№6, 1997/За рубежом

Жизнь Сэмюэля Джонсона. Составление, примечание и перевод с английского А. Ливерганта. Окончание

Окончание. Начало см.: «Вопросы литературы», 1997, N 5.

 

1775

Какие слова употребил мистер Макферсон1 в письме к мэтру (Джонсону. – А. Л.), мне неизвестно, однако я слышал, что слова эти с языком литературных споров несовместимы. Ответ доктора Джонсона не заставил себя ждать, он был опубликован в газетах и с тех пор неоднократно, хоть и с разночтениями, помещался в печати. Привожу поэтому письмо доктора Джонсона в том виде, в каком оно было мне продиктовано, мною в его присутствии написано и его собственной рукой помечено: «Написанному верить».

«Мистеру Джеймсу Макферсону

Получил Ваше глупое и наглое письмо. Любые нападки с Вашей стороны не останутся безнаказанными; то же, что не смогу сделать я сам, сделает за меня закон. Можете быть уверены: какими бы угрозами меня ни пугали, я и впредь найду способ вывести на чистую воду отъявленного проходимца вроде Вас.

От чего я, по-Вашему, должен отречься? Я считал – и продолжаю считать – Вашу книгу подлогом. Аргументы в подтверждение этой точки зрения я представил на суд публики, и Вы можете, если пожелаете, их опровергнуть. Гнев Ваш меня мало трогает. Ваши литературные способности не чрезмерны; то же, что довелось мне слышать о Вашей нравственности, склоняет меня к тому, чтобы обратить внимание не на то, что Вы скажете, но на то, что докажете. Можете, если хотите, письмо это напечатать.

Сэм. Джонсон».

В пятницу 24 марта я повстречался с ним в Литературном клубе. <…> До его прихода мы говорили о «Путешествии к западным островам» и о его желании «обрести второе зрение»2, что, признаться, несколько нас рассмешило. <…> В тот вечер Джонсон пребывал в отличном настроении и говорил с воодушевлением и блеском. Он критиковал – как, впрочем, и всегда – Свифта: «Сказка бочки» настолько значительнее всех прочих его сочинений, что с трудом верится, что написал ее он; здесь столько блеска, такое изобилие мыслей, столько естественности, искусства и жизни». Я спросил, что он думает о «Путешествии Гулливера». Джонсон: «Главное было придумать великанов и лилипутов; остальное не составляло труда». Я попытался было взять сторону Свифта и привлечь тех, кто защитил бы его с большим успехом, чем я, – но безуспешно. Наконец, Джонсон сам, по собственной инициативе, весьма высоко отозвался об описании предметов, найденных в кармане «Человека-Горы», в особенности же часов, с которыми он (Джонсон. – А. Л.) сверялся постоянно. <…>

На следующий день я обедал с Джонсоном у мистера Трейла. Джонсон ополчился на Грея, назвав его «прескучным существом». Босуэлл: «Насколько я понимаю, это был человек сдержанный и в обществе мог казаться скучным – в обществе, но не в поэзии». Джонсон: «Сэр, Грей был скучен в обществе, скучен у себя в кабинете – скучен везде. Он был скучен иначе, чем остальные, отчего многие и сочли его великим поэтом. Он же был не поэтом, а механической игрушкой». <…>

В пятницу 31 марта я ужинал с доктором Джонсоном и еще несколькими друзьями. Кто-то из присутствующих попытался, причем излишне прямолинейно, поддеть Джонсона в связи с его недавним появлением в театре3, однако вынужден был о своем поступке пожалеть. «Почему же, сэр, вы пошли на бенефис миссис Абингтон? Вы ее прежде видели?» – «Нет, сэр». – «Вы ее прежде слышали?» – «Нет, сэр». – «Зачем же в таком случае ходили?» Джонсон: «Затем, дорогой сэр, что она любимица публики. Когда любовь народа к вам составит хотя бы одну тысячную от любви к миссис Абингтон, я приду и на ваш бенефис тоже».

На следующее утро я выиграл пари у Дианы Бьюклерк, которая не верила, что у меня хватит смелости узнать у доктора Джонсона, что означает одна его странная причуда. Дело в том, что в Клубе не раз видели, как он, выжав из апельсина сок, прячет выжатый апельсин в карман. Об этом мне рассказывали Бьюклерк и Гаррик, которые никак не могли взять в толк, зачем Джонсон это делает. И вот, увидев у него на столе выжатый апельсин, аккуратно почищенный и нарезанный, я решил задать ему сакраментальный вопрос. «Теперь я вижу (сказал я), что вы делаете с выжатыми апельсинами, которые выносите из Клуба в кармане». Джонсон: «Да, к апельсинам я питаю слабость». Босуэлл: «Но что выделаете с выжатыми апельсинами, позвольте узнать? Вы их аккуратно разрезали, а дальше?» Джонсон: «Пусть сохнут». Босуэлл: «А дальше-то что?» Джонсон: «А вот этого я вам не скажу». Босуэлл: «Стало быть, мир так и останется в неведении? Будут говорить лишь (добавил я с напускной серьезностью), что доктор Джонсон почистил апельсин и положил его сушить, какова же дальнейшая участь апельсина, сообщить наотрез отказывается». Джонсон: «И не просто отказывается сообщить, а отказывается сообщить самым своим близким друзьям!»<…>

На следующий день, 2 апреля, я обедал с ним у мистера Хула. Заговорили о Поупе. Джонсон: «Свою «Тупициаду» он сочинил, чтобы прославить себя, а не опорочить тупиц. В этом состояла его главная цель. В противном случае тупицы могли бы нападать на него сколько угодно – он отмахивался бы от них, как от мух. Нет сомнений, Поупу доставляло немалое удовольствие поддеть их; однако еще большее удовольствие он получал, наблюдая за тем, как остроумно он их поддевает».

В среду 5 апреля я обедал с ним у братьев Дилли. <…> Разговор зашел об ораторском искусстве. Джонсон: «Способности человека не следует оценивать в зависимости от того, умеет он или не умеет выражать свои мысли на публике. Айзек Хокинс Браун4, один из самых блестящих умов наших, попав в парламент, ни разу не раскрыл рта. Что же до меня, то я считаю более неприглядным не пытаться говорить, чем попытаться и потерпеть неудачу; точно так же, как гораздо достойнее ввязаться в бой и потерпеть поражение, чем сдаться без боя». Мне довод этот показался весьма спорным, ибо, если человек не раскрыл рта, всегда можно сказать, что он говорил бы прекрасно, если б попробовал; тогда как, если он попробовал выступить и у него ничего не получилось, сказать в его защиту будет нечего. «Почему же (спросит я) считается постыдным, если человек не вступает в бой, и вполне естественным, если он не говорит на людях?» Джонсон: «Потому что нежелание говорить на людях объясняется вовсе не только отсутствием решимости; бывает, например, что человеку попросту нечего сказать. Между тем вы сами прекрасно знаете, сэр, что мужество считается величайшей добродетелью, ведь без этой добродетели человек едва ли сможет сохранить любую другую».

В четверг 6 апреля я обедал с ним у Томаса Дэвиса вместе с живописцем мистером Хикки и актером мистером Муди, старинным моим знакомым. Доктор Джонсон, как обычно, довольно пренебрежительно отозвался о Колли Сиббере. <…> Тем не менее он отдал должное некоторым его комедиям, сказав, что нет оснований полагать, будто «Беспечного мужа» сочинил кто-то другой. Дэвис заметил, что Сиббер был первым драматургом, выведшим на сцене светских дам. Джонсон опроверг это наблюдение и привел несколько примеров из других, более старых, комедий. Дэвис (дабы оправдаться) заметил: «Я имел в виду лишь благопристойных, высоконравственных дам». – «Я думаю (сказал Хикки), что благопристойность и благонравие неразделимы». Босуэлл: «Вовсе нет, сэр. Люди самые благопристойные оказываются на поверку самыми безнравственными. Разве лорд Честерфилд не учит нас не отделять добродетель от порока?5 Человек и в самом деле не благопристоен, когда напивается; однако большинство грехов совершается весьма благопристойно; можно благопристойно совратить жену друга; можно столь же благопристойно подтасовывать карты». Хикки: «Не вижу тут ничего благопристойного!» Босуэлл: «Сэр, это, быть может, не пристойно, но вполне благопристойно». Джонсон: «Вы имеете в виду разные вещи. Один из вас подразумевает показную добропорядочность, другой – искреннюю. Человек, отличающийся внешней благопристойностью, и в самом деле может быть весьма безнравственен. Ловлас в «Клариссе»6 – персонаж вполне благопристойный, но и абсолютно порочный. Том Гарви, который умер на днях, был злодеем, что не мешало ему быть одним из самых благопристойных людей на свете».

«Нет ни одной профессии (сказал он), которой бы человек уделял все свое время. Если б можно было подсчитать, мы бы удивились, как мало времени ум наш занят тем, что занимает нас в жизни больше всего. Нет на свете судьи, который был бы судьей денно и нощно7. Даже самый лучший адвокат думает о своей работе очень немного; большую часть дел он выполняет по инерции. Когда-то я писал в журналы и подсчитал, что если писать всего страницу в день, то за десять лет можно опубликовать девять томов». <…>»Когда человек пишет, ни с чем не сверяясь, он пишет очень быстро. Однако, чтобы писать, надобно читать, поэтому больше всего времени сочинитель тратит на чтение; чтобы написать одну книгу, приходится иногда перерыть целую библиотеку».

«Всякое знание (заметил он) представляет собой определенную ценность. В мире нет ничего столь мелкого и незначительного, чего я предпочел бы не знать. Точно так же стремимся мы и к власти, какой бы ничтожной эта власть ни была. Мужчина ни за что не согласился бы выучиться подшивать кайму на юбку жене или служанке, если б навык этот ничего ему не сулил…»

В воскресенье 16 апреля, в первый день Пасхи, отстояв праздничную службу в соборе Святого Павла, я обедал с доктором Джонсоном и миссис Уильямс. Я заметил, что Гораций был неправ, сказавши «Nil admirari»8, ибо считал, что восхищение – это одно из самых приятных наших чувств; я выразил также сожаление, что с годами утерял склонность восхищаться, что, впрочем, происходит с возрастом со всеми. Джонсон: «Сэр, с возрастом человек приобретает то, что лучше восхищения, – он приобретает рассудительность, способность видеть истинную цену вещей». Я, однако ж, настаивал, что восхищение доставляет больше радости, чем рассудительность, подобно тому как любовь более приятна, чем дружба. «Чувство дружбы (сказал я) подобно насыщению жареным мясом, тогда как любовь сравнима с легким опьянением шампанским». Джонсон: «Нет, сэр, восхищение и любовь пьянят, в то время как рассудительность и дружба взбадривают». <…> Тут он принялся рассуждать о преимуществах чтения, оспаривая весьма расхожую, поверхностную точку зрения, согласно которой знания приобретаются в беседе. «Основа (сказал он) закладывается только посредством чтения; основные знания следует черпать из книг, после чего, впрочем, знания эти должны пройти испытание жизнью. В беседе убеждения не формируются. Разные люди говорят разное. Части истины, которую мы по крупицам собираем таким образом из бесконечного множества источников, находятся друг от друга на таком большом расстоянии, что целое видится с трудом». <…>

Жаль, что он (Джонсон. – А. Л.) подробно не описал свое путешествие по Франции. <…> Однако во время этого путешествия, которое продолжалось около двух месяцев, записи о своих впечатлениях он делал. <…>

«Окт. 10, вторник. Видели Ecole Militaire9, в которой обучаются 150 молодых людей. <…> Здание внушительное, однако, за вычетом парадной залы, неказистое. У французов большие квадратные окна и добротная железная ограда. Пища же груба. <…>

Окт. 11, среда. Проехали Place de Vendome10, красивая, величиной примерно с Ганновер-сквер. Живут представители высших сословий. Посреди – Людовик XIV в седле. <…> Обедали с Боккажем, маркизом Бланшетти и его дамой. Маркиза Бланшетти угощала десертом, вскользь заметив, что он очень дорог. <…> У французов нет законов для поддержания нищих. Монах у них – не обязательно священник. Бенедиктинцы встают в четыре – и на полтора часа в церковь; вновь в церковь за полчаса до обеда и еще на полчаса после; и опять – от семи до восьми. Спать им дозволяется восемь часов. Физический труд в монастырях обязателен.

Окт. 14, суббота. Были в доме у г-на Арженсона. Все в зеркалах и в золоте. <…> Повсюду зеркала, чтобы отражалось убранство комнат. <…> Днем побывал у г-на Фрерона, журналиста. По-латыни говорит с трудом, но меня вроде бы понимал. Дом небогат, но удобен. Семья – жена, сын и дочь – происхождения не благородного, но держатся пристойно. Приемом остался доволен. Хочет переводить мои книги – буду посылать их ему с пояснениями.

Окт. 16, понедельник. Пале-Ройяль очень величественен и надменен. Картин великое множество. Три – Рафаэля. «Святое семейство». Одна, небольшая, – Микеланджело. Один зал – целиком Рубенс. Рафаэль хорош. Тюильри. Статуи. Венера. <…> Много другого. Беднякам гулять в парке запрещается. По вечерам сидение на скамейке обходится в два су. Pont tournant11.

Окт. 17, вторник. <…> Дворцы, прочие величественные здания растворяются в памяти почти бесследно. Их образы живы лишь в воображении тех, кто о них говорит. Входя, вспомнил жену12 – она была бы за меня рада. Мне же сейчас радоваться не за кого – и я не радуюсь.

Во Франции нет среднего сословия.

В воскресенье в Париже открыто так много магазинов, что день этот мало чем отличается от всех остальных. <…>

Окт. 18, среда. <…> В Париже одна беднота.

К нам пришел переводчик. Со мной обходителен. Представился. Я испытал угрызения совести – в переводчике нужды нет. Увидели короля и королеву за обедом. И придворных дам. <…> Вечером – на комедию. Ничего не видел и не слышал. Дамы пьяны. <…>

Окт. 20, пятница. Видели в лесу королеву верхом – бежевая накидка. Пегий жеребец. Скакала галопом. <…> Видели королевских лошадей и собак. Почти все собаки английские. Выродились.

Лошади не самые лучшие. В конюшнях холодно. В собачьих конурах непролазная грязь.

Субб. 21. Ночью возвратились в Париж. <…> Дерево, поваленное ветром. Все французские стулья – из крашеных досок.

Солдаты во Дворце правосудия. Судьям не подчиняются. <…> Женские седла никуда не годятся. У королевы уздечка прошита серебром. <…>

Воскр. Окт. 22. Версаль – жалкий городок. Множество карет и повозок. К стене прилепились лавчонки. <…> Зверинец. <…> Черный китайский олень – оч. маленький. Носорог: рог сломан – думаю, отрастет. <…> Молодой слон – бивни только еще пробиваются. Медведь с поднятыми лапами – все оч. послушны. Лев. Тигров толком не разглядел. <…> Два верблюда – оба одногорбые. <…>

Окт. 24, вторник. Побывали в королевской библиотеке. <…> Оттуда – в Сорбонну. Библиотека оч. большая, но, в отличие от королевской, без решеток. <…> Доктора Сорбонны равны между собой; избираются на вакантное место; зарабатывают мало.

Воскр. Окт. 29. Видели их приют. Enfants trouves13. В одной комнате 86 младенцев. Умирает примерно треть. Семилетних обучают ремеслу. <…> Кормилиц не хватает. <…>»

Вот что он рассказал мне о своей поездке во Францию, когда мы встретились с ним на следующий год: «Сэр, я побывал в Париже и под Парижем, однако по-настоящему познакомиться со страной не успел – для этого следовало пробыть дольше. <…> Знать во Франции купается в роскоши, остальные же бедствуют. У них нет того, что есть у нас, – золотой середины, среднего сословия. Лавки в Париже довольно бедные; мясо на рынках такое, каким в Англии кормят разве что в тюрьмах; по справедливому замечанию мистера Трейла, хваленая французская кухня – не от хорошей жизни, ибо есть без специй свое мясо французы не в состоянии. Народ невоспитанный: сплевывают на каждом шагу. На приеме у мадам***, хозяйки модного литературного салона, лакей взял пальцами кусочек сахару и бросил его мне в кофе. Я было хотел сахар вынуть, но, сообразив, что сделано это без всякой задней мысли, отпил из чашки, вдыхая «ароматные пальчики» этого болвана. Та же самая дама вынуждена была заварить чай a l’anglaise14 ; носик чайника забился, и она приказала лакею продуть его. Франция, сэр, хуже Шотландии во всем, кроме климата. Природа была к французам благосклоннее, сами же они сделали для себя меньше, чем шотландцы». <…>

1776

<…> Во вторник 19 марта мы встретились утром в кофейне «Сомерсет» на Странде, подле которой останавливалась почтовая карета, следовавшая в Оксфорд. С доктором Джонсоном был мистер Гуинн, архитектор, рядом с нами сел какой-то неизвестный ни мне, ни ему джентльмен из Мертон-колледжа. Дорогой мы разговорились; присутствие незнакомца никак Джонсона не смущало. Я заметил, что Гаррик, собиравшийся вскоре оставить сцену, заживет теперь в свое удовольствие. Джонсон: «Сомневаюсь, сэр». Босуэлл: «Отчего же? Ведь его можно уподобить Атланту, которому нет более нужды поддерживать небесный свод». Джонсон: «Не уверен, сэр, удержится ли он, освободившись от такого бремени, на ногах. Как бы то ни было, отныне он будет вести жизнь настоящего джентльмена, а не полуактера-полуджентльмена. Он не будет впредь подвергаться освистыванию публики и оскорблениям лицедеев, которых он всегда держал в узде и которые рады были ему при случае отомстить». Босуэлл: «Вероятно, Гаррик сдержит свое обещание и будет раз в год давать спектакли в пользу престарелых актеров». Джонсон: «Увы, сэр, в самом скором времени он и сам будет престарелым актером». <…>

Мы отправились в Тринити-колледж, где он (Джонсон. – А. Л.) представил меня мистеру Томасу Уортону15, с которым мы провели часть вечера. Разговор зашел о биографическом жанре. Джонсон: «Биография удается редко. Только тот, кто живет под одной крышей с человеком, чью биографию пишет, может описать его жизнь с точностью и беспристрастностью. Впрочем, и в этом случае подметить наиболее существенные черты способны лишь единицы. Капеллан покойного епископа, взявший на себя труд написать его биографию и обратившийся за помощью ко мне, так и не смог ничего толком про него рассказать». <…>

В тот вечер мистер Уортон был занят, и ужинать мы отправились без него. Я спросил у Джонсона, не роняем ли мы себя в глазах общества, когда тщимся выделиться, познакомиться с известными людьми, словом, получить от жизни как можно больше. Джонсон: «Нет, сэр, расширяя свои познания, мы и сами становимся значительнее».

Я раскритиковал смехотворные сатирические диалоги между двумя запряженными в карету лошадьми, а также прочий вздор, недавно опубликованный Баретти. Доктор Джонсон со мной согласился и сказал: «Все необычное быстро приедается. «Тристрама Шенди» читали недолго». Я выразил желание познакомиться с одной дамой, которая прославилась своим исключительным обаянием и благородством. Джонсон: «Никогда не верьте в исключительность, которыми наделяет нас молва. Уверяю вас, сэр, исключительность эта преувеличенная. Люди не так уж сильно отличаются друг от друга». Я назвал Берка. Джонсон: «Вот Берк и в самом деле исключительный человек. Поток его мыслей поистине бесконечен». Должен сказать, что Джонсон был самого высокого мнения о талантах этого человека с первых же дней их знакомства. Сэр Джошуа Рейнолдс рассказывает, что, когда мистера Берка в первый раз избрали в парламент и сэр Джон Хокинс выразил в этой связи недоумение, Джонсон сказал: «Для нас, друзей мистера Берка, нет никаких сомнений, что это будет один из первых людей государства». Однажды, когда Джонсон заболел и от слабости говорил меньше обычного, он заметил: «Беседа с этим человеком (Берком. – А. Л.) отнимает у меня все силы. Явись он сейчас, я бы этого не выдержал». Беседу он всегда считал схваткой, а Берка – достойнейшим из противников.

В пятницу 22 марта мы выехали с рассветом из Хенли, где провели предыдущую ночь, и прибыли часов в девять утра в Бирмингем, после чего, позавтракав, отправились с визитом к его старому школьному другу мистеру Гектору. <…> Доктор Джонсон сказал мне: «У мистера Гектора вы увидите его сестру миссис Керлесс, вдову священника. Это была моя первая любовь. Теперь любовь забылась, однако друг к другу мы относимся с чувствами самыми нежными». <…> Когда вечером он вновь заговорил о миссис Керлесс, казалось, прежние чувства в нем ожили. «Женись я на ней, – сказал он, – и я был бы ничуть не менее счастлив в браке». Босуэлл: «Скажите, сэр, не кажется ли вам, что мужчина может быть одинаково счастлив с пятьюдесятью разными женщинами?» Джонсон: «Не с пятьюдесятью, а с пятьюдесятью тысячами». Босуэлл: «Стало быть, сэр, вы не согласны с теми, кто считает, что есть мужчины и женщины, которые созданы друг для друга, и что если они не встретятся, то останутся несчастливы на всю жизнь». Джонсон: «Разумеется, не согласен, сэр. Думаю, браки наши были бы не менее, а то и более счастливы, если бы заключал их по здравом размышлении и без ведома брачующихся лорд-канцлер. <…> Брак, сэр, куда более необходимая вещь для мужчины, чем для женщины, ибо мужчина куда менее способен окружить себя домашним уютом. Помните, я говорил на днях одной даме, что меня всегда удивляло, отчего это юные девицы так рвутся замуж, ведь, не будучи замужем, они пользуются гораздо большей свободой и вниманием. Впрочем, главной причины я не назвал: замуж они выходят в подражание другим». Босуэлл: «А не потому ли, что в своем воображении они рисуют себе брак куда более притягательным, чем он есть в реальности? Не становимся ли мы, равно как и женщины, жертвами иллюзии?» Джонсон: «Верно, сэр, и жертв этой иллюзии не счесть». Босуэлл: «Не знаю, сэр, но мне кажется, что любовь приносит больше несчастья, чем счастья». Джонсон: «Я придерживаюсь на этот счет другого мнения, сэр». <…>

В четверг 28 марта мы продолжили наше путешествие. Я сказал, что старый мистер Шеридан жалуется на неблагодарность мистера Уэддерберна и генерала Фрейзера, которые в молодости, когда только начинали свою карьеру в Англии, были многим ему обязаны. Джонсон: «Да, сэр, мы склонны жаловаться на неблагодарность тех, кто преуспел больше нас. Когда человек попадает в высокие сферы, приобретает иные привычки, он не может сохранить свои старые связи. Ведь те, кто знал его прежде, в бытность его таким же, как и они, могут счесть, что отношение его к ним не изменилось, а ведь это действительности не соответствует; вдобавок старый знакомый всегда может припомнить нечто неподобающее, пусть бы даже всем и известное».

В среду 3 апреля, придя к нему, я застал его за делом: он расставлял книги, а поскольку они были большей частью очень стары, над его головой стояло облако пыли. На нем были огромные перчатки, из тех, в которых садовники подрезают живую изгородь, и я вспомнил, что говорил о нем доктор Босуэлл, мой дядюшка. «Этому титану мысли, – говаривал он, – по плечу целые библиотеки». <…> Мы договорились пообедать вечером в «Митре». <…> Я взял с собой мистера Мюррея, генерального стряпчего Шотландии, бывшего теперь одним из судей Высокого суда парламента, заседавшего в это время. <…> Мистер Мюррей похвалил древних философов за беспристрастие и доброжелательность в спорах. Джонсон: «Сэр, их доброжелательность объясняется тем, что они легкомысленно относились к религии. Будь они набожны, их боги не представали бы перед нами в таком нелепом свете. Они с доброжелательностью оспаривали причудливые теории друг друга по той простой причине, что истина их не интересовала. Когда человеку нечего терять, противник не вызывает у него раздражения. Вот почему у Лукиана все отрицающий эпикуреец сохраняет спокойствие; стоик же, который отстаивает положительные идеалы, то и дело выходит из себя. Недовольство человеком, который оспаривает нашу точку зрения, есть естественное следствие того волнения, которое мы испытываем. Ведь каждый человек, который подвергает нападкам мои убеждения, вызывает у меня сомнения в их правомерности и тем самым вселяет в меня тревогу; а где тревога, там и раздражение. Только истинно верующие люди распаляются, когда их вера подвергается сомнению, ведь жизнь и вера для них – одно». Мюррей: «Мне кажется, сэр, что мы не столько сердимся на человека, оспаривающего нашу точку зрения, сколько жалеем его». Джонсон: «Верно, сэр, мы хотим убедить собеседника в преимуществе нашей точки зрения, однако еще больше хотим мы покоя. Посудите сами. Если бы в эту комнату ворвался сумасшедший с палкой, мы бы с вами, разумеется, пожалели его, однако первым нашим побуждением было бы позаботиться не о нем, а о себе; сначала мы бы повалили его на пол, а уж потом пожалели. Нет, сэр, любой из нас проявит доброжелательность в споре лишь в том случае, если предмет спора нас не затрагивает. Я буду совершенно хладнокровно спорить о том, повесят ли назавтра сына моего знакомого или нет. Однако если мой собеседник попытается убедить меня в том, что виселица грозит моему собственному сыну, от моей беспристрастности не останется и следа». «Если меня попытаются убедить (заметил, в подтверждение его слов, я), что моя жена, которую я горячо люблю и которой у меня нет никаких оснований не верить, – женщина недостойная, более того – мне неверна, я очень рассержусь, ибо мой собеседник посеял во мне страх, что я буду несчастлив». Мюррей: «Но, сэр, истина способна за себя постоять». Джонсон: «Да, сэр, но отстаивать ее мучительно. Представьте, например, что вас, человека ни в чем не повинного, раз в неделю судят за государственную измену».

Утром 5 апреля, на Страстную пятницу, я шел с Джонсоном из церкви Святого Клемента. Босуэлл: «Итак, вы выступаете противником прелюбодеяния?» Джонсон: «Ярым противником. Дабы воспрепятствовать внебрачным связям, я бы примерно, не так, как теперь, наказывал прелюбодеев. Во всех странах прелюбодеяние, равно как и воровство, имело место всегда, однако закон карал прелюбодеяние и воровство в разное время и в разных странах по-разному. Прелюбодействовать, равно как и воровать, люди будут во все времена, ибо так устроен мир, однако абсурдно полагать, как это не раз уже делалось, что проститутки нужны для того, чтобы уберечь общество от распаленных страстью безумцев; да что там общество – чтобы сохранить целомудрие наших жен и дочерей! Поверьте, сэр, только суровый закон сможет справиться с этим злом, будет способствовать увеличению числа брачных союзов». Босуэлл: «Представьте себе, что у человека есть дочь и человек этот знает, что дочь согрешила, – знает, но помалкивает. Не следует ли ему выгнать дочь из дому? Не будет ли он, оставив ее у себя, соучастником обмана? Ведь какой-нибудь достойный, ничего не подозревающий юный джентльмен может прийти к нему и просить руки его дочери». Джонсон: «Сэр, человек этот соучастником обмана не является. Его дочь живет у него в доме, и если какой-нибудь юный джентльмен вознамерится за ней ухаживать, пусть действует на свой страх и риск. Если же друг отца этой девушки, да и любой другой человек, спросит его совета, жениться ему на ней или нет, отцу следует, не вдаваясь в объяснения, этого человека разубедить. В том же случае, если у него есть и другие дочери, которым грех сестры известен, ему надлежит увезти согрешившую в другое место. Жизнь учит нас судить о людях самим, без подсказки со стороны; человек вовсе не обязан ради того, чтобы сказать правду или защитить свою честь, распространяться о грехах своей дочери или же своих собственных. Тот, кто обесчестил дочь своего друга, вовсе не обязан говорить всем и каждому: «Будьте со мной осторожны. Не торопитесь пускать меня в свой дом. Однажды я уже обесчестил дочь своего друга. Могу обесчестить и вашу дочь тоже». <…>

Я рассказал ему про новый игорный дом, о котором говорил мне мистер Бьюклерк и в котором ставки, по слухам, были очень высоки. Джонсон: «Уверяю вас, сэр, все это пустая болтовня. Кто, скажите на милость, разорился за карточным столом?! Таких случаев бывает от силы пять-шесть за столетие. Азартная игра считается почему-то большим злом, а между тем куда больше людей разоряется, пустившись в коммерцию, занимаясь прочими рискованными делами». <…> На эту тему он уже однажды высказывался, что, впрочем, не помешало ему заметить как-то, когда мы были с ним в Оксфорде: «Жаль все-таки, что я не умею играть в карты!» Такая переменчивость объясняется очень просто: доктор Джонсон любил оригинальничать, а потому, бывало, нарочно высказывал заведомо спорные идеи, чтобы, доказывая их правоту, продемонстрировать столь свойственные ему логику и находчивость. Обыкновенно начинал он так: «Что же до плюсов и минусов карточной игры, то…» – «Видите (говорил в таких случаях Гаррик), он еще не решил, чью сторону возьмет». Как видно, доктору Джонсону доставляло удовольствие непременно собеседнику противоречить, особенно если тот вел себя излишне самонадеянно, а потому не было, пожалуй, ни одной темы, за исключением разве что основополагающих религиозных и моральных истин, которые бы он с жаром не оспаривал. <…>

В среду 10 апреля я обедал с ним у мистера Трейла; был мистер Мэрфи и кто-то еще. <…> О критических журналах Джонсон сказал: «В большинстве своем они крайне пристрастны. Не могу привести ни одного примера беспристрастного критического журнала». Авторы, заметил он, делятся на критиков и рецензентов. «Критики, хоть и христиане, однако христианской любви у них отродясь не было; они ратуют за уничтожение всего и вся. Рецензенты же – за соблюдение законов, и церковных, и государственных. Рецензенты часто пишут о книгах, не читая их до конца; они ухватывают основной смысл, а дальше пишут что вздумается. Критики же фантазии лишены и предпочитают читать книгу от корки до корки». <…>

Мысль о путешествии по Италии по-прежнему его занимала. «Тот, кто не был в Италии (сказал он), постоянно чувствует себя ущемленным, ведь он не видел того, что каждому человеку видеть причитается. Берега Средиземноморья – великая цель для каждого путешественника. На этих берегах некогда существовали четыре великих мировых империи: ассирийская, персидская, греческая и римская. Вся наша религия, почти все наши законы, почти все наши искусства, почти все, что ставит нас выше дикарей, пришло к нам с берегов Средиземноморья». <…> Заговорили о переводе. Я сказал, что не могу дать переводу определение, мне не с чем даже его сравнить, однако мне представляется, что перевод поэзии может быть лишь подражанием. Джонсон: «Точно можно переводить научные книги, а также исторические, за вычетом риторических пассажей, что есть чистая поэзия. Поэзия же переведена быть не может, – вот почему поэты и являются хранителями языка, ведь мы бы не трудились учить иностранный язык, если бы все на нем написанное можно было читать в переводе. Потому мы и учим язык, что красоты поэзии невозможно сохранить на любом другом языке кроме того, на каком она написана». <…:>

В пятницу 12 апреля я обедал с ним (Джонсоном. – А. Л.) у нашего друга Томаса Дэвиса. <…> Я заметил, что серьезным недостатком «Отелло» является отсутствие в этой трагедии морали, ибо заподозрить в измене жену после всего, что ему внушили, у Отелло были все основания. Джонсон: «Во-первых, сэр, мы извлекаем из «Отелло» ту весьма полезную мораль, что не следует вступать в неравный брак; во-вторых, мы научаемся отгонять от себя подозрения, ведь Отелло заподозрил жену только потому, что, по словам Яго, Кассио нежно отзывался о ней во сне. Нет, сэр, «Отелло», мне кажется, содержит в себе больше морали, чем любая другая пьеса».

Мы заговорили о том, способствует ли вино живой и остроумной беседе. Сэр Джошуа (Рейнолдс. – А. Л.) счел, что способствует. Джонсон: «Нет, сэр. Ведь перед тем как сесть за стол, каждый из нас знает свое место, и те, кто сознает свою несостоятельность, предпочитают из скромности молчать. Однако, выпив вина, человек испытывает воодушевление, скромность ему изменяет, он делается разбитным и не в меру словоохотливым. Вопреки ожиданиям, однако, остроумнее от этого он не становится – он попросту делается глухим к своим недостаткам и просчетам. <…> Вино способствует не легкому, ненавязчивому и радостному веселью, но буйной, шумной, крикливой веселости». <…>

После возвращения доктора Джонсона в Лондон (из Бристоля. – А. Л.) я несколько раз бывал у него в доме, где иногда, в специально отведенной для меня комнате, оставался ночевать, а также обедал вместе с ним у доктора Тейлора, у генерала Оглторпа и у генерала Паоли. Приведу отрывки из бесед с его участием, которые состоялись за это время. <…>

«Из «Писем к сыну» лорда Честерфилда могла бы получиться очень недурная книга. Исключите из нее аморальность – и ее можно было бы вручить любому юному джентльмену. Изящество и легкость поведения достигаются исподволь, незаметно. Нельзя проснуться и сказать себе: «С сегодняшнего дня буду джентльменом». На одного благовоспитанного мужчину приходится с десяток благовоспитанных женщин, ибо женщины более сдержанны. Распущенный мужчина совершенно непереносим, однако все мы уступаем в сдержанности женщинам. Если бы женщина сидела в обществе, закинув ногу на ногу, как это делаем мы с вами, мы вряд ли избежали бы искушения ударить ее по ноге». <…>

На мою жалобу, что недавно, когда мне довелось сидеть за роскошно накрытым столом, в течение всей трапезы не было произнесено ни одной стоящей фразы, он заметил: «Разве вы не знаете, сэр, что заслуживающий внимания разговор происходит крайне редко?» Босуэлл: «Зачем же тогда встречаться за столом?» Джонсон: «Затем, чтобы есть и пить вместе, а также затем, чтобы демонстрировать доброжелательность; добиться этого проще всего, когда разговор несерьезен, ибо, когда он серьезен, гости расходятся во мнениях и раздражаются, тот же, кто такую беседу поддержать не способен, вынужден молчать и чувствует себя не в своей тарелке. Не потому ли сэр Роберт Уолпол16 как-то сказал, что за столом он всегда говорит сальности, дабы в разговоре могли участвовать все?»<…>

«Каждый человек должен существовать на тех условиях, на которых ему существование дано. Одним оно дается при условии, что они не будут позволять себе вольностей, каковые другим совершенно не возбраняются. Один, к примеру, может пить сколько угодно вина и ничуть от этого не пострадает; другой же и от одного бокала возбудится настолько, что может повредиться телом или умом и даже совершить нечто такое, за что заработает виселицу».

  1. Джеймс Макферсон (1736 – 1796) – шотландский писатель, переводчик, автор скандально знаменитой литературной мистификации «Сочинения Оссиана…», чью подлинность Джонсон поставил под сомнение.[]
  2. Слова из предисловия к «Путешествию к западным островам Шотландии» (1775), книге путевых заметок Джонсона по следам предпринятого им вместе с Босуэллом путешествия в Шотландию.[]
  3. Джонсон «принципиально» не ходил в театр и постоянно отпускал язвительные замечания в адрес актеров, в том числе своих друзей и современников: Гаррика, Сиббера, Фута, Томаса Шеридана.[]
  4. Айзек Хокинс Браун (1705 – 1760) – поэт, острослов; автор сборника поэтических пародий «Трубка с табаком».[]
  5. Один из афоризмов писателя, государственного деятеля и дипломата Филипа Дормера Стэнхоупа лорда Честерфилда (1694 – 1773), вошедших в «Письма к сыну» (1774), начинается со слов: «С подозрением относись к тем, кто во всеуслышание превозносит какую-то добродетель». Про «Письма к сыну» Джонсон говорил, что они «учат морали шлюхи и манерам учителя танцев», а про самого Честерфилда: «Я считал этого человека лордом среди остроумцев, он же оказался остроумцем среди лордов».[]
  6. Аллюзия на роман столь ценимого Джонсоном Сэмюэля Ричардсона «Кларисса, или История молодой леди» (1747 – 1748), имя героя которого стало нарицательным.[]
  7. Спор шел о том, может ли судья иметь свое дело, быть фермером, торговать пшеницей или скотом, играть в карты и т. д.[]
  8. «Ничем не восхищайся»(лат.).[]
  9. Военную школу (франц.).[]
  10. Вандомскую площадь (франц.).[]
  11. Разводной мост (франц.). []
  12. В 1735 году Джонсон женился на Элизабет Портер, вдове, которая была старше его на двадцать лет; с 1735 по 1737 год они вместе преподавали в школе под Личфилдом, после чего переехали в Лондон; Элизабет Портер умерла в 1752 году.[]
  13. Подброшенные дети (франц.).[]
  14. По-английски (франц.). []
  15. Томас Уортон (1728 – 1790) – поэт, критик, историк литературы; профессор оксфордского Тринити-колледжа.[]
  16. Роберт Уолпол, граф Орфорд (1676 – 1745) – политик, премьер-министр Англии в 1721 – 1742 годах, лидер вигов; отец Хораса Уолпола (1717 – 1797) – автора готических романов.[]

Цитировать

Босуэлл, Д. Жизнь Сэмюэля Джонсона. Составление, примечание и перевод с английского А. Ливерганта. Окончание / Д. Босуэлл, А.Я. Ливергант // Вопросы литературы. - 1997 - №6. - C. 175-224
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке