№12, 1958/На темы современности

Жизнь – мастерство – новаторство

«Поэзия – вся! – езда в незнаемое», – сказал Маяковский. В общей – форме это никого не удивляет, с этим все согласны. Однако разногласия и разночтения начинаются там, где речь заходит о незнаемом – незнаемое ли оно?

Сущность новаторства обессмысливается, если под этим понимается только новая тема. В таком случае кто не новатор? С другой стороны, столь же нелепо именовать новаторством в поэзии соревнование в заумности или заковыристости выражения. В таком случае зачем новаторство?

Однако – и в этом вся проблема – новаторство немыслимо как вне открытия новой темы, так и вне новой формы. Это процесс органически одновременный.

При этом элемент удивительного не может не сопровождать новаторства. Вряд ли можно представить себе такое нововведение, которое бы всем одинаково и сразу понравилось, у всех не вызывало недоумения, всем было понятно, или, более того, никем не замечалось, что оно – нововведение.

Да, новое в искусстве любой эпохи, какое бы место ни занимало искусство в жизни общества, вынуждено пробивать себе дорогу. Что может быть консервативнее, нежели вкусы, сила привычки? Для того чтоб вывести машину из глубокой колеи, нужно усилие, – это знает любой водивший машину.

Известное усилие необходимо и художнику, чтобы преодолеть инерцию привычных «поэтических» ходов. Ведь память (благословенная – в момент собирания впечатлений и обобщения их) в момент творческого акта становится проклятой памятью в том смысле, что каждый новый поворот поэтической мысли она стремится автоматически включить в старый лексико-интонационный порядок.

Но когда слово поэта преодолевает «земное притяжение» поэтической инерции, оно не растворяется в языковом космосе, а движется по своей, обусловленной силой таланта поэтической орбите. И теперь остается сделать усилие уже читателю, чтобы и он сумел преодолеть инерцию «тяги установленного вкуса», если хочет он увидеть свою родную землю с новой, более высокой точки поэзии…

Но большие открытия начинаются с малых. Не сразу спутник строился. Появление великих новаторов в поэзии было бы невозможно без систематической черновой и получерновой работы поэтов, в своей практике делающих маленькие, частные открытия.

Огромна роль Владимира Маяковского в том знаменательном для поэзии сближении ее с народной жизнью, которое вызывало появление многих вторичных признаков новой поэтики. Но разве не начата была эта работа до Маяковского, не делалась она рядом с ним, не продолжалась и после его смерти в этом главном для нового времени направлении? Творчество Маяковского было магистралью этого общего, обусловленного революционным потрясением процесса сближения поэзии с народной жизнью потому, что вобрало в себя не только демократическое, народное, массовое содержание этого процесса (как, скажем, поэзия Демьяна Бедного), но и воплотило в себе, так сказать, стратегию революции в ее общечеловеческом, историческом, философском аспекте.

Новаторство Маяковского было универсальным. Оно коснулось всех элементов поэтического творчества, начиная с его основания – языка поэзии. Новаторство Маяковского в смысле его универсальности явилось едва ли не наиболее ярким фактом такого рода в мировой культуре вообще.

Поэтому в соотнесении с Маяковским разговор о новаторстве современной поэзии и нагляден, но не всегда плодотворен; Маяковский – явление в известной мере не только типическое, но и феноменальное.

Как могучая река вбирает в себя тысячи речек и ручейков, так и новаторство современной советской поэзии складывается из многих и многих различных черт и сторон творчества разных поэтов.

Думается, что конкретное изучение этих конкретных особенностей – наиболее плодотворный путь, если хочешь реально представить себе сегодняшнее состояние советской поэзии, ее новаторские достижения и возможности.

Говоря о сближении поэзии с жизнью народа – если брать развитие русской поэзии в ее истории, – мы прежде всего понимаем под этим то, что жизнь народа и в ее высших духовных проявлениях, и в каждодневном бытии человека становится предметом поэзии.

А вместе с этим поэзия меняет и точку зрения на свой предмет. Грубо говоря, это движение точки зрения от извне – к внутринародной жизни, от сострадания и сочувствия – к выражению внутренних процессов народной жизни, ставших личным чувством поэтовым, от поэтического оформления чаяний народных – к формулированию требований, идущих в русле этих чаяний, но уже до некоторой степени и формирующих их.

Исторически этот путь проделала вся русская поэзия. Но в каждый отдельный момент – и сегодня еще – встречаемся мы с самыми различными позициями. То это позиция «навязывания»читателю субъективистских ощущений и выводов о жизни, то это позиция неорганического, поверхностного, извне идущего к народу стихотворного оформления его чувств, – и тогда не отзывается сердце читателя даже очень верным мыслям поэта.

В самом деле, идеальный художник – это человек с богатым внутренним миром, с обостренными чувствами, с неослабевающими с годами остротой и свежестью восприятий и суждений, с вечной и неутомимой потребностью быть с людьми, жить для людей.

Утрачена эта животворная связь с жизнью, с людьми, – безжалостно глохнет дарование, все более удаляется поэт – даже при самом горячем и искреннем желании служить народу – от того вечного источника, питающего талант, который и словарь расширяет, и обогащает чувства опытом, и подсказывает – естественно и непринужденно – нужные детали и краски, одним словом – поставляет весь тот запас живых впечатлений, естественных интонаций, богатства поэтической палитры, без которой искусство неумолимо вырождается в схему.

Мне кажется, что у нас в критике чаще сталкивали мастерство и знание жизни, чем исследовали прямую связь между тем и другим.

Во вред делу уже давно повелось водоразделом в поэзии считать искусственную линию, отделяющую поэтов так называемого «напевного», или «классического», стиха с его почти непременной простотой поэтического рисунка и поэтов – сторонников яркой формы, стиха разноударного, метафорически более усложеного, с игрой словом, с неожиданной ассоциацией из разных по смыслу планов. Другими словами, сталкивали различные (по времени возникновения) культуры стиха XIX и XX века, хотя обе они правомочны и обе имеют будущее. Но разве Твардовский – с одной стороны, и Асеев – с другой, Маршак – и Мартынов, Исаковский – и Луговской, Прокофьев – и Сельвинский – это линия водораздела? Нет. Линия эта проходит между всеми этими названными (и многими неназванными здесь) поэтами, «хорошими и разными», и длиннейшим списком эпигонов и ремесленников, подобием какого бы стиха они ни писали – «напевного» или «свободного»…

У настоящих поэтов и мастерство свое, и «секреты» свои, не общие, но жизнь мастерству дает – у каждого свое, под своим углом и в разном масштабе взятое – знание жизни.

Выше я говорил уже о том, что новое в поэзии творится всеми поэтами. Из предшествующего опыта более сильные дарования собирают частицы нового качества, а крупные таланты, улавливая «векторные» силы эпохи, придают этому качеству общее направление, характер эстетического образца.

Иной раз, как мы знаем, сложность литературного процесса заключается и в том, между прочим, что живые, новаторские свойства нашей поэзии причудливо совмещаются с отсталым, пережиточным в пределах одного и того же дарования, быть может, и не представляющего; своим именем вехи в истории поэзии.

* * *

В этом отношении чрезвычайно показательной представляется мне книжка стихов Григория Куренева «Разведка боем», вышедшая недавно в издательстве «Советский писатель».

Хотя по возрасту и по стажу писания стихов Гр. Куренева нельзя назвать начинающим, это его первая книжка.

Биография Гр. Куренева в какой-то мере типична для людей его поколения: учился, работал на заводе, воевал, был ранен, на фронте стал писать стихи, потом Литературный институт в Москве, много ездил по стране в качестве корреспондента разных газет и журналов. Долго жил на целине – на Алтае, в Казахстане, плавал с рыбаками в Черном море, летал с гражданской авиацией рыбной разведки и сельскохозяйственной помощи (подкормка озимых с воздуха). Были годы, когда Куренев жил в Москве в общей сложности два-три месяца.

Встреча Нового года заставала его то на южной погранзаставе, то среди животноводов Рязанщины, то в Полесье, то на Туркменском канале. Писались стихи трудно, вынашивались долго. А то, что появлялось в печати, – было иногда случайным, иногда слишком общим выражением поэтической мысли. Начал печатать его журнал «Знамя». В 1950 году здесь появилась небольшая поэма «Самолеты выходят в поле». Она прошла почти незамеченной в печати, зато эстетам доставила много веселых минут: вызывающе прозаическая поэма подробно повествовала о том, как «дымный суперфосфата хвост» ложится на поля с озимью, как в ночь посевной ругаются небритые бригадиры, как работают «ПО-2», как сортируют зерно девушки «с глазами озерными», как руководят посевной «генералы авиации и секретари обкома». Был в поэме традиционный дед – колхозный сторож, говорящий о коммунизме. Было подчеркнуто заземленное, от жизни, обыденное – в теме и заимствованное – в форме, смелое, лично выведенное и трусливо оставленное чужое («как у других»)… Было много слабого. Более того, поэмы не было, был ряд отдельных, связанных единым, но некрепким сюжетом, стихов.

Но была в основе жизнь, желание найти поэтическое в ней самой, неумелая, полуэклектическая, но попытка расшатать канонические условности поэтической темы, пересмотреть саму категорию «поэтического» в стихе, дерзкая попытка увеличить нагрузку смысла стиха за счет введения традиционно «прозаического» материала, «голого», почти безобразного описания:

Второй разворот.

Довернуть.

Теперь

можно нажать

установки рычаг:

и дымный суперфосфата хвост

ложится на озимь,

идущую в рост.

Могут возразить, что это не ново. Конечно, был опыт Ильи Сельвинского в 20-х годах, было это и в 40-е годы (вспомним «Рабочий день» М. Луконина).

Но, во-первых, каждая новая попытка расширить рамки поэтического, найти форму поэзии для зримого, вещного воплощения в ней трудового процесса достойна уважения как линия наибольшего сопротивления, а во-вторых, эта попытка молодого поэта была особенно ценной в обстановке тех лет, когда многие его поэтические сверстники очень увязли в темах иного рода. Они все еще жили войной, но не так как жила ею, скажем, поэзия А. Твардовского, где боль сердца только обостряла новую мысль, а часто, наоборот, искали убежища от незнания иной жизни в своих первоначальных ощущениях военной поры. Да и сам Гр. Куренев, забыв сильные и волевые строки своих военных стихов, впал одно время в манерное подпевание не новым мотивам вселенской скорби. Как смешно, должно быть, сейчас ему вспоминать нечто подобное:

В семнадцать лет покоя нет

И в семьдесят не будет,

Все потому, что ты – поэт,

А остальные-люди (?!).

«Остальные люди» не обиделись на «поэта». Они знали, что манерничанье пройдет именно тогда, когда студент, жадно окунувшийся пока в чужие, не всегда хорошего образца стихи, обретет подлинное «беспокойство» – снова увидит жизнь открытыми глазами. Они не ошиблись: через несколько лет «эстетский сон» молодого поэта сдуло жизнью, будто его и не было. И вот как вошли в его стихи «остальные люди» на место стыдливо покинувшего их подражательно разросшегося «я»:

От «Завода Сталина» до «Сокола»

Едут люди подвига высокого –

Слесари, дипломники МАИ,

Едут современники мои.

Едут потрудившиеся за день,

Пятилетки день оставив сзади.

И лежат усталые у них

На одеждах разного покроя

Руки, незнакомые с покоем,

Руки современников моих.

В книжке «Разведка боем» поэт целиком занят судьбою «остальных людей», образом объективного героя современности. Здесь «я» поэта выявляется главным образом в оценке явлений, в характерности утвердительной интонации. Лирический герой Гр.Куренева несколько суховат, замкнут. Это его особенность. Сетовать тут излишне. Но рационалистический холодок в стихах Гр. Куренева есть, – думается, что от напрасного самоограничения документальным сюжетом, от частого в его стихах ошибочного пренебрежения «воздухом факта», раскованной стихией чувства. Линейная логика всевластна настолько, что, сказав поэтическое «А», надо тут же добавить «Б»… Ведь как хорошо, афористично сказано:

Есть у моря

основное свойство –

это

творческое беспокойство.

Скидок не дано ему

на старость,

на седую гриву,

на усталость,

а порой весенней и осенней

нет ни отпусков,

ни воскресений.

День рабочий

у него без нормы:

корабли качает,

рыбу кормит,

принимает воду

горных речек –

сколько взвалено ему на плечи.

Вот уж труд

кому всего милее,

щедро так живет

и не мелеет.

Снова, как видим, Куренев возвращает нас к излюбленной им теме творческого беспокойства, противопоставляя ему состояние умиротворенного благодушия, косной самоуспокоенности. Но теперь под беспокойным, творческим началом видится ему «щедрая» отдача всех сил, ежедневный трудовой подвиг, чтоб не «мелела» душа. Это лирика, и хорошая лирика. Кажется, достаточно легкого поворота стиховой грани – и все заиграет солнечным светом высокой, окрыленной правды. Но очень часто поэзия в стихах Куренева резко ломает свой курс и идет на посадку раньше, чем под крыльями ее набирается достаточная высота. Хочется сказать так: самолет этот летает с вечно выпущенными шасси, пилот как бы боится убрать их для стремительного полета. Так ив стихотворении «Море». После всего, что я цитировал, следует заурядный вывод:

Море –

это не вода,

не влага,

море –

это вечный работяга.

И когда стоишь,

на море глядя,

думаешь

не о покое с гладью,

а стоишь

и говоришь себе:

– Позавидуешь

такой судьбе.

Но это уже подразумевалось прежними строчками! Вот «Море» и обмелело… Прописи ли ждешь после такого хорошего начала? Да и по стиху это плохо: «стоишь… стоишь и говоришь себе», «покой с гладью». Но сила Куренева не в лирике, в ее привычном нам понимании, – сила в рассказе о событии, в детали описательной, в публицистичности «прямого разговора».

Главное – в наблюдении, идущем от опыта. Кто был в Казахстане, знает, как томительно с непривычки пить «длинный чай» из большой пиалы, как мучительно высиживать этот издавна заведенный ритуал, когда дело торопит. Ты переглядываешься с шофером – уже давно пора ехать; ты с ужасом следишь за неспешными движениями лоснящегося от удовольствия и пота хозяина, радушно подливающего тебе чай…

Но вот новое врывается в эту степь – иной темп жизни, иной разговор:

Чай в пиалах

не успеет остынуть –

за сотню верст

откочует шофер.

Такое сопоставление «длинного чая» – скорости и дальности перемещения – не выдумаешь. Это надо освоить, согреть юмором, осмыслить широко в историческом плане. Так, казалось бы, бытовое наблюдение становится поэтической формулой, элементом мастерства. А став элементом мастерства, наблюдение подымается над уровнем факта, двигает поэтическую мысль стиха: «подбиралась к пустыне эпоха».

На хорошем уровне мастерства идет и дальнейший монолог автора. Вслушайтесь в естественно разговорное течение стиха – вряд ли кто-либо сочтет его искусственным, несмотря на тактовый, с разным количеством пауз в строке, его характер; всмотритесь в рифмы – едва ли кому-нибудь покажутся нарочитыми их неожиданные, свежие созвучия:

Степь знала романтиков

без путевок,

готовых

просторами

умилиться,

но знала она

и рвачей, непутевых,

бежавших

от жен и милиции,

тех,

кто не думал

о закромах,

ждущих

щедрот

целинных,

а беспокоился

за карман:

рубль-то целинный –

длинный?

Разумеется, Куренев – не новичок в поэзии, и знание стиха, культура стиха помогают ему немало. Но сколько и здесь, в этом отрывке, удач – от жизни, от содержательности увиденного и пережитого, даже в самом типе рифмовки по смысловому контрасту, а не по внешнему созвучию (благостное «умилиться» и трезво суровое «милиция»; «закрома» – как примета честного делового хозяйствования- и стяжательское «за карман»; наконец, рубль «целинный – длинный» – это прямо из поговорки, родившейся, я сам это слышал, в Кокчетавской области в 1954 году).

Нельзя, конечно, педантично и скрупулезно разложить по полочкам:

Цитировать

Жизнь – мастерство – новаторство // Вопросы литературы. - 1958 - №12. - C. 19-37
Копировать