает их особости – он акцентирует ее отсутствие.

Писатель просто вводит этих действующих лиц наряду с другими. В советской литературе тех лет да и вообще в искусстве был почти обязательным некий «интернациональный набор». Гроссман вводит в него героев с еврейскими фамилиями. Иногда фамилия просто мелькает, не задевая внимания. «А кого вместо тебя? – спрашивают комиссара Вавилову, – разве Перельмутера, из политотдела дивизии?» («В городе Бердичеве», 1934). Больше этот Перельмутер ни разу не появляется и не упоминается. А вообще же ранних рассказов, где евреи – главные действующие лица (это для любителей арифметики), мало – три («В городе Бердичеве»; «Четыре дня», 1935: «Цейлонский графит», 1935).

Герои-евреи, как правило, симпатичные люди. Несимпатичные евреи появятся гораздо позже. И пылкий, болезненный Фактарович («Четыре дня»), и чадолюбивый Магазаник («В городе Бердичеве»), и напористый, сообразительный, хотя и пошловатый, Кругляк («Цейлонский графит») – так называемые положительные герои, хотя и в ряду прочих. Не лучше, но и не хуже других.

Когда говорим о герое «положительный», то выносим, пожалуй, эмоциональную и социальную оценку. Гроссман – и ранний тоже – прежде всего писатель и, значит, независимо от своих пристрастий художественно честен. Сегодня мы видим в этих рассказах и горькую правду о 20-х, 30-х годах, которая кажется открытой недавно. Гроссман не скрывает, что Фактарович ограничен и агрессивен («Ты паршивый меньшевик, – вдруг крикнул Фактарович, и громадные глаза его засияли черным огнем жестокости и фанатизма. – Врачи, адвокаты, бухгалтеры, инженеры, профессура – предатели. Они враги революции. Я бы их всех!»), что Кругляк – технократ до мозга костей и чувствует себя вполне органично в условиях режима 30-х годов («Если б я работал в прокуратуре, – балагурит Кругляк, – поверьте мне, я бы обеспечил на три года всех наших итэ- эров!» Эта реплика – реакция Кругляка на отвратительное качество советских карандашей).

Любимые герои раннего Гроссмана – люди без быта, без семьи, часто болезненные. Но они живут страстью. На противоположном полюсе – сытые семейственные обыватели. Интересно, что ко многим описанным ситуациям и типам Гроссман вернется через двадцать лет и высветит в них то, что раньше было заложено только в потенции. Мы по десяткам мелочей узнаем в герое рассказа «Фосфор» (1958-1962) Кругляка, у него и фамилия та же, он тот же приземленный прагматик. Но автор видит сегодня в технаре Кругляке доброту, верность, кротость. Читая про Леву Меркеля в повести «Все течет…», мы вспомним Фактаровича. Меркель тоже арестовывал своих близких, жил аскетом и неряхой. В застенках Лубянки он страдает не только от издевательств. Болыше от того, что его мучители не понимают: он свой! В комиссарах же вместо пылкого Фактаровича мы видим откормленного Гетманова, который любит и семью, и женщин, и мелкие радости («Жизнь и судьба»).

Иногда акценты меняет не писатель – время. Вот отрывок из давней рецензии на рассказ «В городе Бердичеве»: «Читатель проглотил всего пятнадцать книжных страничек, но надолго запомнил всех героев рассказа: и суровую, романтически-величественную, несмотря на всю ее внешнюю грубость Вавилову, и ворчливого обывателя с добрым сердцем – Магазаника, и его жену Бейлу, и семерых оборванных «кудрявых ангелов», с удивлением смотревших на комиссаршу» 3. Ясно, кто читателю тех лет кажется главным героем. На такую расстановку приоритетов работает снижение Магазаника бытом: в его доме пахнет «чесноком, потом, гусиным смальцем, немытым бельем». Автор – единомышленник рецензента. Чтобы читатель не ошибся в выборе героя, не ужаснулся тому, что Вавилова (разумеется, во имя революционного долга) бросила в грязном еврейском доме двухнедельного ребенка, писатель вкладывает в уста Магазаника слова: «Вот такие люди были когда-то в Бунде. Это настоящие люди, Бейла». Упоминание Бунда отнюдь не доказательство «включенности» Гроссмана в «еврейские проблемы». К 34-му году Бунд давно был осужден как мелкобуржуазное и националистическое движение. Упоминание о нем могло быть только негативным. Магазаник, говорящий о Бунде, снижается, таким образом, еще раз. Его слова на фоне «чеснока, пота, гусиного смальца» подчеркивают- по мысли автора – его местечковость, оторванность от истории.

И не «вина» писателя, а заслуга таланта, который выше авторских оценок, что мы с нежностью читаем о семействе Магазаника, что каждое слово его и Бейлы кажется нам значительным, глубоким, человечным и что Вавилову мы воспринимаем со смесью ужаса и жалости.

У раннего Гроссмана мы встречаемся с евреями, но не с «еврейской темой». Фон многих его рассказов – гражданская война («В городе Бердичеве», «Четыре дня»). Говорится, что города, где происходит действие, не раз переходили из рук в руки. Но заметьте: нет ни одного упоминания о еврейских погромах. Хотя известно: за годы гражданской войны погибла десятая часть украинских евреев – около 150 тысяч. Бабель пишет об этом страдая, Гроссман – как бы не замечает (поздний Гроссман бы заметил). Конечно, Бабель сам воевал, для него гражданская война была кровавой реальностью, для Гроссмана – историей. Но это – никак не объяснение.

II

Сейчас этот период творчества писателя мы оцениваем как ученический, как пролог. А ведь к началу войны Гроссману было уже под сорок. Он определился как писатель второго, может быть, ряда, профессионал – со своим набором тем, стилистикой, методом. Казалось, потолок его был виден. Но, как пишет Л. Гинзбург, когда писатель «умеет писать, ему нужно найти о чем писать. Опыт (социально-биографический и укорененный в традиции) выкристаллизовывается в идею произведения» 4. Кристаллизация, говорит Гинзбург, происходит по-разному. У Достоевского выработалась идея противостояния России праведной и России богоборчества и нигилизма. У Толстого же не было пожизненного запаса, и он в промежутках мучился, пока его очередной личный и нравственный опыт не дойдет в нем до состояния книги.

«Новый» Гроссман начинается с военных очерков. Здесь – зерно его славянофильства, которое прорастет через много лет. Отсюда и его зацикленность на трагической судьбе евреев, уничтоженных гитлеровскими захватчиками. Толчком тому стала личная трагедия – мать писателя погибла в бердичевском гетто. Писатель столкнулся с совершенно новым явлением – геноцидом против его народа, объяснить который, опираясь на старый опыт, было невозможно. «Комплекс Тувима», когда народ объединяет «не та кровь, что течет в жилах, а та, что течет из жил», не оставлял писателя годы, формируя его душу, его «о чем писать». Как это ни жестоко звучит, большого писателя пестовала большая беда.

Гроссман часто говорит о том, как его герои впервые замечают свое еврейство: ощущение это возникло в дни войны, и это новое чувство. С ужасом, болью писатель открывал в национальном – судьбоносное, в слове «еврей» – приговор.

Национализм не был глобальной проблемой столетие назад, хотя антисемитизм был, погромы тоже. Но тогда национализм уходил корнями в религиозные распри. Преследовали иноверцев. Убийством за то, что человек рожден в лоне той или иной нации, история создала новый прецедент5.

Вот почему Гроссман писал о XX веке, что первая его половина войдет в историю человечества уничтожением огромного количества людей еврейской национальности. И вот с этим обличители Гроссмана не согласны категорически. Вернее, не согласны с тем подтекстом, который им здесь видится. А. Казинцев понял мысль о рождении глобального национализма так: Гроссман переживает в «переполненной трагедиями народов истории первой половины XX века только трагедию евреев» 6. Хотя речь идет не о вообще невинных жертвах, а о новой реальности – геноциде, о новом лике страдания.

Между тем ясно: если бы писатель рассказал только о трагедии своего народа, у книги был бы не очень широкий круг читателей. Человек, к сожалению, не может долго преживать не свою боль. Гроссман состоялся как большой писатель только и именно потому, что, прочувствовав, осмыслив и художественно выразив трагедию своего народа, вышел к экзистенциальным проблемам, с одной стороны, с другой – к горьким социальным обобщениям, касающимся всех, кому выпало жить сегодня, сейчас, здесь.

Будем добросовестны: есть в творчестве писателя период, когда трагедия народа оттеснила для него все остальное. И Гроссман, что называется, «приподнимал» своих соплеменников. И в «Треблинском аде» (1944), и в «Старом учителе» (1943) подчеркнуто превосходство жертв над убийцами – духовное, нравственное. Первая часть неоконченного – рассказа ли, эссе ли? – «Украина без евреев» (1943) полна трагического пафоса, построение текста периодами, с возрастанием интонации на конце периода, повторы вызывают в памяти Библию – «Плач Иеремии», «Книгу Иова». В «Старом учителе» появляется Богом отмеченное дитя: на краю пропасти девочка закрывает глаза старому Розенталю. «Учитель, – сказала она, – не смотри в ту сторону, тебе будет страшно». Эту девочку, говорится ранее, били соседские мальчишки, но она не убегала, только смотрела бездонными глазами. И отец одного из мальчишек сетовал: «И что за девочка такая, ей-богу, стоит, как овца…» Это дитя не способно противиться насилию, оно способно только жалеть, любить, понимать, принимать на себя боль других.

Сравнение еврейской кротости и овечьей кротости мы еще встретим у Гроссмана. Но в очерках «Добро вам!» (1963) писатель уже не увидит мученического вдохновения в глазах жертв. «У овцы человеческий профиль – еврейский, армянский, таинственный, равнодушный, неумный. Тысячелетиями пастухи смотрят на овец. Овцы смотрят на пастухов, и вот они стали похожи. Глаза овцы как-то по-особому, отчужденно-стеклянно смотрят на человека, так не смотрят на человека глаза лошади, собаки, кошки…

Вот такими брезгливыми отчужденными глазами смотрели бы обитатели гетто на своих гестаповских тюремщиков, если бы гетто существовало пять тысяч лет и каждый день на протяжении этих тысячелетий гестаповцы отбирали старух и детей для уничтожения в газовых камерах.

Боже, боже, как долго должен человек вымаливать прощение у овцы, чтобы она простила его, не смотрела на него стеклянным взглядом. Какое кроткое и гордое презренье в этом стеклянном взгляде, какое божественное превосходство безгрешного травоядного над убийцей, пишущим книги и создающим кибернетические машины…» (Принадлежи эти строки человеку с русской фамилией, не избежать ему обвинений в антисемитизме.) Мало того: описания, как гонят евреев в газовни («Треблинский ад», «Жизнь и судьба») и как ведут скот на убой («Тиргартен», 1953-1955), очень похожи по лексике. Покорность народа, готовность без сопротивления и бунта, пусть обреченного бунта, погибнуть поражали многих. Наверное, и Гроссман пытался решить для себя этот вопрос. И скорее всего не решил. Мы получаем право на эту догадку, читая рассказ «Старый учитель». Один из героев говорит: «Одно я могу сказать… если придется, я не умру, как баран», И учитель откликается: «Вы молодец, Кулиш… вы молодец». Он сказал настоящее слово. Оно не только настоящее, оно единственное слово протеста. И ему вторит единственное же действие. Со словами: «Ой, люди, я отжил!» бросается Кулиш на гестаповца. Суть даже не в том, что акт сопротивления единичен. Суть в том, что источник у него литературный и заимствует Гроссман сам у себя. Перечитайте рассказ «Четыре дня», сцену ареста Фактаровича – дословная цитата.

Гроссман сказал рискованные слова о рабской покорности русской души. Но – он же! – рассказал о покорности еврейского народа, позволяющего себя истреблять. На всей Украине после ее освобождения писатель встретил только одного еврея («Украина без евреев»). Его спасла жена, украинка. Несмотря на побои и издевательства гестапо, она твердила: ее муж – молдаванин. М Лобанов написал: «Естественно было бы… в ответ на наглые оскорбительные слова… Гроссмана о «русской душе тысячелетней рабе» сказать что-нибудь равноценное о «еврейской душе»» 7. Но что – более безнадежное и горькое – мог бы сказать Лобанов?

В «Жизни и судьбе» Гроссман опять говорит о безропотности народа, его готовности скорее к самообману, чем к жертве. В романе уже не только возвышенные и духовные жертвы с библейским страданием в глазах, воплощенное непротивление злу насилием. Если в ранних рассказах Гроссмана евреи изображены людьми привлекательными, но – разной судьбы (Фактарович – фанатик революции, Магазаник – добродушный семьянин, Кругляк – ограниченный, но жизнелюбивый, энергичный человек), то в поздних книгах мы встречаем сколько угодно по- человечески непривлекательных евреев. Но это – люди одной судьбы. Мать Штрума лечит в гетто обреченных людей. Софья Ле-винтон старается облегчить последние минуты маленького Давидки. Но здесь же Ревекка Бухман, задушившая маленькую дочь, которая заплакала во время облавы, в смертный час заплетающая в волосы золотые побрякушки. И семья Шперлингов, где прячут еду, если во время обеда кто-нибудь пришел. Но все они сгорят в печах крематория.

Или будут расстреляны у рва. Здесь же летчик Король, в котором товарищи уверены «больше, чем в себе», и старательный комиссар Берман, приговоривший ни за что к расстрелу летчика Мухина. Но и Король, и Берман, и Ландесман, одаренный физик, – жертвы сталинского геноцида, каждый по-своему. Роковая направленность судеб – каждого и всех вместе – вот что важнее всего для Гроссмана в «еврейской теме». Направленность судеб – но не судьба народа… Это отметим и подчеркнем. Ибо народа, еврейского народа, в книгах Гроссмана нет.

Есть действующие лица, о которых известно, что они – еврейской национальности. Гроссман называет имена, показывает внешние особенности, вводит в текст еврейские слова, передает интонацию речи. Говорит о национальных привычках.

  1. С. Куняев, Палка о двух концах.- «Наш современник», 1989, N 6, с. 162.[]
  2. Т. Манн – Г. В. Циммерману. – В кн.: «Томас Манн. Художник и общество. Статьи и письма», М., 1986, с. 332.[]
  3. С. Гехт, Рассказы В. Гроссмана. – «Литературное обозрение», 1937, N 17, с. 7.[]
  4. Лидия Гинзбург, Литература в поисках реальности. Статьи. Эссе. Заметки, Л., 1987, с. 323.[]
  5. О том, что есть нация, этнос, сегодня думают и спорят. Наука не считает национальную принадлежность врожденным свойством, хотя она воспринимается именно таковой. Так, Э. Геллнер в своем исследовании «Нации и национализм» пишет, что нация текуча и не существует во все времена, складывается случайно. «1. Два человека принадлежат к одной нации, если, и только если, их объединяет одна культура, которая, в свою очередь, понимается как система идей, условных обозначений, связей, способов поведения и общения. 2. Два человека принадлежат одной нации, если, и только если, они признают принадлежность друг друга к этой нации. Иными словами,нации создает человек; нации – это продукт человеческих убеждений, пристрастий и наклонностей» («Вопросы философии», 1989, N 7, с. 124).

    И это не последние откровения науки. Еще в 1930 году X. Ортега-и-Гассет писал: «Вовсе не природная общность расы и языка создавала нацию, наоборот национальное государство в своей тяге к объединению должно было бороться со множеством «рас» и «языков»» («Вопросы философии», 1989, N 4, с. 145).

    []

  6. А. Казинцев, История – объединяющая или разобщающая. – «Наш современник», 1988, N 11, с. 176.[]
  7. М. Лобанов, Пути преображения. – «Молодая гвардия», 1989, N 6, с. 256.[]

Цитировать

Данилова, Е. Знак беды? (Над страницами «Жизни и судьбы» Василия Гроссмана) / Е. Данилова // Вопросы литературы. - 1993 - №3. - C. 34-63
Копировать